bannerbannerbanner
Сказ о жарком лете в городе Мороче, и чем всё кончилось
Сказ о жарком лете в городе Мороче, и чем всё кончилось

Полная версия

Сказ о жарком лете в городе Мороче, и чем всё кончилось

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Ах! если рождены мы всё перенимать, Хоть у китайцев бы нам несколько занять, – вдруг запнулся и по мере того, как он вспоминал слова, лицо Звездного-Яичко напрягалось и уже начало было дергаться, но тут Санин вспомнил и дочитал на одном дыхании. Подозревая, что труппа выходит из под контроля, режиссер не стал делать паузу по завершении предпоследнего действия и скомандовал продолжать. Атмосфера скисла. Подвыпившие актеры чувствовали себя обманутыми.


Режиссер хотел любой ценой довести репетицию до точки, но последнее действие никак не клеилось.


Графиня-внучка-Остапенко вложила в первую реплику всё своё разочарование по поводу несостоявшейся карьеры и с демонстративным пренебрежением произнесла в зал, где сидел невидимый режиссер:

– Ну, бал! Ну, Фамусов! умел гостей назвать! Какие-то уроды с того света, И не с кем говорить, и не с кем танцовать.


Режиссер, однако, оценил реалистичность высказывания:

– Браво!


Актриса приняла похвалу за шутку дурного вкуса. Обида, чувство бессилия и бесполезности, подхваченные алкоголем, овладели ею. Предательская настоящая слеза скатилась по её щеке. Графиня бабушка-Кац, путаясь в своей длинной ночной рубашке, под руку вывела ее со сцены, не забыв при этом прошепелявить:

– Поетем, матушка, мне прафо не под силу, Когда-нибуть я с пала та в могилу.


Репетицию прерывать не стали, но помимо усталости, многие распознали в реакции девушки и обиду за крушение её амбиций, и некоторым стало жаль её, а заодно и себя. Кто из них, будучи молодым актером, подозревал, что их мечта об успешной карьере перебродит в бред одержимого режиссёра?! В коллективе созрела необходимость крепкой заправки, способной предотвратить зацикливание на грустных мыслях, но режиссер перекрыл кран до конца репетиции. Тем не менее, Платон Михайлович-Сергей Иванович, покинув Фамусовский бал, отправился тут же в магазин, и вскоре за кулисами подпольно переходила из рук в руки бутылка “Столичной”.


Чацкий-Санин, как только закончил свой нескончаемый диалог с Репетиловым-Мартыновым, во время которого они играли в бадминтон, вышел за кулисы и увидел двоицу Платона Михайловича-Сергея Ивановича и Фамусова-Бондаренко за распитием. Немедля он к ним присоединился:

– Дайте-ка страждущему глоток.

– Да тебе ж ещё два монолога читать, Саня, мож не надо!

– Надо, Серега, надо. Именно потому, что мне еще два монолога читать, стоять на голове, и танцевать лезгинку, наливай и баста!


Вскоре подоспел Скалозуб-Стрелкин:

– Ох, как нелегко мне сегодня, – прокряхтел он, но почувствовав запах спиртного, заулыбался, – но, слава Боженьке, есть добрые люди на этом свете.


Четверо и глазом не моргнули, как приговорили бутылку, затем стали решать, кому идти за подкреплением. Фамусов-Бондаренко и Чацкий-Санин ещё были задействованы, Серега уже бегал, выпадал черед прирожденного лентяя Скалозуба-Стрелкина. Тут подоспел Репитилов-Мартынов, а значит, Чацкому пора было возвращаться на сцену. Не сразу это сообразив, он замешкался, и друзья вытолкали его. Неровный выход Чацкого из “швейцарской” вызвал нервный смешок у до сих пор хныкавшей в глубине зала Оли Остапенко. От непрошеных слёз у неё разболелась голова, но, к счастью, в сумке нашлась дежурная пачка “Цитрамона”, и принятое лекарство уже подействовало.


– Что это? слышал ли моими я ушами! Не смех, а явно злость, – не растерялся Чацкий-Санин.

– Когда это только ты успел, – спросил его вполголоса режиссер.

– Какими чудесами? Через какое колдовство Нелепость обо мне все в голос повторяют! – продолжал актер со сцены.


Звездный-Яичко встал со своего места и направился к сцене, чтобы вблизи получше разглядеть степень вменяемости Чацкого-Санина, но, к своему удивлению, он обнаружил, что не только находящийся на сцене актер, но и он сам был уже пьян. Пока Яичко оставался в уютном кресле зрителя, он не чувствовал эффекта выпитого пива, и принял он всего-то две бутылки. Но, похоже, голодный желудок и изношенность нервной системы катализировали процесс скоропостижного опьянения.

– М-да, – растерянно произнес он.


Между тем Чацкий-Санин продолжал:

– Поверили глупцы, другим передают, Старухи вмиг тревогу бьют – И вот общественное мненье!

Это прозвучало так ехидно, что режиссер, подошедший уже совсем близко, принял выпад на собственный счет.

– Вы, ссуки… сговорились… завалить… спектакль! – выкрикивал он, выдерживая трагические паузы после каждого слова. – Мой спектакль! Спектакль, который должен вписать мое имя в историю современного театра!


Последовало обещание Скалозуба-Стрелкина:

– Впишем-впишем, а как же… По должности или от скуки?

– Вписать, я всякому, ты знаешь, рад! – подхватил с готовностью Фамусов-Бондаренко. Драка с режиссером казалась ему более заманчивой перспективой, чем продолжение ненавистной репетиции.


Светлана Евгеньевна-София, она же сожительница Звездного-Яичко, и эксперт китайской медицины по совместительству, услышав Бондаренко и Стрелкина, попыталась успокоить их:

– Ребята, ребята, – кричала она из-за кулис, через всю сцену, стараясь, чтобы её услышали на другом конце, – ну хватит!

И потом обращаясь к Яичко, в зал:

– Нельзя нецелесообразно растрачивать ци! Ты помнишь?

– Я так и знал, я так и знал! – повторял в отчаянии Яичко.

– Он знал, – повторил Фамусов-Бондаренко.

– Это похвально, – ответил Стрелкин, потирая руки.


Обряженная в подобие нижнего белья восемнадцатого века, которое, по грустному, но меткому, определению осветителя Андрейченко походило на больничное обмундирование, Светлана Евгеньевна-София выскочила на сцену из-за кулис вслед за двигающимися на Яичко Фамусова-Бондаренко и Скалозуба-Стрелкина. Её шестое чувство ей подсказывало, что их намерения не имели прямого отношения к театральному сюжету.


– Позор, забвение и пожизненная ссылка в Нехотеевку… обрекли, обрекли, – кричал Звёздный-Яичко.

– Куда он собрался? – спросил Скалозуб-Стрелкин.

– В ссылку! – ответил Фамусов-Бондаренко.

– В декабристы метит?

– Проклятые пьяницы! – выкрикивал Звёздный-Яичко.

Он потерял страх, сковывавший его все последние месяцы, и не боялся больше ни Стрелкина, ни дирекции, ни провала, ни, даже, смерти.

– На любимом, на любимом! – произнёс он прелую правду, поднял глаза на сцену и встретил непромокаемый взгляд Скалозуба-Стрелкина, и смотря ему в глаза, добавил:

– Мужики, я же всю жизнь…


Голос его дрогнул, и что-то такое откровенное пробежало между ними, от чего Стрелкин вдруг понял, что за всеми режиссерским выкрутасами стоит действительно нечто искреннее, а главное – нужное, может быть не самому Стрелкину, но и не только режиссёру, а обществу, что-ли, или человечеству. Может быть у Яичко ничего из его кривляний и не выйдет, но именно из таких кривляний иногда рождаются гениальные вещи. И что, он, Стрелкин, не имеет права судить этого не знакомого ему по-настоящему человека.


Режиссер обреченно схватился за голову и опустился в кресло первого ряда зрительного зала.


Скалозуб-Стрелкин переглянулся со Фамусовым-Бондаренко. Тот, поняв, что драки не будет, махнул рукой и отправился за кулисы. Стрелкин последовал за ним, а оттуда в магазин. Пережитое откровение с режиссёром подействовало как сильнейшее противоядие от лени.


Чацкий, стараясь сгладить свой промах, выступил с отсебятиной:

– Ну, Михаил Кондратьевич, ну что мы американцы какие-то, чтобы “шоу маст гоу он” любой ценой, ну вы же знаете, что завтра я все смогу, вы же знаете! Ну, хотите, я сейчас заново вам прочитаю все монологи, со всех действий! Без запинки!

– Да, сейчас, ты прочитаешь…

– Ну, хоть последний, ну давай последний прочитаю, а там пойдем, покурим, и дружба начинается, а?

Режиссер неопределённо махнул рукой, Чацкий-Санин решил, что это был знак согласия и зарядил:

– Не образумлюсь… виноват, И слушаю, не понимаю…


Чувство вины Санина переродилось в искреннюю растерянность Чацкого и наполнило игру невероятной сложностью подтекстов и богатством смысловых пластов. Яичко был тронут. Он сидел в тёмном зале, слушал, опустив голову, и в какой-то момент, понял, что слышит лучшее в его жизни, а может быть и во всей истории русского театра, исполнение этого монолога. Он понял также, что его вклад, как режиссера, в этот шедевр был сравним со вкладом выпитого Саниным пива (о водке он как-то не заподозрил), угроз Скалозуба, сгустивших краски, слёз Остапенко, придавших накала и без того эмоционально неустойчивому вечеру, а также всех тех не запрограммированных, но странно сложившихся обстоятельств, которые никогда не повторятся. И самое обидное было то, что он был единственным зрителем в зале.


Санин был прощен. Когда же, неожиданно для всех, после “Карету мне, карету!” на сцене нарисовался утихомирившийся Фамусов-Бондаренко и произнес заключительную реплику спектакля, режиссер вновь поверил если не в успех, то, по крайней мере, во избежание позора.


Занавес опускать не стали. Непосредственно и дружно задействованные в спектакле возобновили снятие напряжения.


Четких воспоминаний о происшедшем за кулисами после перемирия режиссера с труппой в голове у Тани сохранилось немного. Яркими вспышками зажигались и исчезали кадры прожитого вечера. Вот костюмер Паша бегает за Светланой Евгеньевной с просьбой снять сценический костюм, а она кокетливо откланяется от его якобы неприличных авансов. Вот Саня Санин в попытке развлечь неутешную Остапенко танцем со стулом (на котором сидела она) и сигаретой (которую курил он) запутывается в ножках стула, валит всех троих на пол и подсмаливает девушке кудри. Кажется, потом он пошел провожать её домой. Яичко с Бондаренко до хрипоты в горле спорили о значении Косовской войны в распределении силы в Европейском политическом пространстве. Таня вместе с Ларисой Константиновной и старухой Кац перебирали кости администрации театра и вычисляли вероятность сокращения кадров и зарплат в следующем сезоне. Лишь глубоко за полночь, когда небесные звезды уродливо растеклись по окну, звезды местного театра начали растекаться по домам.


Навязчивое чувство вины тупо раскалывало Тане голову и призывало похоронить себя навсегда под подушкой. Но тревога за сегодняшнюю премьеру тошнотой подступала к горлу и требовала максимального сосредоточения внимания на приведении себя в рабочее состояние.


– Сдаюсь, – пробормотала Таня, спуская ноги с кровати, и начала, было, подниматься, как черные тиски с силой сжали ей голову, остекленевшие мозги захрустели, и из самых недр таламуса посыпались неоновые искры. Пришлось вернуть черепно-мозговую коробку в исходное положение. Ноги продолжали свисать безапелляционно. По прошествии нескольких минут тошнота вновь принялась бороться за первенство. Вторая попытка вертикализации Тане удалась. Убедившись в устойчивости собственного сидячего положения, она приложила холодную ладонь правой руки к горячему лбу, а левой рукой подлезла под майку и прикоснулась к тому месту, где должен был быть желудок. Это Светлана Евгеньевна её научила. По её словам этот приём благоприятствовал восстановлению циркуляции энергии по жизненным каналам, нарушенным в состоянии похмелья. Желудок не замедлил среагировать на реабилитацию потока энергии, и Таня, игнорируя последовательную отключку таламуса и зрительного анализатора, в темноте скатилась со своего чердака прямо в смежный санузел, благо был свободен, и выплеснула с разбега в раковину (на поворот в унитаз времени не хватило) желто-вязко-горькое его содержимое. Мгновенно посветлело. Даже полегчало. Но ненадолго. Пришлось, расширяя горловое отверстие протискиванием трех длинных пальцев правой руки, помочь остаткам чуждого покинуть её нутро. Когда выдача отработанного зелья прекратилась, Таня вымыла руки с мылом, почистила зубы, тщательно выполаскивая полость рта, и наконец, умыла многострадальный лик свой. Все эти процедуры она производила, не разгибая позвоночника, продолжая опираться локтями о раковину. Вытерев лицо полотенцем, она решила, что настал момент посмотреть на себя в зеркало. На удивление, увиденное её не шокировало, даже наоборот, вселило надежду. Умиротворенная этой надеждой она села на унитаз, опорожнила мочевой пузырь, поставив тем самым точку в выделении жидкостей из организма.

Натянув банный халат, Таня поковыляла на кухню, где её встретила сочувственным взглядом мать.

– Ой, девушка, что это с вами?

– Ты лучше спроси, что это с вами будет. Сегодня вечером.


Таня села к столу на табуретку и откинулась спиной на стенку.

– Ой, что с вами буууудет!

– Да, – утвердительно закивала Таня, – И братья меч вам отдадут.

– Ну, хоть слова помнишь.

– Ага, помню!

– Рассольчику, или кефирчику?

– Валяйте, маменька, чем богаты.


Мама подала Тане кружку с кефиром, та, поблагодарив её, вышла из хаты во двор и уселась на скамейку. Их дом находился в частном секторе, и бетонный зеленый забор, с красным ромбиком в центре, прятал двор от любопытных взглядов прохожих и проезжих. Буйно отцветшая вишня покрыла тонко-белым ковром землю возле скамейки. Таня, сбросив хилый тапок с одной ноги, принялась ковырять дырку в этом ковре. Земля была влажной от росы и быстро пальцы запачкались чернозёмным месивом. Вид вишни и собственной по-детски грязной ноги естественно дополняли прохладу кефира, мирно остужавшую её взволнованные внутренности. Таня откинула голову назад, закрыла глаза.


Она подумала о том, что администрация театра отказалась от гастролей наступающим летом в силу их гарантированной нерентабельности, а это значило, что денег на море у нее не было. Лето наверняка придется провести в городе, выезжая время от времени на дачу, в лес или на речку с друзьями. Эта, на первый взгляд не радужная, перспектива показалась ей неосуществимой мечтой, главным препятствием к которой была сегодняшняя премьера. Насыщенный ароматами воздух не предвещал ничего хорошего. В лучшем случае их ждал провал, скандал и долгосрочное наказание в виде каких-нибудь принудительных работ в коровнике особо строгого режима.


Таня отчетливо представила себе картину туманного и холодного утра на молочной каторге. Она и старуха Кац, еще не разлепив очей спозаранку, скованные цепями и увязающие в навозе пробираются от коровника к пункту сдачи молока с парными ведрами в руках. Но вот старуха Кац запутывается в шнурках и падает. Её молоко безвозвратно разливается, просачивается в навоз, подогревает его разложение и поднимается удушливой угарной вонью в воздух. Таня, злясь и сочувствуя, кричит ей:


– Почему ты опять напялила эти кеды! Сколько раз я тебе говорила, что по навозу надо ходить в резиновых сапогах!


Она ставит свои ведра и спешит старухе на помощь. Но, оказывается, она тоже в кедах, тоже запутывается и тоже падает лицом к лицу напарницы. На шум выскакивают отовсюду все, кому не лень, но тут же толпа расступается и выходит комиссар Яичко. Он одет в ярко-зеленый кожаный комбинезон и от него несёт брагой. Своим зелёным кожаным хлыстом он обогревает их обоих и кричит на всю область:

– Ах, вы ссуки недойные! Сговорились завалить мой план! На любимом, на утреннем удое!


Таня и Кац ничего не отвечают и лишь, подкатив по-коровьи глаза, мычат.

– И не называйте меня Яичко, я – Звездный! Я – Звездный!


– Таня! – окликнула её с крылечка мать, – так ты собираешься сегодня что-то делать или как?

– Да, да, иду, – очнулась Таня.

Подцепив лениво тапки, она вернулась в дом.


– 4 -


Санин проснулся в нейтральном настроении, но сразу же приподнял его при помощи кофейного, с коньячным запахом, нектара. Воспоминание о вчерашнем поцелуе Оли подогревало какие-то жидкости в его теле, и, дабы не вскипеть, он схватил гитару и спел “Гоп-стоп, мы подошли из-за угла”.


Общепризнанные красавчики отличаются друг от друга тем, как относятся к своей красоте. Некоторые из них считают свой дар бременем и пытаются всячески, иногда небезуспешно, нейтрализовать его. Есть псы на соломе, которые своего достоинства не прячут, но и никого к нему не подпускают. Но иногда среди красавцев попадаются кобели настолько высококвалифицированные, что их прозвали ссуками. Санин относился к последнему типу стройных зеленоглазых брюнетов. Он активно пользовался своей природной привлекательностью и своим положением звезды городского театра для пополнения списка покорённых им девиц. Но именно по причине всераспостраненного изобилия женского к нему внимания, он старался не заводить романов с коллегами. Вчерашний эпизод явно отклонялся от его кодекса поведения, но он не мог, почему-то, равнодушно отказаться от этого исключения.


Его родители-пенсионеры на прошлой неделе съехали на дачу, оставив его на все лето одного в городской квартире. Побрившись, умывшись, он помедитировал в позе лотоса о вреде воздержания и, принимая душ, мысленно повторил первый и заключительный монологи. Остался доволен.


– Можно перейти к приему яичницы, – решил он, открывая холодильник, – а там, глядишь, и на выход.


Саня зажег огонь под поселившейся на газовой плите в отсутствии стариков сковородкой, специально отведенной под спасительные яйца, ловко смазал её соседствующим куском сальца, выплеснул на разогретую поверхность три желтка и столько же белков, посолил и потянулся в холодильник за огурчиком. Огурчика не оказалось. Зато обнаружилось полбуханки хлеба, и это обстоятельство нельзя было не посчитать улыбкой судьбы.


Зазвонил телефон, Саня прикрутил газ и поскакал в прихожую к аппарату.


– Вы дозвонились, поздравляю! Добрый день, вам кто нужен?

– Александр Выпендренович, это вы? – спросил молодой мужской не узнанный голос.

– Нет, это не он, но скоро будет, что передать? Кто его возжелал?

– Не узнаешь, лох провинциальный!

– Лёха, ты что ли?

– Да, я!

– Из Лондона?

– Нет, из морочанской усадьбы Трубных.

– Ты что приехал?

– Нет, прилетел, но не это главное.

– Ой, Лёха! А в чем же суть? – по-детски радуясь возврату друга детства, отвечал Саня.

– Суть, короче, в том, что я вернулся. Навсегда. Надо, конкретно этот факт отметить! Ты меня понимаешь, Саня?

– С полуслова!

– Молодец! Ну, значит, я за тобой после обеда заеду.

– Что прямо сейчас?

– А шо, проблемы? У тебя, что предки дома, так мы в кабак поедем.

– У меня не предки, они свалили на дачу на все лето…

– Так это ж просто парадайз!

– У меня сегодня премьера, и я в главной роли, понимаешь.

– Ой, ну, вечно разведешь ты свою самодеятельность в самый неподходящий момент.

– Слушай, давай так, ты приходи на премьеру, а после спектакля, мы подхватим соответствующий женский персонал и поедем в одно место, так отметим, так отметим… и твой приезд и наш спектакль! Идёт?


Алеша замешкался, ему не очень хотелось переносить все на самый вечер, но, похоже, выбора не было. Они договорились о встрече, попрощались. Саня повесил трубку.


Он быстро проглотил закоптившуюся яичницу, оделся и, окрыленный предвкушением отпадного вечера, отправился в театр. Пробежав через дворы, он перешел через дорогу и приблизился к остановке. Посмотрел в направлении, с которого должен был подойти автобус, но пыльная даль ничего ему не пообещала. Проанализировав соотношение количества людей на остановке с вероятностью не скорого прибытия общественного транспорта, взвесив свое не терпящее отлагательств желание лететь навстречу ей, или даже не навстречу, то хоть куда-нибудь лететь, он глянул на часы и решил идти пешком. Погода стояла самая, что ни на есть, приглашающая к прогулке. Санин с уверенностью повернул в сторону моста через Ызёлку.


Как так могло получиться, что, почти год проработав в одном коллективе, они друг друга не рассмотрели, а вчера, откуда ни возьмись химия притяжения плюс нирвана на уровне подсознания. Санина забавляло и возбуждало это непредвиденное развитие событий.


Олю же ничего из происшедшего вчерашним вечером не удивляло и не радовало. Она с досадой подводила итоги её первого, подходящего к концу рабочего сезона: две эпизодические роли, одна вторая по значимости и расстроенный разборками с женой изначально многообещающий роман с директором центрального рынка (который сулил профинансировать постановку пьесы о вампирах с Олей в роли предводительши всех вампиров). Её стратегия успеха, по которой она наметила себе, казалось бы, довольно примитивные цели и задачи, увенчалась полным провалом. Что могло быть примитивней, чем оболванивание толстого и некрасивого торгаша провинциального пошиба для девушки получившей театральное образование в столице! Так нет же, поджал хвост и вернулся к такой же толстой, некрасивой и даже лысеющей жене.


«Чего можно ждать от жизни, позволяющей преуспевать обрюзгшим, старым и противным?!» – мысленно восклицала Оля.


Расстроенные нервы довели её до срыва прямо на сцене. Само воспоминание о вчерашних слезах ранило её гордость и унижало в глазах этой заколдованной болотной провинции. Она бы ушла немедленно после репетиции, но и дом она не любила.


Это было грязное двухкомнатное убежище, где одну из комнат ещё во время Олиной учебы в Москве оккупировала вступившая в какую-то индийскую секту сестра. Оля, пока училась в Москве, надеялась, что останется там навседа и не особо препятствовала такому раскладу вещей. Сестра же настолько размахнулась в своем деле по облагораживанию жилища на сектантский лад, что провоняла всю квартиру какой-то жженой пакостью и развесила кругом (даже в туалете!) фотографии улыбающихся разрисованных идиотов. Жизненная активность Олиной сестры сосредотачивалась на посещении религиозного логова, пении каких-то непереводимых бредней и малевании каких-то разноцветных картинок. Мать работала на двух работах: сторожем на комбинате и уборщицей в больнице. Дома её часто не бывало ни днем, ни ночью, поэтому за порядком следить особо было некому. Свой вклад в налаживание домашнего быта Оля ограничила тем, что очистила общие места от вышеупомянутых фотографий и повесила покрывало на дверь в комнату сестры, тем самым предотвратив распространения по всей квартире дыма от жженных сестрою ароматных палок. Вслед за матерью и она ограничила свое пребывание в доме ночевками (когда не проводила время с любовником).


Некоторые причины их нестыковки были понятны Санину. Оля за весь год особо ни с кем в театре не сдружилась и была задействована лишь в немногих спектаклях. “Горе от ума” было первой постановкой, в которой они оба принимали участие. Во время репетиций она держалась по большей части сама по себе. До него дошли слухи, что у нее недавно закончился роман с каким-то местным навороченным, и что она сильно по этому поводу переживала. Санин равнодушно относился к этим женским сплетням. А вчера, то ли потому, что Олины слёзы живой искренностью освежили её голубой взгляд, то ли потому, что Саня, чувствуя себя виноватым в неоднократных попытках срыва генеральной репетиции, по инерции (или по пьяни) взял на себя ответственность и за выпавшую из орбиты всеобщего веселья девушку, словом, что-то такое непонятное произошло и сблизило их.


Ко всему прочему еще этот пьяный выскочка Санин поджег ей волосы! Чего он только к ней прицепился? Весь вечер, после окончания репетиции, он практически ни с кем, кроме неё не общался. Только мельком обменялся несколькими негромкими фразами с режиссером, наверное, извинялся и перед ним тоже. А потом прилип к ней, как банный лист. Он, конечно, ничего. Мягкие темные волосы, стрижка под Андрея Губина, хитрые зелёные глаза, стройная фигура, но что с него можно взять? Он хоть и ведущий молодой актер театра, но он же ничего не решает при распределении ролей и составлении программы сезона. «А зачем же было его целовать вчера в подъезде на прощание?» – спрашивала сама себя Оля Остапенко. И сама же себе отвечала: «Так получилось…» Весь вечер в ней накапливалась злость на саму себя и на целый мир: похвала режиссера прозвучала как насмешка, затем, подвыпив, она начала, было, отходить, но тут этот туземный танец с поджиганием волос, издевательский запах паленой курицы… Если бы после этого Санин бросил бы её хотя бы на одну минуту, то она бы тут же отправилась топиться со стыда. Он же смог своими дурацкими шуточками и гримасами не только замять свою вину, но и развеять хмурое настроение Оли, отвлёчь её от мыслей о капитальном жизненном провале. Провожая её домой, Санин лез из кожи вон, разыгрывая неправдоподобные и смешные сценки.


– Девушка, разрешите поинтересоваться, где вас так подстригли? Вы знаете, это просто удивительно, последний писк Лос-Анжельской моды встречается вот так вот невзначай в нашей забытой богом Мороче. Я недавно видел подробный репортаж на тему в одном журнале. Так вот, статья гласила, что аккуратные прически, как впрочем, и бардак в стиле “Я у мамы вместо чего угодно” уже в прошлом. В далеком и невозвратном, как комсомольская юность Мальчиша-Кибальчиша, прошлом! Будущее наступает на нас инновационным совокуплением, размыванием границ между искусством и пошлостью, между грязным и чистым, между гламуром и колхозом.

На страницу:
3 из 5