bannerbanner
Вкус жизни и свободы. Сборник рассказов
Вкус жизни и свободы. Сборник рассказов

Полная версия

Вкус жизни и свободы. Сборник рассказов

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Если он купил машину в магазине, нас лишат пособия по бедности, и я с вами разведусь. Оставайтесь с машиной и мотоциклом голодные.

– А ты хотел бы, чтобы он их угнал и его за это посадили?

– Я хочу обратно в Пятихатки.

В квартиру вошел Семен, щуплый узколицый молчун с бородкой, в очках; вылитый Софа, с серьгой в левом ухе. Он прошмыгнул в свою комнату.

– Софа, Сема пришел, – крикнула Рива Ароновна: она лежала в другой комнате и не могла видеть внука, но удивительным образом чувствовала его появление.

– Иди, спроси его, – сказала Софа мужу.

– Иду.

– И спроси.

– Спрошу.

Нюсик вошел в комнату сына. Тот лежал закутанный простыней, как в морге.

– Сема, кто-то взял мои деньги.

– Держись.

– Это ты?

– У отца ворует деньги только сумасшедший.

– Поклянись здоровьем своих будущих детей.

– Клянусь.

– Ну, слава Богу, извини.

Нюсик вернулся к Софе.

– Это не он.

– Ну а кто же? Карл Маркс? Вот ключи от его «Опеля».

– Он поклялся здоровьем своих детей.

– Ой-ей-ей!

Нюсик вернулся к Семену.

– Ты купил «Опель»? Я иду в полицию.

– Не надо идти в полицию, – заплакал Семен.

– Где мои деньги? Что ты молчишь? Нет больше денег?

– Да.

– Я хотел открыть семейное дело. Пункт по приему металлолома. А ты меня без ножа зарезал.

Семен закрылся простыней с головой. Софа молча и потерянно смотрела на мужчин.

– Буду полицию вызывать, – сказал Нюсик.

– Не надо полицию, – сказал Семен.

– А что надо?! В тухес тебя поцеловать?!

Если не украдут сбережения собственные дети, то украдет государство. Оно жадное и ненасытное. Такие дела. Нюсику бы радоваться, что деньги украл свой: Семен взял то, что для него сберегал Нюсик. Но поторопился, подлец – возможно, из-за презрения и ненависти к отцу, круто изменившего его жизнь. Ненависть Софы к мужу на немецкой земле, болезненная, беспричинная, как инфекция, возможно, заразила сына. Вспышки гнева перекашивали ее лицо, зрачки – будто горящие угли, губы припадочно танцевали, вот-вот слюна извергнется из вулкана Софа. Но она не воровала деньги, а ее сын всегда хотел выпрыгнуть из штанов… Ни ростом, ни оценками, ни силой он никогда не мог похвастаться, и он деньгами завоевывал место под солнцем. Весь в отца! Нюсик с детства брал все, что плохо лежало. Но он не попадался. То-то и оно. Нюсик не попадался и в супермаркете, где прятал в карманы то головку чеснока, то лимон, то огурец. Привык уходить не с пустыми карманами. На день рождения Ривы Ароновны он выложил на стол ломтики копченой говядины, шоколад, сыр.

– Тю! – сказала Софа, – тебе деньги некуда девать?

– Живем один раз, Софа, а у твоей мамы сегодня день рождения. Для меня это как Седьмое ноября – красный день календаря.

Рива Ароновна уже не вставала на ноги, угасала на полу, у балконной двери на матрасе под одеялом. Софа кормила ее манной кашей, становясь на колени.

– Мама, смотри, на твой день рождения какую рыбу принес Нюсик.

– Эта самая дорогая рыба – масляная. Вы жарили ее в Пятихатках?

– Я покупала на базаре тюльку. Во-от такая – с палец. Жирная и вкусная. Ты помнишь, Софа, тюльку?

– Я покупаю мойву.

– Стоило улетать в Германию, – усмехнулся Нюсик.

– Иосиф, – вдруг обратилась старуха к Нюсику, – похорони меня с папой.

Ее покойного мужа звали Иосифом. Он был военным летчиком, и погиб уже после войны.

Первое время Нюсик поправлял ее. Потом привык.

– Иосиф!

– Да, Рива.

Она угасала.

Однажды Софа так укутала ее, что старуха тихо скончалась.

Раввин – израильский хаббадник, – заломил цену за похороны, и покажите ему метрику Ривы Ароновны…

– С ума сойти, – сказала Софа, – у нее только партбилет.

– Она просила похоронить ее с папой.

– Пятихатки? Это еще дороже.

– Урну можно отвезти бесплатно.

– Через крематорий?

– А шо такое? Китайцы своих сжигают.

– Раввин сволочь.

– А то!

– Стыдно, – всплакнула Софа.

– Стыдно, когда сын грабит отца.

В безлюдном зале морга стояло два гроба с одинаковыми старушками в белых платочках. Одна из них была Рива.

– В крематорий можете не ехать. Мы доставим урну вам на дом.

Это решило все.

Это было приглашение на костер.

Изо дня в день Нюсик сталкивался с урной Ривы, которую Софа поставила на сервант в гостиной.

– Другое место унизительно для мамы.

Нюсику едва ли не еженочно снилась Рива. Днем он вспоминал сон, и это мешало искать пивные банки.

Что до Семена, то он однажды исчез вместе с урной. Он укатил на «Опеле» в Пятихатки, где мало что изменилось, ну разве что на месте еврейского кладбища устроили гаражи. И теперь нужно было ехать в Чернобыль на могилу прадеда Арона, отца Ривы. Она как в воду глядела.

– Господи Боже ж мой, из Германии привез бабушку, – качал головой старый чернобылец, обхватил впалые щеки, пряча ненужную улыбку.

Семен укрепил на бетонной плите Арона Чернобельского урну Ривы и обложил ее тяжелыми камнями.

– Треск какой…– сказал Семен.

– Это кузнечики… или твой дозиметр?

– Здесь все трещит. Долго будет трещать?

– Тысячу лет, – сказал старик. – Вот сколько лет земля будет убивать человека.

– А другая живность живет.

– Все имеет право жить на этой земле, а человек – нет.

– Ну, почему-то мне кажется, человек приспособится.

– Земля укоротила жизнь человеку

Семен сфотографировал могилу прадеда, и они ушли с кладбища. По дороге Семен сфотографировал брошенные вертолеты, грузовики, бульдозеры. Семен залез в бульдозер – он наполовину разобран. Кругом заросшее поле.

Железнодорожные составы навечно застряли на станции. Ржавые корабли из речпорта уже не пойдут по Припяти. В зоне нельзя касаться предметов и растений, садиться на землю, курить на открытом воздухе, перемещаться на транспорте без крыши – пыль страшна.

Но на самом деле все можно.

Зона – это две с половиной тысячи квадратных километров. Пропуск в зону – бутылка коньяка. Воровство здесь в порядке вещей.

– Не у каждого есть такие возможности, как у меня, – хвастался на прощание старик.

Смеркалось, фотоаппарат был уже почти бесполезен, и Семен просто смотрел на станцию: высокая труба над третьим блоком, низкая – над четвертым, одетым в серый саркофаг, аккуратные первый и второй.

Чувства опасности здесь нет. В окрестностях Чернобыля сейчас не так-то просто «схватить дозу».

Чернобыль был раем до СССР, до России, до Украины.

По переписи 1765 года в Чернобыле было 96 еврейских домов и жило 696 евреев – среди них Менахем Нахум Тверской, основатель Чернобыльских цадиков.

У цадика-папы сын тоже стал цадик. Мордехай. Такие дела.

Мордехай сколотил двор – посещали приверженцы из ближних мест и издалека, даже из Польши, если не враки, конечно. Мордехай установил маамадот – налог в пользу двора Мордехая.

Ну, не в пользу бабы Мани-молочницы или биндюжника Муни. То-то и оно.

Через сто лет в Чернобыле уже проживало 6559 евреев, 3098 старообрядцев и 154 поляка. Пять синагог, три церкви и костел, плюс женское еврейское училище и еврейская богадельня. И стал Чернобыль мировым центром хасидизма.

Только в 1920 году цадики (потомки Мордехая) молча сбежали через Польшу в Нью-Йорк. Америка. Америка.

Оставшихся евреев Чернобыля нацики расстреляли.

Прошло еще полста лет. Остались лишь пять могил цадиков.

Народная молва связывает взрыв ядерного реактора не с экспериментом физика-придурка, а с надругательством антисемитов над могильным склепом цадика…

Сегодня самоселы собирают в лесах грибы – не страшно жить и вести хозяйство. Каждый год пяток самоселов умирает – от старости. Молодым здесь не место.


В Чернобыле встречали субботу хмельные счастливые хасиды:

асадер ли сидусо

бе цафро ди шабато

ва язмин бо-оашто

тико кадишо

ни-найно

ни-найно

ни-най-а-а

а-я-яй!


Временно хмельные и счастливые.

Жизнь вообще временная. Дороги полопаются, здания упадут, все поглотит лес.

И будет, как было …


Первомай в Пятихатках выдался ветреный и солнечный, как и десять лет назад, и на невспаханных полях нет-нет и блеснет снег, и было это все для Семена как в первый раз. Он влюбился в черноглазую девушку. Майская земля зазеленела, а девушка забеременела и родила мальчика, и назвали его Дрон: не то Андрей, не то Арон.

Семен открыл чернобыльский аттракцион: он возил любителей экстремальных ощущений в зону отчуждения.

Бог мой, какая прелесть

Бог мой, какая прелесть Чернобыль в сентябре. Вдоль холмов, похожих на свежие буханки хлеба, вальсировала голубая быстротечная Припять, в лучах солнца сверкали стайки плотвы.

Уродилась живность в реке и на земле. И нигде так не любилось, как здесь – в запахах мяты и пении птиц. Чернобыль – еврейское местечко со времен Хазарского кагала.

Было дело, строительство ЧАЭС обрадовало горожан заработками. Перспективы-то какие! Землепашцы-трактористы подались в экскаваторщики, лудильщики ведер – в сварщики. Кавалеры всего Союза: дамы могут выбирать.

Между тем ЧАЭС незаметно пожирала Чернобыль. Сгрызла старое кладбище вместе с могилой цадика Нахума. Потомки его, как ни в чем не бывало, пили самогонку, хуповались между постами.

Жениться надо в сентябре, тогда можно новорожденных купать в реке.

Отец невесты, Муня-эскаваторщик, – крепко сбитый, хоть сейчас в космос, загорелый и уверенный в себе, – стоял перед зеркалом и завязывал галстук. Толстозадая жена его Софа засмеялась:

– Где ты галстук такой яркий взял? Как хвост индюка.

– Любовница подарила, – Муня сверкнул золотой фиксой.

– Давай закажем вызов в Израиль.

– Я, Софа, член партии, строитель коммунизма.

– Блинством хочешь заниматься.

– Слушай, Софа, кончай! А то тресну по башке, навек успокоишься.

– И это в день свадьбы родной дочери.

– А то!

– Сволочь. Бабник!

Муня засмеялся во все свои золотые фиксы.

Родная дочь их Наташа выходила замуж. Такие дела.

Софа последние дни жила в истериках, умирая от ревности, неизвестности, ненавидела Муню, отталкивала и одновременно страстно желала его.

– Все, Софа, идем встречать жениха и невесту.

В Чернобыле и евреи, и братья-славяне селились переулками-тупиками. Двухэтажный коттедж с балконом. На балконе он – мужчина.

Тупик Наперстков – это семь дворов мешпухи: сапожники, портные, биндюжники, инженеры, медсестры, парикмахеры, шухер-махеры и все – Наперстки.

Но сегодня гуляли два тупика, этот и тот, что напротив. Наташа Наперсток выходила замуж за Ваню Слинько, сварщика из бригады Муни.

С утра пыль столбом, гвалт – собаки глохли. Праздник.

Невеста, красивая как фотомодель, вся в белом – лепестки белых роз, словно облако, только черные волосы и глаза. Барби отдыхает.

Белобрысый и худющий, как жердь, жених Ваня – в черном костюме и белой рубашке.

Софа вынесла испеченные бабушкой Таней халы, накрытые салфеткой, а свекровь Наташи – каравай на узорчатом рушнике.

– Еще один кузнец еврейского народа Ваня, – подмигнул крошечный восьмидесятилетний Янкель-трубач. Он задрал к небу трубу – знак для клейзмеров. «Семь сорок» закружила свадьбу.

Горько!

Целовались жених и невеста.

Танцевали в тупиках и на улице Ветреной, из просто пешеходной улица превратилась в непросто пьющую и поющую. Хуповался народ. На свежеструганых столах потела самогонка, солнце преломлялось в графинах и стаканах; блестела селедка в кольцах лука и подсолнечного масла, горки отварной картошки, грибы, огурцы и помидоры в зелени, жареные ягнята – подарок улицы Ветреной. Буханки хлеба лежали вперемежку с халами. Все здесь было вперемежку: традиции, религии, судьбы – свадьба еврейско-украинская.

И увидели люди, что догмы их отцов растерялись, запретные истины их истаяли, будто облако в солнечный день, и никто не может обьяснить суть события, волнующего жениха и невесту, которые принимали сегодня смущение, надсаду и радость самолюбивых одногодок. Ой ли, так ли, какая осень! Пусть Господь сохранит и помилует жениха и невесту за привкус счастья.

Невеста вывела жениха в центр круга. А Ваня улыбался, он только начинал жить, когда обнимал Наташу.

– Горько-о! – тесть со свекром чокнулись стаканами самогонки.

Дядя невесты, моcквич Лева, встал из-за стола, поднял две халы перед женихом и невестой, как двух голубей, и произнес благословение:

– Барух Ато Адой-ной Эло-хейну Мелех Хоой-лом Лехем Мин Хо-орец.

Благословен ты, Господи, Боже наш царь во Вселенной, сотворивший хлеб из земли.

– Жиды як пуп земли, – буркнул старый Слинько, дед Вани.

– Не путайте, тато, нацию и религию, – одернул свекр невесты свого отца.

– А як же, религия золотит ручку.

– Ну и пусть.

– Нельзя, сынок, душой привязываться к богатству, – пробурчал старик. – Облекайся в рубище, как в правду. Я вот защищал батькивщину, у немцев в плену год подыхал – не сдох, так свои потом десять лет по лагерям мучали…Чекисты убивали, бандиты убивали… народ молчал или даже соучаствовал, а теперь все в едином, так сказать, порыве оправданы, теперь все хорошие.И все дозволено, и счастье не только есть, но и еще будет. Все друг на друга смотрят – и все хорошие, все друг другу разрешили быть хорошими.

– Обида гложет тебя, батя, что вместо наград и благодарности за ратный труд солдата ты мыкался в ГУЛАГе.

– А кто в России не сидел? Зэки, вон, считай, всю Россию построили от Питера до Магадана.

– Стоп, стоп. Питер строили крепостные.

– Те же зэки, – усмехнулся старик. – Что ж это за правила у нашего народа. Не просто же сброд сбился в кучу типа бурлаков на Волге, незнамо кто, без роду без племени, Иван, не помнящий родства, гоп со смыком, выросший под забором, да?

– Э-эх, тато, давай приятные эмоции, ты на свадьбе у внука, а не в Магадане.

Господи, прости нас, грешных, если Тебе не трудно, конечно.

– Это так. – Свекр был не против антикоммунизма и антисемитизма, а против их проявления. Христианство, считал он, более человечный вариант иудаизма.

Впрочем, никому он уже не верил. Утратил веру из-за страданий, которыми переполнен мир.

Муня тоже говорил, что в наше время никому верить нельзя, даже самому себе, но ему, Муне, можно.

Холостяки балагурили с Левой, он раздавал израильские открытки и кассеты с песнями.

– Арье! – позвал Леву ювелир Рувка, товарищ по лагерной жизни Левиного отчима. – Ну давай, москаль, сделаем лехаим за молодых.

Они выпили.

– А теперь за моих девочек, чтоб они родили курчавых мальчиков!

Рувка получил «вызов» из Израиля. В 1940 году восемнадцатилетние ешиботники Рувка и Гриша Брод бежали от немцев из Лодзи на Восток, а уже в СССР их погнали этапом в Магадан на пятнадцать лагерных лет. Но жизнь судьба им сохранила и, главное, судьба их подарила жизнь их детям. И дай Бог, чтобы ветви их родов не прерывались. Это так не просто. Очень непросто.

Рувка-золотце с золотым магендавидом на распахнутой груди осоловело уставился красными глазами на Леву-очкарика.

– Эта страна не для жизни.

– Сваливаешь, Рувка, – с завистью сказал Гриша Брод. – Я тебе костюм сошью.

– Здесь или там, Гриша?

Гриша Брод дал себе клятву: пока сын его единственный, Фима, восемнадцатилетний Фима не вернется из мукачевского лагеря заключенных домой (осудили за драку в Киеве), Гриша не тронется с места.

Такие дела.

– Шо нового? – тормошил Гришу старый сапожник Шая.

– Мир шевелится, уси хотят сожрать один одного.

– Хэ-э! – засмеялся Шая. – А шо нового?


Софа после первых минут свадьбы пришла в себя, осмотрелась: посреди музыки и гвалта Муня кадрился со свекровью – моложавой хохотушкой Тосей.

На краю стола софины мама Вера и бабушка Таня перешептывались, не притрагиваясь к еде. Заулыбались они, лишь когда Ваня и Наташа участливо подошли к ним. Странная несвязная реальность окружала маму Веру и бабушку Таню. Остатки прошлого все время пытались взорвать настоящее и стать будущим.

Близорукая и постаревшая Вера, ровесница Тоси, все время думала о младшем сыне Фиме. Это похоже на молитву, только без слов.

Для Вани и Наташи главное – чтобы им хватало прежней удачливости, радости, прежних людей. Наташа уверена, что многие гости помнят ее маленькой. Ха-ха, а вот и нет. Нас время делает другими, и мы уже не узнаем наше прошлое.

У Вани кредо – во всем без фанатизма.

Софа позвала Леву.

– Сейчас прийдет твоя любовь.

– Моя любовь?

– Неля.

– Неля?

Неля… О Боже, как часто она приходила к нему во сне… люди охотились на них…

Чернобыль уворачивался от солнца, и оно побагровело и село на колья ограды.

Неля пойдет через парк – липовой аллеей.

И вдруг он увидел ее, ее черную курчавую голову, ее смеющиеся огромные глаза, увидел ее большой красный рот, цветастое платье.

Она пахла летом.

– Неля.

Как крепка и смугла она.

– Я опоздала?

Он замотал головой.

– Опоздала? – переспросила она, приложила ладони к горячей щеке.

Словно не разлучались.

Трава была теплой, пахла бабьим летом. Они покрывали друг друга поцелуями.

– Что ты со мной делаешь! Любовь моя… – шептала она.

На следующий день он стоял в тамбуре поезда «Киев–Москва», лоб его упирался в холодное стекло, и он вдруг понял, что потерял рай и обречен бродить в безнадежном мире.

«Любовь моя…» – слышит он в перестуке колес.

Или это сердце.

Долгие проводы

Июнь 1977 года.

Есть РАЗРЕШЕНИЕ. Нет сна. Лишь на мгновения забывался, как будто проваливался в пропасть – бесконечное черное небо, словно оторванный от корабля космонавт. И очень близкий НЕКТО его преследовал… сочувствующие голоса…биенье собственного сердца…так бывало с ним в детстве, когда болел… мгновенный полет в бесконечность. Во сне человек одинок и беззащитен. О Господи, неужели он трусит? Неужели ему так жалко покидать родное Измайлово, заросший Лебедянский пруд и бегущую вокруг речку Серебрянку? Бросить могилы родных стариков; их близость словно защищала его от невзгод… Кто будет ухаживать за ними? А старший сын Андрей от первого брака может лишиться работы, когда там узнают об отъезде его отца. Андрей по галахе не еврей, Израиль не для него. Так поступить с любимым сыном…

Лев Фалькнер пытался запомнить послания-завещания к родным в Израиль друзей– отказников. Словно раввин, он их выслушивал. Поди теперь попробуй вывезти из Союза еврейские цурес в своей голове…

Легкая атлетика и красная бородка сделали пятидесятилетнего физика Фалькнера задирой, он и словом, и кулаком мог дать сдачу. В 66-ом молодой доктор наук, но не выездной. Шестидневная война распирала его гордостью за соплеменников – и некому морду набить. А кто ему набьет морду?

Ах, вы меня не пускаете на симпозиум в Сан-Франциско по приглашению? Тогда я туда эмигрирую. В Москве таких – не ходи в лес за грибами.

Все годы отказа Лев обещал себе: если дадут РАЗРЕШЕНИЕ, немедленно улетит, нагляделся на тех, кто замешкался и попал в ловушку, когда уже не гражданин Союза, но все еще в Москве. Кто угодно мог отменить разрешение на выезд. То-то и оно. И вот, бери билет, привет СССР! Но он не нашел в себе силы улететь тихо, не выслушав на прощание слова друзей.

Накануне Дня Победы – цвела сирень – он поднялся на Горку. Белые колонны синагоги, сотни людей. Все то же – и нет. Он вдруг обнаружил в себе радостное самоотстранение и одновременно любовь к ним. Толпа подобна волне моря. Ты уже во власти стихии.

– Зяму вызвали в милицию и пригрозили выслать из Москвы, если он не перестанет призывать Запад бойкотировать Олимпийские игры в Москве.

– Ну, это можно делать и в Магадане.

– Математику Халуповичу дали визу.

– Значит, следующим будешь ты, – Лев ткнул кулаком в плечо сутулого программиста Илью Либензона.

Они втроем вовлечены в дела Щаранского. Если двоим дали разрешение на выезд, то почему бы не дать его третьему? Эта новость сняла у Льва камень с души.

Кто-то хлопает его по плечу. Ба, коллега Левин.

– Лазарь Хейфец скрывал от жены, что он сотрудничал с КГБ, а жена его считала сионистом.

– Ну и что?

– А то, что она переспала с соседом в знак протеста. Короче, Лазарь просит вызов из Израиля.

– Пусть попросит в КГБ.

– Лев, ты летишь в Америку? – Левин подмигнул.

– В Израиль.

– У тебя же есть приглашение в американский университет, – глаза коллеги округлились.

– А я лечу в Израиль.

– Ой, да ладно тебе. Я никому не скажу о твоих планах. «Натив» нам перекрыл все пути, кроме Израиля. Ну, мы простые смертные, а у тебя приглашение есть из Америки. А кто эти ребята из «Натива»? Хотел бы я на них посмотреть. Откуда они знают, где будет лучше мне и моим детям? Я ведь еду ради своих детей. Один Бог знает, где им будет лучше.

– Не морочь ты мне голову Америкой. Я давно уже все решил, – ответил Лев.

Из синагоги повалили старики – головы опущены, зырк-зырк в сторону отказников – родственники. Богобоязненные решатся на отъезд, когда будет не страшно.

– Работай, мне пора на Курскую, – сказал Фалькнер.

– Да ты что, Лев, мы с тобой должны выпить.

– На проводах.

Он поехал прощаться к Андрею Лаврову. Букет белых роз для Лены и «Марафонская медаль» Андрею.

Пили чай на их маленькой кухне.

– А эта медаль, – улыбнулся Андрей Лавров, – мне-то за что? Я и круг не пробегу.

– На память обо мне и, кстати, заслуженно – ты наш лидер долгого забега Союза в демократический мир.

– А ты так и выбил на обратной стороне медали?

Лев часто сопровождал уезжающих из Союза в их беготне из МВД в посольство, из банка на таможню, получить подписи чиновников. Чаша сия не миновала его. Его тоже сопровождали отказники: кто-то из них просто хотел побыть с ним эти последние дни, кто-то искал совета.

800 рублей за выездные визы жене и ему: два маленьких документа, отпечатанных на тонкой желтой бумаге. То и дело доставал их из бумажника: они действительно существуют.

Отдал почти половину стоимости квартиры, тысячу рублей, за отказ от Советского гражданства.

Нельзя брать с собой письма, дневники. Когда отбирали деньги и ценности – это одно, когда воспоминания – совершенно другое.

Проводы – вечер открытых дверей. Красное лицо Льва покрыто каплями пота. Едва не вся Субботняя горка вместилась в трехкомнатушке-хрущевке.

Есть отчаянная надежда, что все эти люди скоро последуют за ним.

У раскрытого окна программист Илья Либензон в серых брюках и красной безрукавке держал фужер с вином в окружении блондинок.

Он жестикулировал, и женщины смеялись. Здесь мог бы быть и Толя Щаранский, но он в Лефортово на нарах (сбитые ботинки, мятые брюки, кепка с заломанным козырьком – таким его запомнили…).

– Я слышал, – сказал Лев Илье Либензону. – Оксфордский университет пригласил вас на конгресс, устроенный в вашу честь.

– Кремль против.

– Вот гады, – Лев отпил глоток вина.

– Это плохой для меня знак, – Либензон опустил голову.

Разными почерками фломастером исписаны обои:

«Не будь слишком строг и не выставляй себя слишком мудрым: зачем губить себя?»

Студенты читали обои.

– Алия осовременила иудаизм. Пришла молодежь, – сказал хроникер алии Чернобельский – он писал нескончаемую «Хронику нерасставанья».

– То, что здесь написано, не осовременивается, – улыбнулась Аня Фалькнер.

Ее улыбка – загадка: это и усмешка, и издевка, и никогда не знаешь – она с тобой или против тебя.

– Я говорю об иудеях алии, – сказал Чернобельский. – Есть надежда, что они войдут в движение современного иудаизма.

– А как насчет веры? Иудеи не любят говорить о вере, – сказала Аня.

– Как раз вера рождается от страха, а его здесь с избытком.

– Если «с избытком», почему ты не уезжаешь? – Это тот самый миг, когда она открыто насмехалась над «хроникером»-очкариком.

– Я ведь еще проектировщик-гидротехник и отец троих маленьких детей, у которых мать русская и она никуда лететь не хочет. Я – идиот.

– Наконец-то, – Аня засмеялась.

– Эмиграция – ужасная вещь, – вздохнул Чернобельский.

– Ты просто трус.

– Да, – он почувствовал пот на лице.

– Ты сегодня благополучный еврей, но когда миллионы эмигрируют, то останешься беззащитным. Сейчас боишься КГБ, потом дрожать будешь перед толпой.

Аня написала фломастером на стене «Кто любит серебро, не насытится серебром».

– Ну, теперь твоя очередь.

Гриша Розенштейн нашел общий язык со стариками.

– Старики могут слушать любую чушь, – сказала Аня.

Кандидат химических наук Розенштейн неожиданно стал адептом хабад-любавичей. С книгой «Тания» не расставался. Но книга на идиш, а он его не знал. Вот он и пристал к Борису Моисеевичу, учителю идиш. Давление и старость вывернули правый глаз вбок, кожу лица сделали черепашьей, выкрали зубы.

На страницу:
3 из 4