Полная версия
«Мама, верни мой звездолёт!», или Исповедь Особиста Шмакодявки
Малявка, стоя от Него в полушаге справа в своей подавленной задумчивости, которая ещё больше усилилась после резкого вопроса, полученного Сверху, из последних сил набрался откуда-то странной, даже идиотичной, детской смелости, посмотрел наверх и звонким голоском немного нараспев попросил:
– В тот диивный даальний краай…
– Аа… хм… ну разве что́… Кстати, неплохая песня! Напишем потом, если слова вспомнишь, – оптимистично подмигнул Он мальцу́. – Другие, правда, петь будут – не ты уже. Но если нужные слова вспомнишь, может, и ты тоже будешь подтягивать подголо́сочком где-нибудь там, на задних певчих рядах. Но только если ты сам этого очень захочешь. Ты хочешь?! – Голос Сверху, видимо, намеревался заставить его теперь заколебаться, но и оставить за этой мелочью свободу в принятии решения.
– Да, я хочу́, хочу́! Я о́чень хочу́! – твердя настойчиво и даже где-то по-детски истерично, при этом подскакивая на мысочках, надеялся показать карапет, что эта настойчивость вызвана очень-очень сильной надеждой и что Таку́ю надежду ни за что́ нельзя обманывать, раз уж его́ теперь спросили.
– Ну, раз хочешь… Что ж, видимо, тогда придётся взять, – немного успокаивая его детский надрыв, послышалось Сверху в ответ; и тут же снова резкое:
– Да не то отпустил-то! Поручень отпусти! Перила! Отпускай быстро! Выходим! – прозвучал грубо, но подстёгивающе-спасительно Голос. И вновь, глядя не на него, а куда-то в сторону замедлявшей своё приближение платформы и от этого сперва слепо промахнувшись, но в итоге нащупав тянувшуюся к Нему навстречу снизу детскую ладошку, к обладателю которой, не успевшему впопыхах даже обрадоваться от осознания силы Его, впрочем, небольшой и скорее интеллигентской руки, вновь вернулась торопливая надежда, Он рывком вывел его из вагона, насильно оттолкнув и оттянув влево другой рукой с зажатыми в ней перчатками плохо сработавшую на открывание автоматическую дверь.
Она, словно ходячий секс, стараясь сохранять грацию, едва успела выскочить вслед за Ними двумя со звонким, успокаивавшим, как всегда, и Её саму, и его хохотом: «Ну! Чуть не пропустили! Ну как всегда!» Он же резко повернул влево, видно, зная, куда ведёт, но вдруг замедлил шаг почти до полной приостановки, грозившей им не успеть, – хотя Она-то уже подумала, что им, видимо, надо было пересесть и ехать куда-то ещё дальше, и кудахтала своё: «Куда мы?! Куда мы?!» А Он, несмотря на риск навсегда остаться на этой, в принципе, их станции и грустным хором идти домой, – застыл ровно напротив вагонной сцепки, не обращая внимания ни на тех, кто уже спешил сесть в поезд, ни на выходивших навстречу им, повернулся всем корпусом к нему и к Ней и подчёркнуто долго показал Ей, семенившей сзади, на маленькую голову сынули напряжённым указательным пальцем своей холёной руки, державшей обе перчатки и свободной от отчаянно крепко вцепившегося в Него отпрыска, но с потерявшимся ошалевшим взглядом и распахнутым ртом мотавшего головой в поисках Матери. Потом Он отпустил его и указал сверху на его голову ещё и другой рукой, сказав Ей весело и грубо:
– Вот! Смотри! Видишь?!..
Потом они, еле успев недружной кучкой с горем пополам забраться в первую дверь последнего вагона, захлопнувшуюся сразу за Её спиной под звуки «Осторожно, двери закрываются, следующая станция – «Молодёжная»!», уселись. Она стала успокаиваться, внутренне радуясь, что всё-таки угналась за Ними, слабо скрывая от Них свою светлую взволнованность. С улыбкой поглядывая на Них, поместившихся напротив, Она словно не верила Его теперешнему злому тону, но будто догадывалась и проникала в Его таинственный, никому не объявленный в Его вечной манере сюрпризника новый план по продолжению культурной программы выпавшего им совместного долгого семейного выходного сентябрьского вечера. А Он широко и искренне улыбался Ей и по-доброму, как настоящий любящий Муж и Отец, торжественно и даже как-то от души радостно произнёс, растягивая звук о в слове долго:
– Ну? Видела его?! А теперь смотри: вот та́к он будет теперь до-олго ходить из вагона в вагон метро, пока не вспомнит. А если не вспомнит, то будет всю жизнь так ходить – вплоть до самой смерти… – и, заметив гримасу на Её исказившемся от неприязни лице, издевательски уточнил:
– Своей… Свое-ей! Успокойся! Его смерти! А я ещё добавлю. Причём та́к добавлю, что мало не пока́жется! И сделаю всё для того, чтобы он не вспомнил! Ста́нцию – закро́ем! Ваго́ны – други́е сделаем! Линию метро́ отменим! Авиаре́йсы перенесём!
Она, до сих пор не потерявшая своей веры в предстоящий интересный день, который Ей обещал сперва Его теперешний светозарный вид, а потом и первоначально не распознанный Ею иезуитский повышенно-оптимистический тон, – постепенно начала посматривать на Сидящего напротив с растущим подозрением и беспокойством, впрочем, скрывая вместе со сжатым в кулачки тревожным маникюром и свои глубокие душевные колебания. А рядом с Ним послышалось беспечным детским голоском:
– А кто будет петь эту песенку? Я тоже хочу так петь!
– Да так… Бутуз один. Ты не знаешь… – отмахнулся Он.
– Какой бутус? Какой бутус?!! Говори! – хотел знать детский голос.
– Какой на-адо! Я вот те что́, не бутуз, что ль?! – с мнимой заносчивостью сказал Он, чуть отстранившись и с некоторым коварством поглядев на бутуза из-под наигранно строго сдвинутых бровей, – в этот момент Он выглядел прямо как Карабас Барабас, тем самым весело возвращая бутузу, которого держал за руку, смешливость и уверенность в себе и в Нём. – Посмотри-ка на меня! Ну, чё ска-ажешь? А-аа! То-то! Ещё како́й бутуз! Ты ещё не знаешь, какой я буту́з!! Но! Можешь узнать при желании, – и Он смешно надул щёки на своём худом лице.
– Какой?! Говори! – уже нагловато потребовал вдруг оживившийся бутуз, в глазах которого даже появилась весёлая детская искорка.
– Это – пото́м, когда вырастешь.
– Когда!? Когда?!
– Тебе вот ско́лько лет?
– Нуу… – обещал снова надолго задуматься маленький бутуз, потупившись в подтрясываюший пол вагона.
– Мне вот, например, вообще два! Веришь?! – прищурил Он один глаз.
– Не-а! Не верю тебе! Врун! – развеселилась и звонко захохотала мелочь.
– Ну, не веришь – и не верь себе. Потом поверишь, – и, снова повернувшись к Ней, резко, хотя и сохраняя присущую Ему вежливость, объявил:
– А надо будет – и отменим!
– Что? Хм… Мои́ рейсы? – скептически-презрительно ухмыльнулась Она, чуть ли не переходя на хохот. – Ха! Отменяй сколько хочешь! Мои рейсы невозможно отменить!
– Это почему это?! – Он не смог скрыть удивления.
– Потому что они неотменяемы в при́нципе! Где захочу – там и бу́ду летать! И когда́ захочу! У меня уже давно все биле́ты на все мои ре́йсы на десятки лет вперёд приобретены, если не больше, – с жёсткой расстановкой отчеканила Она, а потом, несколько поразмыслив, добавила:
– Впрочем, насчёт «больше», а также «дальше»: тут вот чего не знаю – того не знаю… Но в любом случае и при любых раскладах – на всю оставшуюся жизнь! Ха-ха! Надеюсь, это все́м понятно! – объявила Она с улыбчивой спесью на лице, резко подавшись вперёд и вонзая оранжевые когти в тёмно-зелёную тиснёную поверхность крокодиловой дамской сумочки, лежавшей у Неё на коленях.
– Ла-адно! Успокойтесь себе там! Надо будет – отменим, – опять отмахнулся Он от Её наду́мок своей чёткой чистой ладонью.
– Ну, давай-давай, я посмотрю. У вас отменялок нет, чтобы мои рейсы отменять, – продолжая глумиться, Она опустила взгляд пониже, а потом перевела его чуть влево, словно показывая, что в эту минуту ищет, но никак не находит предполагаемые отменялки у Его подопечного.
– Ты про чьи отменялки-то?! – уточнил Он.
– Про его – не про твои же!
Он сделал ладонью, теперь уже как будто затыкая Её, какой-то непонятный, вызывающий странные и, возможно, неприятные сомнения жест – то ли натужно намекающий, что Она явно не о том, о чём думает Он сам, то ли примирительный и говорящий, что не надо бы при сыночке, – и, понадеявшись, что Она, может быть, поколеблется и всё же сменит тему, едко спросил:
– Это про какие это?
– Да всё про те же! В данном случае меня его́ отменялки интересуют. Твои-то я видела. Хотя и его отменялки я тоже видела. Но у тебя всё в порядке с отменялками, – осклабилась Она, – а вот как у него будет – ещё посмотрим…
– Где это? Сама хоть знаешь, где видела? – уже стал издеваться Он.
– Да всё там же! – хмыкнула Она.
– А-а, тогда-а-то?.. Когда ты под столом сидела? – Он исказил рот в скабрёзной улыбке, казавшейся ещё более циничной на Его холодном лице.
– Да нет, не тогда – в другой раз. Под стеклянным столом когда, под стеклянным, внизу, сверху через стекло, – и Она, гнушаясь чего-то непонятного, снова посмотрела на Него, превратив свой маникюр в хищные когти, расставленные Ею по глянцевой коже дамской сумочки. – А тогдаа-то, в то-от раз, когда я под те-ем столом сидела, я другие отменялки видела, – и, презрительно и брезгливо ухмыльнувшись, отвернула от чего-то вспомнившегося и унизительного своё красивое лицо.
– А-а, вы всё про одни и те же! – парировал Он.
– А про какие же ещё! – отчего-то задетая за живое, посмотрела Она с ответным вызовом на Него, вцепившись когтями в свою сумочку.
– Да разные есть отменялки. Не всем доступны для понимания только.
– Эт' какие ж такие?! – интригуя обоих и забавляясь как своим вопросом, так и ожидавшейся либо неожиданной полисемантикой ответа, вопрошала Она.
– Успокойся, говорю! Такие вот! Сама знаешь чьи!
– Рейсы или отменялки?
– Это кому как… В принципе, и то и другое… – мнимо успокоился Он, сбавив тон, но оставляя повод для размышлений и сомнения. Потом Он, убрав улыбку с лица, сделал паузу и люто прошипел, глядя Ей прямо в глаза:
– Стррой ссменим!
– Это я и без вас знаю! – фыркнула Она, как лошадь, отчаянно куражась. – Этим нас не напугаешь! – и демонстративно погрозила всем в Их лице указательным пальцем с оранжевым ногтем.
– И я знаю! Мы все знаем. А вы знайте себе там, где вы там себе знаете всё про всё! Раз вас даже этим не проймёшь, то сколько угодно можете там себе знать, что́ вы знаете! – Он будто бы и не заметил Её придурошной бравады и продолжил в уже преспокойной и развесёлой интонации фокусника:
– Даже уже тогда, Там, всё равно – будет! Если не вспомнит. Когда уже дедушкой с палочкой станет – всё равно будет всё из вагона в вагон переходить: из ваго-она – в вагон, из ваго-она – в вагон, из ваго-она – в вагон и так далее!.. – водил Он с вальяжным злорадством свободной левой кистью с поджатыми в ней большим пальцем перчатками в воздухе по амплитуде Вечного Маятника, подвешенного под сводом собора Монферрана в Ленинграде, куда позднее, когда малец чуть-чуть подрос, Он сам и отвёз его, забрав отстающего второклассника из школы посреди уроков, – и шепнул То, Что́ должно было, по Его задумке, через много-много лет дать сукину сыну возможность выбраться из всего этого дерьма, но выбраться уже самому́, а именно то́, что ход этого Вечного Маятника и поддерживается, и смещается в силу вращения Планеты.
Теперь Она, через силу стараясь не отводить от Его прямого взгляда своих глаз, стремившихся смотреть только на сына, – принимала каждое слово, весело и чётко проговариваемое Им, за нож, вонзаемый Ей, Матери, в тело. А малец, ощутив собственную предательскую внутреннюю тягу к издевательству, начал подспудно подсказывать Ему, как бы сделать Ей побольнее, колюще-режущими жестами выпрямляя неровно и нервно, но мнимо по-каратэшному вперёд свою напряжённую правую ладонь то в направлении Её шеи, то целясь в сердце, то в живот, а потом повторяя эти магические движения уже зажатым детским кулачком. Она вдруг стала глупо подскакивать на сиденьи вагона при каждом произносимом Им слове. Почувствовав передавшееся мальцу состояние, Он, прервавшись, грубо цыкнул сверху вниз на его всё-таки полные зависимости от Него и полные ужаса от всего происходящего широко открытые глазёнки и раскрытый рот, жадно глотавшие каждую произносимую Им и вдобавок парируемую Ей фразу; а глазёнки, перебегавшие с Неё на Него, запечатлевали в его маленькой голове Их разговор, в котором сам Каратэист уже потерял, кто друг, а кто враг, но который он явно хотел сохранить глубоко в своей маленькой душонке, собирая его слово за словом, как жемчужину за жемчужиной собирают драгоценное ожерелье, которое надо будет потом обязательно как-нибудь – как, он не знал и не думал в тот момент, – вернуть обратно, наверх, Им Обо́им, – но сейчас нужно было просто взять всё то, что́ доносилось до его детских ушек, как драгоценность, всё как есть, с собой, вместить в себя – и унести. Но Отец снова цыкнул, причём цыкнул резко и жестоко, пришпорив в нём ужасу:
– А ты не слу́шай! Не тебе говорят! И ру́ку отпусти! Это я ещё посмотрю, как ты это ожерелье из себя достава́ть бу́дешь! Посмотрим, сколько дерьма́ ты нам наве́рх поднимешь вместе с ожере́льем твоим! Жемчужным. На обозре́ние! Отверни́сь вон туда́ и сиди молчи́ в тря́почку! Вон туда́ – в у́гол гляди! И ру́ку отпусти, говорю! – и Он, снова повернувшись к Ней, продолжил измывательски подсмеиваться то ли над Ней, то ли над собой, то ли над ним. А потом, брезгливо скинув с себя обиженную маленькую лапку своего щенка, выдержал очередную паузу и серьёзно отчеканил Ей в лицо:
– А то ещё знаешь, как у нас двери резко иногда закрываются. Можно ведь и в вагон не успеть зайти однажды, так и остаться… – говоря это, Он направил большой палец освободившейся правой руки в пол, а потом задорно перекинул перчатки из левой ладони в правую, повторив большим пальцем левой руки, а потом обеими руками свой поражающий жест зрителя гладиаторского боя. Малец, пронаблюдав такую ловкость Отца, даже округлил глазёнки.
– Как?! Как Ты мог!? Я этого не вынесу! – сокрушённо, на вдохе, паралитически дёрнув руками, ужаснулась Она, словно получила последний удар кинжалом с проникновением в грудную клетку. А брошенный щенок, пробудившийся было от таких Отцовских фокусов, всё-таки отвернулся в указанную Отцом сторону и насильно замкнулся в себе и в своём присутствующем отсутствии.
– А вот так! Так! – улыбнулся Он с тонкой издёвкой. – Ты и не узнаешь, успокойся! Но сейчас – ты это знаешь и будешь жить всю жизнь, зная! И мучиться до самого конца: сбудется – не сбудется… Это потом, после уже… Как цветик-семицветик: сбудется – не сбудется… сбудется – не сбудется… – и, глумливо изобразив разудалое гадание на цветике из пустых, завядших чёрных пальцев своих кожаных перчаток и сам себе подхихикнув, жёстко добавил:
– Причём неизвестно, что́ там сбудется, а что́ – не́ сбудется… И перед собственной смертью – бу́дешь! Но… всё равно ничего не сможешь поделать! Ни́-че́-го́! – продолжал Он цинично улыбаться Ей в лицо, в абсолютном отрицании покачав из стороны в сторону указательным пальцем.
А Она – которая потом сама же и сводила сына, уже немного подросшего, в московский ТЮЗ на советский театральный спектакль под названием «И всё-таки она вертится!», при этом оговорившись и поставив ударение в слове вертится не на тот слог, но сразу же машинально и удивлённо усомнившись прямо в прыщавое лицо подростку в правильности поставленного Ею самой ударения, да так, что тот потом долго, всю свою юность, непременно качая головой влево-вправо, подобно Маятнику Фуко́ в Исаакиевском соборе, задавался вопросом: «Так всё-таки она ве́ртится?.. Или всё-таки она верти́тся?» – теперь, после прозвучавшего ужасного Отцова пророчества, с онемевшим будто бы в ожидании смерти лицом, обречённо подобрав внутрь ладоней свой маникюр и так, одними подогнутыми фалангами придерживая свою сумочку, уже не смогла ни встать, ни выйти без их помощи на следующей станции с радужным названием «Молодёжная», которую впоследствии, незадолго до запуска в эксплуатацию вагонов новой конфигурации, действительно отрезали от Филёвской ветки метро, предварительно приплюсовав к этому обрубку ещё одну станцию с не менее оптимистическим названием «Крылатское», путь к которой от их станции затем надолго закрылся. Впрочем, это произошло гораздо позднее, когда стоимость поездки на метро в любом направлении перестала укладываться, как раньше, в один советский пятак и, пройдя путь в 10, 15, 20, 50 внезапно подешевевших копеек и далее, после полного искусственного обесцениваниясверху внутренних советских денег, начала исчисляться рублями и десятками рублей. Когда и почтовые марки Почты России перестали быть почтовыми марками Почты СССР, стоившими когда-то копейки. Когда маятник Фуко был снят со свода собора Монферрана реакционными церковниками, принявшимися заново за своё извечное мракобесие, проникающее даже в школы. Когда городские телефоны-автоматы уже больше не срабатывали не только на затёртые двушки и однушки, а вообще перестали принимать какие-либо смешные детские копеечки. Ведь сам рубль уже стал мелочью.
Мама, разлюли́ всех этих генералов-разгенералов с их товарищами сотоварищи на примере случаев сослагательного наклонения, прочих ярких форм русских глаголов люли́ть-разлюли́ть и других грамматических и лексических средств передачи божественных возможностей и невероятных, на первый взгляд, вероятностей в русском языке, независимо от их прогнозируемости отчётливо свидетельствующих о непреложности правила, согласно которому история не знает сослагательного наклонения, и ещё… семнадцать мановений осени
Во поле берёзка стояла,Во поле кудрявая стояла.Люли-люли, стояла,Люли-люли, стояла.Русская народная песняЛесенка-лесенка: клавиши-ступеньки.Лесенка-лесенка: солнышко на стенках.Лесенка-лесенка: множит эхо смех.Лесенка-лесенка торо-пит-ся на-верх!Радио МаякСчастье есть, я хочу…МухаПосмотри, как носитсясмешная и святая детвора,позабыв про стыд и опасность послес осложненьем заболеть.ДДТВ этой безумной любвиМы, конечно, утопим друг другаИ будем вечно лежать,Как две морские звезды.Ва-БанкъСолнце моё, взгляни на меня!Моя ладонь превратилась в кулак.И если есть порох – дай огня!Вот так!Виктор ЦойА мы гуляем, мы крутые, ага!А мы хорошие, незлые, ага!Завтра будут вы-ход-ны-е!БрэйнСтормИ снится нам не рокот космодрома,Не эта ледяная синева.А снится нам трава, трава у дома,Зелёная, зелёная трава.Земляне* * *– Ната-аш!
– Ау?!
– Пятёрка исчезла!
– Какая ещё пятёрка?! Ты о чём, Коль? Сидишь там на кухне – и сиди себе. А я тут с ним вожусь одна.
– Ну си-иненькая такая, из пиджака у меня! Дайка в этом кармане ещё посмотрю… Чё-то не-ет. Ну-ка… а тут? И в этом не-ет. Наташ, ищу-ищу – нигде́ не нахожу! Исчезла, и всё тут!
– Что за бред! Давай ищи лучше!
– Ну нет, и всё! Пропала!
– Он, думаешь?
– Да ты что! Вряд ли! Не дорос ещё…
– Ко-оль!
– Да?!
– Иди сюда, в комнату!
– Куда ещё?! Наташ, не отвлекай: мне на работу скоро выходить.
– Коль! Ну не красавец ли, а!? Нет, ну ты посмотри! Ходит тут! Ходит и радуется! Говорит: «Синий, синий он!»
– Наташ, поди лучше ты! Не слы-ышу-у, не пойму, какой Сион? Ты мне про какой Сион сейчас говоришь?! Сионизм? Да где!? Покажи!
– Коль, так поди! Посмотри: «Голубой», – говорит. Голубой у него, видите ли, и скрывает. И ходит тут всем синенькую свою то показывает, а то прячет. Я не могу орать на всю квартиру! Сам вот и увидишь, и услышишь!
– Я чай пью! Что́ у него там синенькое?
– Коль, ты – Отец! Вот ты и посмотри, и сам разберись, он голубой или синий всё-таки. Как по-твоему, Коль?! Те как лучше будет, на твой честный взгляд? Поди!
– Что́ тут у вас?! Аа-а! Это ж на-адо! Это мой парень! Мо-ой! Это ж мо-ой па-арень! Вот это да-а! Во́т молоде́ц! Хвалю́! Наташ, ты – Мать! Поэтому синий он или голубой – сами разберётесь. В любом случае одно из двух: либо он синий, либо голубой. Но, может, есть и третий.
– Коль, какой ещё третий? Третий – это кто?! «Кто третьим будет?» – так, что ль? Ленин, что ли? И где он, Ленин-то? Ау!
– Никто, Наташ! И не Ленин, и не парень мой уж точно третьим не будет никогда! А третий слу́чай!
– Коль, какой тогда?
– Даже четвёртый есть случай!
– Коля, не пугай! Это про тебя, что ль, голубой или синий?
– Ладно, Наташ, успокойся ты уже! Не хами! Так и собираешься мово́ парня в истерике воспитывать?!
– Какой тогда, Коль?
– Что «какой»?
– Ну, третий случай какой? И какой четвёртый случай?! Отвечай! Не томи!
– Значит смотри. Сын, купюру переверни!.. Вот! И теперь обратно снова переверни. Вот! Третий – это когда либо один из них голубой, а второй – либо голубой, либо синий. Поняла, Наташ? Или дальше рассказывать?
– Я-то поняла! А он-то понял?!
– Та-ак, теперь популярно для тех, кто не понял: третий – один из них синий, другой – голубой, а четвёртый…
– Да, а четвёртый, Пап?!
– А четвёртый – наоборот. Но у тебя всегда будет так: один из этих двух синяя, а вторая голубой. Холодная, в смысле. А кто есть кто́, – решайте сами!
– Да кто?! Кто? Коль! Чёрт! Вот всё вечно перепутает!
– А говорят ещё, что среди женщин дальтоников нет. Ты и есть дальтоник!.. среди женщин.
– А он, а он?! Он-то кто?! Кто тогда он!?
– А мой парень – это пятый случай! А деньги пусть себе́ оставит. Ха!
– Ладно. Хорошо хоть, не голубой. Главное, чтобы он понял. Я буду голубая, а он – синяя. Пфу! В смысле, синий. Слышь, Коль! А давай его отдерём как следует, а?! Чтоб впрок ему было и неповадно в дальнейшем. А?!
– Да не-е! Оста-авь. Может, научится чему-нибудь.
– Чему научится-то? На дело ходить с малолетства?! Нет, думаю, надо! Всё-таки… А то ведь так и будет теперь. А потом оглянуться не успеем, как он уже постоянный клиент детской комнаты милиции, а там, глядишь, и зона не за горами.
– Да ничего. Нет теперь пятёрки – и ладно. Наташ, ну ты сама подумай, ну на что нам эта пятёрка сдалась? Тьфу! Не мелочись. Тоже мне, проблему нашла! Не суетись по пустякам! Мы скоро все двадцать пять придумаем, и без пятёрки.
– Опять двадцать пять! Двадцать пять уже есть, Коль. Ты что, не помнишь? Вводили.
– Ты про какие двадцать пять-то?.. А-а, точно! Раз вводили – значит всё! Сказано – сделано! Тема закрыта! А давай тогда сразу пятьдесят сделаем, а? Наташ? Как тебе, допустим, пятьдесят? Понравились бы?
– Ну, ничего… Хотя… смотря как выглядеть будут эти пятьдесят.
– Да не волнуйся, Наташ!.. Хорошо будут выглядеть! Норма́льно. Как обычно. А?! И мы разных, разных самых наштампуем. И все по пятьдесят! Одни полтинники, полтинники – представляешь?! И все разные такие, разные-разнообразные… Уххх! Картинки интерессные… разноцветные… в основном, синие, голубенькие, или нет… сперва зелёные. И бумажные, и медью – блеск! И звонкие такие! И алюминий, и…
– Ты про рубли?
– Не рубли, а обрубки – одно загляденье. Но знаешь, как звенеть будут?! Аа-аа – дзыннь! Зато́ за ними нагибаться не надо будет никому. Тоже плюс для всех. Мелочь – она и есть мелочь. А потом и сто в ход пойдут. И деревянные можно тогда уже будет смастерить. В смысле, по чертежу заранее. Э-эхх, заживё-ём!
– А, ну ра́зве что… Ну, тогда можно ещё, наверное… – Это потом уже, когда по двести. Как считаешь?
– Ты о чём вообще?! Ну, решай. Сам решай! Я тут не у дел. Ты́ хозяин! Я на ку́хню.
* * *
В послеобеденный тихий час не спалось: из-за отсутствия штор дневной свет заливал комнату. Поминутно жмурясь от солнца, малец развлекался как мог. Он оторвался от своих занятий, когда из прихожей до него донёсся ласковый мамин голос, мурлыкавший знакомый ему с младенчества мотив про берёзку, стоявшую во́ поле, – колыбельную, которую Она часто напевала ему и которую он так любил слушать, засыпая только под неё. А сейчас, увлечённый важнейшим делом – пытаясь то подцепить пятикопеечной монеткой, выштампованной из медно-цинкового сплава, какую-то странную круглую выпуклую чёрную пластиковую крышку, непонятно для чего прибитую к стене кривым и ржавым гвоздём у широкого, неровно покрашенного плинтуса и никак не желавшую окончательно отрываться, несмотря на то что она уже достаточно свободно болталась и легко крутилась влево и вправо в его детских пальчиках, то пробуя с опаской проверить бабушкиной стальной шпилькой-невидимкой, вовремя отдёргивая руку, две интересные маленькие дырочки в этой странной чёрной круглой коробочке, уводящие куда-то в бесконечную увлекательную даль, – он с недоверием посмотрел сквозь дверной проём на Мать, певшую про свои люли-люли и державшую зачем-то в руках его серые трикотажные колготки в мелкий рубчик: Мать, по его мнению, была абсолютно не права в данную минуту среди бела дня в своём сентиментальном пении с его колготками в руках, которые, как Она настаивала, он должен был теперь надеть, хотя ему было вполне тепло, а колготки хоть и были чистыми, но не отстиранными от его же пятен, и это даже он понимал своим четырёхлетним умом, о чём тут же и сообщил, стоя босиком в трусиках и красной в большую белую клетку байковой рубашке, с бабушкиной невидимкой в одной руке и с пятикопеечной монеткой в другой, только что появившейся на сцене Певице, вдобавок покрутив прямо в лицо Матери пальцем у виска.