Полная версия
Отражение. Литературные эссе
Кто такой этот Я
Диктат вкуса меня изумляет! Ну не могут все люди любить исключительно Бродского. Только Маяковского. Заболоцкого. И даже Пушкина. Истинный поэт – всегда яркая индивидуальность, по ритмам, лексике, выраженным смыслам и чувствам. Читатель интуитивно определяет своего Поэта – по настроению в данную минуту, по созвучию своему возрасту, по строю понятий и близких ему идеологем. Более того – по необъяснимой прихоти в какой-то момент мне хочется слышать Окуджаву, а в какой-то – манерного Вертинского, одно другому не противоречит, так прихотливо распорядилось мною настроение! Да и они, поэты, бывают очень разными, счастливыми или страдающими, в упадническом духе или возвышенном, и опять же очень непросто с ними совпасть, почувствовать биение сердца учащенное или умиротворенное.
Никто и никогда за читателя не способен решить, кто ему ближе, роднее, нужнее: Шевченко, Хлебников или Асадов. Наблюдатель со стороны может как угодно кривить губы на этот личностный выбор, мол, эти устарели, тот – полный отстой, а этот – вообще годится только для пародий. На его взгляд в данный момент это может быть и так. Но мы же допускаем не только у поэтов, но и у читателей наличие индивидуальности! Мы, демократы и люди широких взглядов, не способны выстроить читательскую аудиторию в одну шеренгу для декламации Иосифа Бродского!
Потому что в этой толпе – бабушка-резонер, философ-чиновник, ерничающий выпивоха, пацан, который даже спит в ритме рок-н-ролла, сентиментальная барышня, дока-буквоед и ошалелый шизофреник. Они чего-то там напевают, декламируют, записывают в тетрадочки и альбомы, прочувствованно повторяют про себя и вслух. Они разные, с этим ничего не поделаешь, их не надо рядить в один мундир и давать им на предмет "обязательно полюбить" стихотворный сборник самого прогрессивного или продвинутого поэта.
Кто-то продолжает напевать Михаила Светлова, кто-то обожает Багрицкого, кому-то дорог Степан Щипачев.
Я не оговорилась, я вполне допускаю, что этого последнего продолжают любить, и не собираюсь высмеивать обожателя моральных сентенций! У каждого читателя – свой горизонт, свой потолок, своим цветом выкрашены небеса и подобраны цветы в букеты! Мне смешон Фет с его переизбыточной слезливостью, моему соседу непонятен Вознесенский с его "Треугольной грушей" – и это свидетельство лишь того, что мы существа разной органики! И не могут все в равной степени искренне вытягиваться во фрунт перед Некрасовым или Мандельштамом, потому что разнообразие человеческой натуры не поддается никакому измерению и уж точно никаким оценочным категориям! (Естественно, я не говорю о криминальной составляющей!) Так ведь это здорово, что все мы, человеки – не одинаковые!
… На конкурсе литературной критики можно было видеть, как продвинутые оценщики спорили и с авторами конкурсных работ, и друг с другом, и со случайными "прохожими-читателями". Наблюдалось естественное человеческое желание утвердить некий стандарт вкуса – со всех позиций! Разумеется, консенсуса достичь было невозможно. Мне после всех этих разговоров очень захотелось принять оглушающе крепкий душ из стихов. Залить хорошую порцию внутрь. Прополоскать мозги. Образами, эмоциями, фантазиями.
Бог ты мой, кем только не воображает себя Поэт: деревом, городом, свирелью… Перегноем!
Какое счастье, что они так непостижимо разнообразны в своих ощущениях! И что не было в их жизни модераторов, пересчитывающих слоги и ударения, подгоняющих под единый стандарт формы, а были профессиональные редакторы, которые превыше всего ценили в поэте индивидуальность. С которой они как-то умудрялись находить своих читателей. Но подборка получилась любопытная!
Сергей Есенин:
"Я вам не кенар!
Я поэт!
И не чета каким-то там Демьянам.
Пускай бываю иногда я пьяным,
Зато в глазах моих
Прозрений дивных свет".
"Я странник убогий.
С вечерней звездой
Пою я о боге
Касаткой степной".
Андрей Вознесенский:
"Я – Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворон,
слетая на поле нагое…
Я – горло
Повешенной бабы, чье тело, как колокол,
било над площадью голой…
Я – Гойя!"
Григорий Поженян:
"Я старомоден, как ботфорт
на палубе ракетоносца,
как барк, который не вернется
из флибустьерства в новый форт.
Как тот отвергнутый закон,
что прежней силы не имеет,
и как отшельник, что немеет
У новоявленных икон".
"Ты хочешь, чтобы я был, как ель, зелёный,
Всегда зелёный – и зимой, и осенью.
Ты хочешь, чтобы я был гибкий как ива,
Чтобы я мог, не разгибаясь, гнуться.
Но я другое дерево…"
Владимир Маяковский:
"Я – царь ламп!
Придите все ко мне,
кто рвал молчание,
кто выл,
оттого, что петли полдней туги, -
я вам открою
словами
простыми, как мычание,
наши новые души,
гудящие,
как фонарные дуги".
Леонид Мартынов:
"Я чуток,
Напряжен я,
Как рояль.
Но подойди хоть Бородин, хоть Скрябин,
Не трогайте, не жмите на педаль!
Шершавый от царапин и корябин,
Сегодня я уж больше не служу,
Рукам умелым, как и неумелым,
Но сам себе я струнами гужу
И весь дрожу своим древесным телом».
"Я –
Пламень фар,
И на меня летят
Ночные бабочки и мотыльки,
Не ведая, чего они хотят.
Ночную тварь маню я колдовски.
Я
даже мышь летучую подшиб,
Хоть не хочу, чтоб кто-нибудь погиб
Вот так бессмысленно из-за меня –
Стремительно летящего огня".
Борис Пастернак:
"Я – пар отстучавшего града, прохладой
В исходную высь воспаряющий. Я –
Плодовая падаль, отдавшая саду
Все счеты по службе, всю сладость и яды.
Чтоб музыкой хлынув с дуги бытия,
В приемную ринуться к вам без доклада.
Я – мяч полногласья и яблоко лада.
Вы знаете, кто мне закон и судья".
Николай Заболоцкий:
"Как все меняется! Что было раньше птицей,
Теперь лежит написанной страницей;
Мысль некогда была простым цветком;
Поэма шествовала медленным быком;
А то, что было мною, то, быть может,
Опять растет и мир растений множит".
Остановлюсь на этом. Оказывается, совпадение поэта с явлением, предметом, зверем или деревом наблюдается повсеместно, практически в каждом сборнике, так велико искусство перевоплощения, так соблазнительно поэту транслировать посыл от лица самой природы!
Мне не хочется подбирать ученые слова для обозначения этого явления, я сама немножко поэт и тоже в какой-то момент скажу:
"Словно в мутной речке рыбка
Я дорогу не найду,
Щука? Тина? Грязь? Всё зыбко,
Омут – там, и невод – тут…
Вот в сомнениях и страхе
Замерла. Жду рыбака.
Спининговые замахи:
Хлещет крепкая рука!
Я доверюсь этой леске,
Ухвачу пустой крючок,
Подсекай же быстро, резко!
И…подайте мне сачок!"
Веничка Ерофеев: не приходя в сознание
– Как?! Ты до сих пор не поняла, почему Веничка Ерофеев – классик? Не прошла с ним экзистенциальный маршрут "Москва – Петушки"?
– Я делала подступ… Но очень быстро меня одолевала злость, я не могла понять, зачем мне этот алкаш с его непрерывной заботой: как напиться так, чтобы не стошнило, где взять, в каком количестве и как при этом не потерять последний ориентир в пространстве? Зачем мне, спрашивала я себя, эти рецепты немыслимых коктейлей из политуры, лака для ногтей и "Свежести", поиск зубровки и хереса?
– Погоди, не горячись, но ты ведь и в "Игроках" Гоголя не уроки картежного мастерства ищешь, а нечто совсем отвлеченное, о характере удивительного народа!
–Да, разумеется… Согласна. Тут прагматичный посыл не годится, не поваренную книгу читаешь…
– Под окном моего деревенского дома – огромная лужа. По ней – то легкая рябь от утреннего ветерка, то каскад солнечных брызг от скачущих с воплями мальчишек, то она взбаламутится вечерним стадом коров, то успокоится и в ней отразится синее небо с пышными белыми облаками. Ликвидировать ее, засыпав асфальтовой крошкой, или беречь, как портал в мир вдохновения и поэзии? Не спеши с приговором…
Я прекращаю диалог сама с собой и беру с полки книгу Ерофеева, подумаешь, и двухсот страниц нет, махом одолею!
Но махом не получается. Между уведомлением от автора и первой страницей поэмы сказано, что автор посвящает эти трагические страницы своему первенцу. Читатель насторожен: вот эти блуждания непросыхающего пьяницы в поисках очередной дозы и то ли Кремля, то ли Курского вокзала, вот эта нечаянная ночевка в чужом подъезде и ласковая беседа с ангелами, обещающими, что скоро откроется магазин, дадут красненького и станет полегче… вот это – трагические страницы?
Старательная попытка удержать равновесие в этом зыбком мире с опорой на себя и ангелов, манера Венички вести непрерывный диалог с самим собой мне вдруг оказывается очень близка и понятна! А на кого ему, выросшему за Полярным кругом, где-то там, в детдоме, еще и надеяться, кто еще, кроме ангелов, так ласково ему скажет: "Конечно, Веничка, конечно, зажмурься, чтобы не так тошнило…"
Я усмехаюсь и отмечаю про себя, что с возрастом человек становится терпимее, обретает способность читать между строк и проникать, почему это хождение от вокзала к вокзалу может восприниматься, как поэма. Все это ёрничество и пристебывание обретает оттенок застенчивости и ласковой усмешки по отношению к самому себе, ко всему тому, что, казалось бы, давно упало ниже плинтуса, а все равно достойно участия, – там трепещет живая душа.
Но Веничка не так прост, чтобы напрашиваться на жалость! И как только читатель расслабленно погружается с головой в повествование, автор начинает сцену за сценой выдавать ему свое суждение над "высоколобым" обществом. Язвительно, тонко, но не желая никого обличать – исключительно по зоркости и меткости глаза!
Приходят и уходят персонажи, безгласные или витийствующие, колоритные или эфемерные, каждый со своей легендой и со своей манерой… потреблять. Сцены одиночества Венички сменяют бурные токовища и диалоги со случайными попутчиками. Поэма при этом не теряет стройности и не расползается. Прием построения сюжета избран безошибочно, он, как мясо на вертел, нанизан на железнодорожный маршрут, держит колышущуюся ткань поэмы цепко и надежно!
Вот Веничка в тамбуре преодолел с божьей помощью приступ тошноты, вошел в вагон, и публика глянула на него безучастно, круглыми глазами.
"Зато у моего народа – какие глаза! Они постоянно навыкате, но – никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла – но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Чтобы ни случилось с моей страной, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий – эти глаза не сморгнут. Им всё божья роса…" – Вот вам образчик мыслей и рассуждений Венички, здесь и ерническое цитирование ставших расхожими постулатов и поучений, и переиначивание поговорок, и выворачивание смыслов.
У него очень богатая лексика, в которой свободно сплетено высокое с низким, сленг подзаборного бомжа с филологическими изысками. Так может говорить и писать тот, кто на всех языковых этажах гулял свободно и раскованно, сплетая косички рассуждений из всего, что обретается под рукой, кто над всем этим ровно на один взмах полета выше! Очень показательная для иллюстрации сцена, как у окошка выпивают двое, один – умный, в коверкотовом пальто, а другой – тупой, в телогрейке. Выпивают и никого не стесняются, рук не заламывают…
"Тупой-тупой выпьет, крякнет и говорит: "А! Хорошо пошла, курва!" А умный-умный выпьет и говорит: "Транс-цен-ден-тально!" И таким праздничным голосом! Тупой-тупой закусывает и говорит: "Закуска у нас сегодня – блеск! Закуска типа "я вас умоляю"! А умный-умный жует и говорит: "Да-а-а… Транс-цен-ден-тально!"
А тут Веничка, восхищаясь парой, вплетает свои переживания по поводу того, что он свою деликатность расширил безгранично, и это уже – сфера интимного. Но если вы вздумаете принять всерьез его откровения, он тут же окатит вас холодненьким: воспоминанием о сильно пьющих сотоварищах с их претензиями. И конца этим пассажам нет, постоянно надо быть в отстранении и настороже к страдающему… пересмешнику.
Никогда, ни у одного писателя (при моем достаточно солидном читательском опыте) я не встречала такого обращения с авторским багажом культуры. Он не просто ощутим, этот багаж, он свободно и раскованно используется для выразительности и полноты повествования. Онемеешь, когда на три булька или пять глотков обязательно приплетается либо пассаж из симфонии Дворжака и фрагмент из Ференца Листа, либо "Неутешное горе" Крамского и валяющийся в канаве Мусоргский… Ах, какое буйство в пьяных токовищах собутыльников всяких Шиллеров и Манфредов, Каинов и Вертеров, образов и параллельных искажений!
Иногда насмешка сведена до анекдотического уровня, когда баба с выбитыми зубами рассказывает сообществу, за что пострадала. Взявший ее на пушкинскую лирику романтик не вынес постоянного занудства со словами "а детей, ежели они случатся, кто за тебя будет растить – Пушкин?" – вот и получила!
Иногда это просто разгул бессмысленного пьяного нанизывания имен писателей, композиторов, впрочем, всех объединенных одной страстью: "Я читал, я знаю! Отчаянно пили! все честные люди России!" – И в этот момент я вдруг понимаю, что не в романе я все это услышала, а много раз и много раньше до того! И вот это жонглирование цитатами, фразами, именами, ссылками, и эти обобщения, якобы всё сводящие к понятному и низкому, единому для всех греху, вот это выравнивание тех, якобы высших сил, и наших, низменно-родных, близких и понятных.
"Все вы одним мирром мазаны", – сказал не Веничка, а те, над кем он так беззлобно и тонко посмеялся.
Он может себе это позволить, так как сам чувствует искренне, не рядясь в чужие одежды слов, не пытаясь возвыситься, потому как и любовь к женщине, (там в Петушках!) и любовь к умирающему младенцу в нем божественно-человечны, исповедально выражены и трогательны. Больше об этом я не скажу ни слова, дабы не испортить впечатления неудачным выражением, слишком хорошо и свято сказано это в поэме.
Книга странная, небывалая, неожиданная. Я в этот сюрреалистический мир вошла и Веничку услышала. Одно мне неясно: его перевели на 35 языков мира, и неужели те 35 языков смогли стать адекватными нашему ирреальному существованию?
Невольно вспомнился духовный брат Венички Ерофеева. Жил у нас примерно в те же годы советского бытия удивительный художник Анатолий Зверев. Жил и творил в такой же атмосфере, как и Лирический герой поэмы "Москва – Петушки". Шатался от дома к дому, ночевал у друзей и вовсе незнакомых людей, пил и опохмелялся и в уплату за ночлег рисовал – портреты, пейзажи, зверей и птиц. Не было у него при жизни выставок, никаких регалий, на просьбу Третьяковки продать ей свои картины ответил отказом: "Запрут в заказники… пусть лучше на стенке у хорошего человека висит". Он писал свои шедевры, не приходя в сознание, никто не ставил ему рисунок, не преподавал цвет – по наитию божьему они выходили столь оригинальными и непередаваемо прекрасными.
Нашлись любители, которые оценили эти творения, собирали их, позже в Москве на этой основе даже родился частный музей Анатолия Зверева. Я была в нем и на всю жизнь стала поклонницей дивного рисовальщика! Говорят, когда во Франции на выставке Зверева побывал Пабло Пикассо, он сказал, что народ, у которого есть такие художники, не нуждается ни в каких авторитетах. Он велик изначально, по своему внутреннему существу, по способности рождать таких творцов!
Полтора века "Идиоту" Достоевского
Сказать, что Читатель прочел этот великолепный роман залпом – погрешить против истины. Его публикация частями началась в январе 1868 года в «Русском вестнике» и продолжалась целый год. С появлением первой же части все были захвачены необыкновенным сюжетом, более чем странными героями и потрясены какой-то сгущенной психологической атмосферой. Читающая публика находилась под сильнейшим обаянием этого романа, только о нем и говорили! (Заметим, что тогда же граф Л.Н.Толстой публиковал роман-эпопею «Война и мир» – ну, ж были времена и авторы!..)
Погружение в роман, таким образом, длилось год, было время и обсудить, и помолчать, и проникнуться идеей, которая многим до самого конца так и осталась непонятной. Так критик Страхов, сравнивая произведение Достоевского с эпопеей Толстого, пенял автору "Идиота": "На всем Вашем лежит особенный и резкий колорит, Вы загромождаете Ваши произведения, слишком их усложняете. Если бы ткань Ваших рассказов была проще, они действовали сильнее. Все, что Вы вложили в "Идиота", пропало даром…"
Совет хорош, будь проще – и народ к тебе потянется, слава придет. Но Достоевский не мог ему следовать! Он поставил перед собой необыкновенную задачу. Вот как в письме любимой племяннице Сонечке Ивановой, которой и был посвящен этот роман (двадцатилетней девушке!), автор объяснял свой замысел: "Главная мысль романа – изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь. Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно прекрасного, – всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал – ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался. На свете есть одно только положительно прекрасное лицо – Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж, конечно, есть бесконечное чудо".
Достоевский терзался сомнением, сумеет ли он воплотить свою идею, поймет ли его Читатель, писатель надеялся хотя бы возбудить в нем интерес к образу! И вся переписка с Майковым (Достоевский писал роман за границей и оттуда следил, как воспринимается его публикация читателями) потрясает: он боялся, что роман слаб, что ему не скажут всей правды, и мучился ужасно! Но и отзыв Майкова, и первая критика были восторженные. Улыбнемся тут – Майков заподозрил по первым частям, что Мышкин списан с него!
Скажу главное: Читатель открывал для себя повествование долго, вдумчиво, вживался в роман целый год – и был потрясен пронзительной, фантастической идеей, а вместе с тем – сгущено реалистичной, болезненно психологичной его достоверностью.
Сыграло свою роль и параллельное существование гигантской литературы девятнадцатого века, и реальность, в которой тогдашние современники Достоевского существовали. Они как бы жили там, внутри, и всё-таки были поражены и действием, и героями…
Я жила в другом времени, среди совсем других людей, меня волновали иные проблемы и цели. Но, как это ни странно, я вживалась в роман Достоевского еще дольше – целую жизнь, он претерпевал во мне возрастную трансформацию, и на каждом новом этапе открывал неизведанные пласты и глубины. И так до сих пор.
Немалую роль в этом познании Прекрасного человека играл не только мой (очередной!) возраст и состояние души, но и взгляд на него других весьма неглупых людей. Даже сейчас припомнить это мне очень интересно.
Первое знакомство с героями "Идиота" произошло вообще не на страницах книги.
Я смотрела фильм Ивана Пырьева с Юрием Яковлевым и Юлией Борисовой в главных ролях. Фильм снят в 1958 году (роману – 90 лет), цветной, остросоциальный, в жанре психологической драмы. Мама плакала, у меня глаза лезли на лоб: пачки денег – в камин, горящие глаза и хохот Юлии Борисовой, сатанинская свита Рогожина, жалкие родственники Гани Иволгина… Мышкина было бесконечно жаль, Настасья Филипповна выглядела сильной, яркой, вокруг нее вершилась вся эта фантасмагория!
Детское восприятие прозорливо. Страдающей стороной оказался актер Яковлев, из-за сильнейшего душевного напряжения и даже расстройства он отказался от дальнейшей работы в роли князя Мышкина. Пырьев не захотел искать другого исполнителя и вторую серию так и не сняли. Но, на мой взгляд, лучше Юлии Борисовой с тех пор так никто и не сыграл неврастеническую, яркую, незаурядную героиню Достоевского, она просто создана для этой роли. Лидия Вележова в сериале наших дней по сравнению с нею просто заурядная кухарка (да простит меня влюбленный в нее зритель!) Через год эта работа Пырьева получила вторую премию на Всесоюзном кинофестивале в Киеве.
В старших классах (где-то в 1965 году) я наконец прочитала роман "Идиот" – в упоении, залпом, в слезах и потрясенных чувствах. С погружением в атмосферу, пониманием героев, густо населяющих роман, я открывала те стародавние времена и страдающих в них Мышкина и Настасью Филипповну, высокой души, прекрасных, необыкновенных героев. Сейчас я думаю, что все же в моей реакции на роман было много от миропонимания советской девочки. Это ни плохо, ни хорошо, это так было.
Когда я поступила на учебу в Ленинградский ВУЗ, меня захватил такой необыкновенный поток высочайшей культуры, что просто …не высказать. Музеи, концертные залы с классической музыкой и, конечно, театры! Товстоногов, Акимов, Владимиров, ну, что теперь перечислять, это были гиганты мирового масштаба! В то время, чтобы попасть на самые громкие премьеры, мы, студенты, подряжались распространять билеты на …неходовые спектакли. За это нас награждали билетами на великолепнейшие постановки!
Так в 1969 году я попала в Большой драмтеатр (БДТ) на спектакль режиссера Георгия Товстоногова «Идиот». В роли князя Мышкина – Иннокентий Смоктуновский, обожаемый мною после «Гамлета», Рогожина играл Евгений Лебедев, Настасью Филипповну – Эмма Попова.
Тогда я еще не знала по провинциальной своей темноте, что этот спектакль – возобновленный. Его премьера состоялась 31 декабря 1957 года, то есть царствовал он на сцене как раз в юбилейном для романа 1958-м. Спектакль вошёл в «золотой фонд» российского театра и сыграл исключительную роль в судьбе исполнителя главной роли И.Смоктуновского, тогда еще мало кому известного.
Той версии я не видела и сошлюсь на мнение критика А.Смелянского, который писал, что спектакль сразу стал легендой. Замелькали непривычные слова совсем не из театрального ряда: "чудо", "паломничество", "откровение"… Да многие – и театральные критики, и режиссёры, и актёры – называли «Идиота» Товстоногова самым сильным театральным потрясением в своей жизни.
В этой первой редакции Товстоногов не стремился осовременить Достоевского; он перенёс на сцену все черты авторского стиля: и длинные периоды, и частые повторы, и беспорядочные нагромождения слов, – тем не менее, спектакль завораживал. Во многом благодаря игре Смоктуновского, который с первого же появления на сцене убеждал зрителей в том, что Мышкин Достоевского – «такой и другим быть не может» . Кирилл Лавров вспоминал сцену в Павловске, когда Настасья Филипповна с Аглаей «делили» Мышкина, а сам он 15 минут молча стоял в углу – и зрители не могли оторвать от него глаз . На этот спектакль люди приезжали со всех концов Советского Союза – слово «паломничество» не было преувеличением. Понятно, что с уходом Смоктуновского из театра "ушел" из репертуара и спектакль.
Весной 1966 года «Идиот», с участием Смоктуновского, был возобновлён для гастролей БДТ в Англии и во Франции . Потом спектакль вернулся в Ленинград, вот эту версию я и видела. Вместо прежних трёх актов их стало два, и внутреннее напряжение возросло. В первой редакции театр больше дорожил эпохой Достоевского, теперь стремился перенести драму ближе к настоящему времени.. Тот, кто мог сравнивать, отмечал, что облик Смоктуновского изменился за прошедшие годы, в его Мышкине не было прежней «бесплотности», изменились интонации, и сам он уже не казался пришельцем из будущего. Подействовал на него сыгранный Гамлет!
Я сравнивать не могла, просто, как завороженная, слушала и смотрела на совершенно несценических, без театральности и наигранности, героев. Преображение князя – открытого, доверчивого, спешащего детским тенорком подбодрить, поддержать и павшую женщину, и матерого купчину, а потом всё более страдающего от того, что НЕ ПОЛУЧАЕТСЯ, – происходило прямо на глазах. Я не могла аплодировать, забывала подбирать со щек слезы.
Должна сказать, что ансамбль в том спектакле был необыкновенно силен, Лебедев и Борисов просто не нуждаются в том, чтобы их преподносили, имена говорят сами за себя! Попова в этом окружении могла уже ничего не делать – в отсвете гениев нет посредственностей, а она посредственной и не была.
Да, более сильного прочтения романа Достоевского мне видеть не приходилось. Я снова взялась за роман – читала долго, медленно, задумывалась, писала дневник, горевала вместе с автором о несбыточности прекраснодушных мечтаний князя – всех поднять, в каждом возбудить силы, добро.