bannerbanner
Наполеонов обоз. Книга 3. Ангельский рожок
Наполеонов обоз. Книга 3. Ангельский рожок

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Начмед остановился, достал из кармана свёрнутую вчетверо давешнюю салфетку, аккуратно вытер ею лоб, после чего сложил уже ввосьмеро, будто собрался вечно хранить собранную со лба праведника святую влагу, и водворил на место – в карман.

– Знаешь, что самое страшное в тюрьме? Пока ты смотришь на них как на ворьё и отребье, как на убийц и насильников, – их легко ненавидеть. Потом узнаёшь историю каждого: детство-болезни, того мать высрала и выбросила в мусорный контейнер, того отец насиловал с пяти лет, тому в интернате физрук глаз выбил, а тот один добирался пешком из Эфиопии и чуть не сдох в песках… И начинаешь ты вязнуть и барахтаться во всей этой чёртовой тине, и просыпаешься по ночам, и представляешь эти картины применительно к собственным детям, и начинаешь тихо молиться, потому что тебе страшно до поноса: ты же видишь изо дня в день, как легко выпорхнуть из-под крылышка своей благополучной судьбы и полететь камнем – прямо в адский котёл, под нашу милую гостеприимную крышу. И понимаешь: их можно убивать, пока ты не смотришь им в глаза.

Он опять остановился, не обращая внимания на обжигающее пекло, оглядел подчинённого, словно проверяя – дошёл ли тот до нужной кондиции отвращения и ужаса.

– Это я – о мелкой уголовной шушере, – уточнил Михаэль. – А есть ребята похлеще, резкие есть здесь ребята, опасные, с известной историей; этих не только в наручниках водят, но и к ремню на поясе эти наручники защёлкивают.

Он вновь поднял палец, и Аристарх решил, что услышит ещё одну цитату из русских классиков. Но Михаэль сказал:

– Разница между уголовниками и террористами огромная. Запомни это и будь всегда собран и внимателен. Террористы отлично организованы, это бойцы, причём хорошо обученные. А чему не научились на воле, то восполняет тюрьма. У каждого срока в среднем лет по двадцать пять. Тут всему научишься: и взрывному делу, и научному коммунизму. Кстати, головорезы ФАТХа содержатся отдельно от головорезов ХАМАСа, ибо ненавидят друг друга лютой ненавистью. А с нами они и в тюрьме воюют беспощадно, ежедневно…

– Каким образом?

– А вот кран не закручивают, свет не гасят… Плати, окаянный сионист. Как думаешь, сколько на каждого такого милягу отстёгивает наш налогоплательщик? Двадцать семь тыщ зелёных в год! В самих Штатах, между прочим, только двадцать две тыщи. Да: и по нашей с тобой части, по медицинской, допекают как могут: болезни придумывают, требуют дорогостоящих проверок, которых какая-нибудь тётя Фанни на воле месяцами ждёт. Ну ты сам увидишь.

– А нельзя ли их…

– Нельзя, – вздохнул начмед. – Есть такая графа отчётности: количество жалоб. И проверяет её не кто-нибудь, а Красный Крест, с которым ещё познакомишься.

Он перебил себя:

– Ну, вот. Наша вотчина.


Тюремная медсанчасть занимала дальнее крыло главного здания, расположенное так, что из окон коридора просматривалось то самое огромное Марсово поле – нечто вроде армейского плаца, только шагали по нему отнюдь не строевым шагом, – которое сейчас одолели Аристарх с начмедом. Из окон видно было, кого ведут или несут, если случалось очередное ЧП.

Звуки по каменной цитадели разносились далеко и раскатисто, и со временем Аристарх научился по длительности и интенсивности эха определять, как именно отделывают какого-нибудь заключённого: вышибают дух, лупят по башке дубинкой или раздают затрещины. Это музыкальное сопровождение усиливалось в те дни, когда по тюрьме прокатывался бунт, когда взвывала сирена и открывались двери казематов, и охранникам выдавались каски, бронежилеты, дубинки… Когда в открытые окна медсанчасти докатывалось средневековое эхо ударов и воплей и становилось ясно: сейчас кого-нибудь приволокут.

И вот на плацу появлялась процессия: впереди офицер охраны, в вытянутой руке на отлёте у него – массивный прямоугольный предмет: мобильник, из тех первых, увесистых. Сзади двое охранников тащат носилки с заключённым, на лбу которого отпечатан синий след от удара тем самым мобильником.

«Здоровый, чёрт! – жаловался доктору офицер охраны. – С третьего раза только упал!»


Михаэль открыл дверь, посторонился, пропуская нового сотрудника, и Аристарх Бугров впервые переступил порог той «обители скорби», которая…


…которая на многие годы станет его долгом, работой, ночным прибежищем, местом странных и диких встреч, адской рутиной жизни, адской тяготой…

Но именно здесь, в муторные ночи обысков или голодовок, в минуты клочковатого сна на неудобной смотровой кушетке ему были дарованы самые яркие, самые живые видения: её девичья узкая кровать, скользящие по её плечам, по груди, по спине красно-синие отсветы от окошек террасы и огненный каскад волос, сквозь который он снова и снова прояснял любимую родинку на левой груди. И склонялся над ней, и медленно-томительно ощупывал губами крошечную, но такую реальную выпуклость этого зёрнышка, не отрывая взгляда от приоткрытых прерывистых губ, впивая любимый запах, задыхаясь… задыхаясь…


Он ступил в помещение, и его передёрнуло от застоявшейся плотной вони, от дикой какофонии звуков: выкриков и воплей заключённых, ора телевизора, лязганья стальных ворот.

Большую часть предбанника медсанчасти занимала камера за железными прутьями – просто клетка, три на три, с лавками, привинченными к полу. Стены расписаны арабской, ивритской и русской матерщиной и непременными «доктор – сука!» или «врачи – гестаповцы!».

Собственно, такой «обезьянник» для задержанных бомжей и прочих подозреваемых можно встретить в любом отделении полиции, в любой стране. Разноязыкий ор оглушал уже из-за двери: в «обезьяннике» сидело человек пятнадцать. Вонь была сложносоставной: плохо стиранное в камере бельё, въевшиеся в одежду запахи пищи, которую стряпали там же, на плитках; запахи пота, больных зубов, грязных ног… Непрошенный, всплыл из подвалов памяти незабываемый аромат портянок в цыганских бараках.

– Сколько их… – пробормотал Аристарх. – Это всё больные?

– Бывают и больные, – странно отозвался начмед. – Ты оглядишься. По закону каждый, кто жалуется на плохое самочувствие, должен быть осмотрен. Но не волнуйся, не все до тебя дойдут: сначала их осматривают фельдшера, а те – ребята бывалые, всякого навидались, их объегорить трудно.

– А почему все вопят?

– От возбуждения. Дурака валяют. Им же скучно в камере, а это хоть какое-то развлечение: встретиться, потолковать, обменяться новостями или наркотой…

– Но разве…

– Обыскивают-то их не ретиво, – обронил Михаэль.

Сквозь оглушающий рёв «больных» невозмутимый начмед провёл нового сотрудника по кабинетам, на ходу представляя его фельдшерам и врачам, показывая все закоулки и закутки помещения: кабинет нарколога, стоматолога… «аптечку» – тёмную комнату-кладовку, где хранились лекарства; кабинет самого начмеда.

– В конце коридора – видишь ширму? – я умудрился выгородить закуток с двумя кушетками, там фельдшера могут покемарить.

Аристарх уже не вдавался в детали и не стал уточнять, как можно «кемарить» посреди этого бардака. (Впоследствии выяснилось: можно. Сладко, отдохновенно можно покемарить, стоит лишь глаза прикрыть.)

Начмед завернул по коридору за угол и открыл дверь в ещё одну комнату, довольно тесную, зато с двумя окнами: одно смотрело на тот огромный плац, по которому шли передвижения всех тюремных обитателей, второе, небольшое, окошко выходило в закрытый тюремный двор для прогулок. Весёлое местечко, подумал Аристарх. Духоподъёмное.

– Ну вот, Ари… Твой кабинет. Не «Хилтон», а? Но кушетка, стол, кресло – приличные, полгода назад я выбил. И шкафчик вчера из столярки притащили, кособокий, зато свой, – понятно, кто делал его? Какой-нибудь проворовавшийся заммэра. Со столом только небольшая загвоздка: три болта тут потеряны, завтра я эту проблему решу, а пока осторожней с правой тумбой, не стоит на неё облокачиваться.

Начмед потоптался ещё пару мгновений, достал из кармана давешнюю салфетку и, аккуратно подобрав осьмушкой капли пота с седых висков, наконец выбросил комочек в мусорную корзину, – будто на протяжении всей долгой экскурсии по девятому кругу ада пронёс его с одной лишь целью: выбросить именно здесь.

– Короче, приступай к обязанностям. Удачи тебе в первый рабочий день!


Михаэль вышел, Аристарх остался стоять у стола, озирая отсек, где отныне должна проходить изрядная часть его жизни. Новенькая форма майора тюремной службы аж хрустела при малейшем движении, создавая не то чтобы приподнятое настроение – где уж тут, декорации подкачали, – но придавая некоторую собранность, сообщая некие, скажем, ожидания неординарных впечатлений.

Он снял форменную голубую рубашку, расправил её на «плечиках», повесил в шкаф; накинул белую медицинскую куртку и сел в кресло, вполне удобное. Покрутился… Крикнул в проём приоткрытой двери:

– Пожалуйста!

В предбаннике что-то лязгнуло, крики заключённых выплеснулись в коридор, зашаркали шаги…

В дверь протиснулась троица: два надзирателя – один из закрытого блока, второй Нехемия, охранник медсанчасти, – и фигура в оранжевой робе. Мужичок нестарый, невысокий, с угловатым щетинистым лицом, такого встретишь на улице – взгляд проскочит мимо. Вот только пружинистость во всём теле, беспокойство сразу обращали на себя внимание: он раскачивался с пятки на носок, не останавливаясь. Оба пожилых надзирателя (будничные лица, увесистые животы) подпирали его, как покосившийся забор. У обоих стражей на поясе висел «мастер», верига любого охранника: здоровенный, в ладонь величиной, ключ, отпирающий все камеры и все помещения внутри тюрьмы, похожий на те, какими запирали ворота средневековых городов. И у того, и у другого нательным крестиком висел на шее крошечный ключ от наручников.

– Какие жалобы? – спросил Аристарх, внимательно всех разглядывая. Картина была для него новой и, до известной степени, загадочной. Заключённый выглядел более живым и сообразительным, чем охрана, но в целом каждый из троих, при известном повороте событий, мог бы заменить другого на сюжетном поприще.

Новый доктор ещё не знал, что, когда заключённый входит, ему сразу предлагают сесть – сидячий он менее опасен. (Новый доктор, признаться, вообще не знал здешнего протокола. Михаэль Безбога, начмед, слишком быстро откланялся. По-хорошему, ему бы следовало провести с новичком первый рабочий день приёма неординарных, скажем мягко, пациентов.)

– Голова болит, – с тихим напором произнёс мужичок, раскачиваясь с носков на пятки и с пяток на носки. – Болит и болит. Нету больше терпения. Требую МРТ.

Аристарх молчал, не отрывая взгляда от всей троицы.

– Послушай… – наконец проговорил он дружелюбно. – Так не делается. Зачем сразу МРТ? К чему по воробьям из пушки палить. Для начала я измерю тебе давление и, если оно высокое, выпишу хорошие таблетки. Подождём, поглядим динамику… Садись, приятель. – Он кивнул на стул. – Снимите с него наручники, – велел надзирателям.

Те медлили, молча переглядываясь поверх головы своего подопечного.

– Я должен измерить ему давление, – нетерпеливо пояснил доктор.

Нехемия снял с шеи ключик и отомкнул наручники.

– Вот если таблетки тебе не помогут, тогда…

Он не договорил: заключённый прыгнул на него через всю комнату, – словно рыбку выкинули в пруд. Плюхнулся на стол, выбил столешницу и с грохотом рухнул на пол.

В воздух взметнулись бумаги, воспарили дымки застарелой пыли из потаённых щелей, куда годами не добиралась тряпка уборщика.

Начмед оказался прав: не стоило облокачиваться на правую тумбу стола.

Когда, через мгновение, охрана очнулась, заключённый лежал на полу в вихре летающих по комнате бумаг, а доктор сидел на нём верхом, заломив руки за спину. Бесценный опыт общения с алкашнёй на «скорой» не подвёл и на сей раз.

Тут и надзиратели запоздалыми стервятниками ринулись на акробата, вздёрнули на ноги, защёлкнули браслеты. Тот отчаянным фальцетом верещал непроизносимую похабень на двух языках, трясся и дёргался, как припадочный.

– Здоров! – сказал доктор, поднимаясь и отряхивая брюки. – Приятно видеть такую физическую подготовку. Забирайте говнюка!


Покидая в тот день территорию тюрьмы, он замешкался в проходной, ощупывая карманы в поисках сигарет. Поодаль, за каменной колонной стояли два надзирателя, перекуривали; один из них – Нехемия.

– Видал нового доктора, русского? – донёсся до него приглушённый и уважительный голос. – Убийца!

* * *

Так оно и потянулось за ним: безжалостный доктор Бугров.

Уже недели через две все заключённые знали, что от доктора Бугрова ты получишь – от мёртвого осла уши. Возможно, этой лютой репутации способствовала история молодого и шустрого обитателя блока для особо опасных террористов.

Тот повадился на ежедневный утренний осмотр с жалобами на чесотку. Отрастил ногти, демонстративно раздирал себя ими в кровь. «Я чешусь!!! – орал благим матом. – Мне чешется, твою мать, долбанную в рот и в жопу!» Обещался порезать не только суку-доктора, но и всех фельдшеров, выл дурным голосом, требовал полного обследования и консультации профессора-дерматолога. Врач, которого сменил доктор Бугров, трижды посылал его в приёмный покой больницы, где тот, надо думать, с большой пользой провёл время: в местах повышенной плотности посетителей, в экстремальной ситуации высокого напряжения, как ни охраняй клиента, он рыбку свою непременно выловит. Поди знай, кто из «страждущих» сунет ему в руку или куда угодно очередную дозу.

Возили «чесоточного», как положено, в двух машинах с усиленной охраной, снятой с других отделений. Начальством подобный форс-мажор не приветствовался, но что делать? Парень не унимался. Строчил жалобы начмеду, писал в Красный Крест: «К мировой общественности! Помогите! Я чешусь, как брошенный шелудивый пёс, а мои тюремщики унижают меня и весь мой народ!»

Как и его предшественник, доктор Бугров ничего явного и опасного у пациента не находил, утверждал, что «эта сволочня развлекается».

Наконец он был вызван к начмеду, где получил нагоняй за упрямство.

– Отправь этого мерзавца в больницу, – велел Михаэль. – Его чесотка мне осточертела. Я скоро сам чесаться начну.

– Он явно и нагло симулирует.

– Это приказ! Иначе мы здесь не оберёмся дерьма от Красного Креста.

Вновь на двух машинах, под усиленной охраной, больного отконвоировали в столичную «Адассу». На сей раз юный склочник попал в лапы тамошних экспериментаторов: умельцы-фармацевты вручили ему особую мазь, которую сами же изобрели и готовили там, в больничной лаборатории. Строго-настрого велели намазываться трижды в день, с головы до пяток; заверили: «Очень действенная!»

Из окна своего кабинета доктор Бугров наблюдал триумфальное возвращение пациента. Из автозака вылезли надзиратели, затем выскочил бодрый «больной». Он потряс баночкой в сторону окон медсанчасти, победно выставив средний палец.

Ну-с, ладно…

Уже через день больного приволокли на носилках – воспалённого, с высокой температурой; кожа сползала с него клочьями, он весь был в коросте и в свежих язвах. И стонал самым натуральным образом.

Доктор долго его не принимал – видимо, сильно был занят; затем ушёл на обед – у нас ведь каждый человек имеет право на обед? Вернулся через полчаса и, минуя предбанник, как бы случайно заметил носилки с прокажённым. «Опаньки!» – сказал. Заинтересовался, подошёл… Осмотрел, не торопясь, того, багрового, будто ошпаренного. Поцокал языком, поохал, покачал головой. Сказал, что это – классическая аллергия на ту самую чудодейственную мазь коварных сионистов. Ничего не поделаешь: время лечит.

И, глядя в мутные глаза пациента, удовлетворённо произнёс:

– Вот теперь я вижу, что ты чешешься.


Михаэль Безбога, которого втайне забавлял «беспредел этого гестаповца», однажды, сидя за обедом в столовой для персонала, рассказывал, посмеиваясь: пациенты тюремной больницы написали жалобу на доктора Збарского – мол, никогда тот не улыбнётся, не повысит им настроения, не способствует изменению взгляда на мир. (Збарский, действительно, был немногословным, очень вежливым, но сумрачным человеком: у него в автокатастрофе погибла единственная дочь.)

– Я беседовал с вдохновителем жалобы этих аристократов духа, – рассказывал Михаэль, отделяя кусочки баранины от кости. – Говорю ему: «Я понял. Согласен, неприятно видеть мрачное лицо. Я пришлю к вам другого врача, тот всё время улыбается. Доктор Бугров, может, слыхали?»

И расхохотался, вспомнив картинку:

– Шарахнулся, будто я чёрта помянул. «Бугров?! Нет, – говорит, – только не он. Ничего, мы Збарского потерпим». Чем ты их так привечаешь, Ари?

Аристарх усмехнулся, хотел объяснить, что с детства имеет немалый опыт дворовых стычек и драк до крови, что в любом человеке сидит зверь, который чует в противнике другого зверя, и от того, насколько он силён… – но промолчал. Михаэль, признанный тюремный интеллектуал, ел с таким удовольствием, так забавлялся своим рассказом, повторяя с улыбкой: «Странно! Ей-богу, странно!» Не хотелось портить ему аппетит.


Хотя лечил-то он хорошо; лечил, как должно лечить больных, не экономя на лекарствах, изучая сложные случаи всеми доступными способами. Но любил повторять, что тюремный врач, прежде всего, должен быть следователем, а врачом… – это уж что анализы покажут.

* * *

Для начальства он оказался удобным сотрудником: редко брал отпуск, без особых проблем соглашался на дежурства по выходным и не впадал в истерику, когда, в силу экстремальных обстоятельств, приходилось сутками жить в тюрьме, ночуя на кушетке или вовсе не смыкая глаз. Дома, в скудно обставленной квартирке, его не ждал никто, кроме семи зелёных попугаев, да и те – в сезон перелётов.

Но все свои отгулы он оговаривал заранее, и уж тогда отменить или перенести их было невозможно, ибо все знали: дело в каникулах. У доктора Бугрова, мужика одинокого (фельдшер Боря Трусков, скорый на клички, именовал его «бобылём» чуть ли не в глаза, и тот не обижался), – у одинокого доктора Бугрова были то ли племянницы, то ли дети друзей, то ли внучки соседей, – словом, три девочки, которых он называл «мои рыжухи», подарки покупал строго равноценные по весу-интересу (ревнивые девицы всегда сравнивали!) и в каникулы развлекал их на всю катушку, замучивая потом суровый персонал тюрьмы «Маханэ Нимрод» своими фотоотчётами, где три практически одинаковые девчонки, самые обычные, на посторонний взгляд, высовывали языки, ставили доктору рожки и с аппетитом уписывали башни шоколадного, бананового и фруктового (каждой по её вкусу) мороженого. Ну что ж, молча переглядывались сослуживцы. Всякие бывают привязанности; тюрьма – дело такое, тут и рехнуться недолго.

А у них, у каждой, были свои, данные им клички: «Толстопуз», «Брови-домиком» и «Эй, отойди!». Как они ждали его появлений! Как торчали с утра на балконе, высматривая его натруженный, линялый от солнца синий «пежо», как грохотали вниз по лестнице, выпущенные мамой навстречу Стахе, и, вылетая в солнце, в утро, в дождь или ветерок, как запрыгивали на него, обхватывая ногами, визжа и колотя его кулачками по плечам!

Как-то они на нём умещались, особенно когда были совсем малышками: оба колена заняты, да на закорках – троглодит. Каждый праздник, каждые каникулы – два дня зарезервированы: он возил их по всей стране, благо любой дальний путь здесь подразумевал часа три, по каким-то ярмаркам, праздничным базарам, заповедникам-водопадам, интересным музеям… В багажнике машины подпрыгивал и тарахтел мангал, в сумке-холодильнике лежали замаринованные в кастрюльке куриные крылышки, кусочки индюшки, сосиски…

Они выбирали уютную опушку где-то в зоне отдыха, с деревянными столами и лавками, останавливались, укоренялись, ставили мангал… И, надев цветастый Эдочкин фартук, Стаха жарил сосиски и куриные крылышки, нарезал овощи, раскладывал одноразовые тарелки-ложки-вилки, разливал по картонным стаканам сладкое питьё… Потом садился и смотрел на них, подперев кулаком щёку, запоздало отзываясь на оклики и вопросы, – просто смотрел, как скользит солнце по рыжим косичкам и чёлкам, по их тощим плечикам в сарафанных лямках, как жуют их рты, оттопыриваются щёки, как блестят их глаза.

А вечером, по обратной дороге, усталый и липкий от сластей народ всегда устраивал в машине славную потасовку. Стаха улаживал скандалы, рассказывал страшилки и смешилки, придумывал беспрерывные конкурсы и шарады.

Наконец, в полном изнеможении, хрипатый от строгих окриков и уговоров, ставил диск: «Сейчас молчим и слушаем Брамса!» – «Пошёл он к чёрту!» – «Брам-са-Амбрам-са!» – «Дура!» – «Сама дура!» – «Ти-ха! У нас в машине только дружат! Ругатели идут пешком!» – «О! О! Стаха, это стих!»

И вот уже тремя лужёными глотками они орут из открытых окон автомобиля на всю долину Аялон: «У нас! в машине! только дружат! Ругатели! идут пешком!»

Ему было хорошо: две лапки в руках – третья держится за ремень джинсов; хорошо ему было, так он отдыхал.

«Бугров, – выговаривала Эдочка. – Ты вознамерился детей у меня украсть? Эт что за слоган они мне двигают насчёт ругателя, который идёт пешком? Роди себе своих и таскайся с ними по разным помойкам». «У меня родилка не работает», – отвечал он, на что Эдочка привычно бросала: «Ой, Бугров, не трынди, что-то мне подсказывает, что очень даже работает».

Она и сама тяжело работала, посреди жизни переучиваясь из русского филолога в израильские фармацевты, так что якобы недовольство её было понарошным: когда Стаха по праздникам забирал на весь день честную компанию, Эдочка с Лёвкой отсыпались на всю катушку и усталых путешественников встречали вечером с примятыми от подушек, благостными лицами: ай, славная компашка! два шоколадных зайца плетутся по бокам, третья – спит на плече у Стахи.

* * *

Ежеутренне, в семь тридцать, толпа тюремной обслуги – надзиратели, начальство, повара и рабочие кухни, фельдшеры и врачи – валит через проходную. Каждому нужно отметить служебную карточку. Каждому, как верблюду сквозь игольное ушко, нужно просочиться сквозь металлоискатель и двух прапоров. И чтобы не зазвенело, народ торопливо вынимает из карманов и кладёт на поднос мобильники, зажигалки, ручки, очки; снимает ремни, часы и штиблеты с пряжками. Штаны падают, и если ты вовремя не проскальзываешь дальше, подбирая их на ходу, то получаешь ногой в жопу от тех, кто напирает сзади.

Оружие сдаёшь тем же двум прапорам, ибо на территории тюрьмы с пушкой ходить запрещено: всегда реальна опасность захвата оружия заключёнными. Его запирают в сейф, а ты получи номерок. Оружие посерьёзнее, чем пистолеты, хранится в закрытых казематах, – те открываются в случае бунта, когда орёт сирена, надзиратели строятся, и каждому выдаётся по трудам его – шлемы, дубинки, автоматы.

Впрочем, бунт в тюрьме – жанр особый.


Рабочий день доктора Бугрова, как и любого поликлинического врача, начинался с утреннего приёма больных.

Подходя к воротам медсанчасти, он уже знал, что за ними увидит. В «обезьяннике» сидят человек двадцать заключённых. Несёт от них пёстрой вонью цыганского барака, смешанной с запахом дешёвой дезинфекции. При виде доктора они улюлюкают, отпускают матерные замечания и, как им кажется, шутят. Это – приветствия. Волна гудящей брани поднимается, выхлестывает за решётку, несётся по коридору до кабинета, куда доктор неспешно направляется.

В кабинете чаще всего уже сидит кто-то из фельдшеров, например, Боря Трусков. На его лисьей физиономии – всегдашняя готовность к служебным разборкам, а тонкие очочки в золотой оправе торчат в нагрудном кармане белой куртки. Когда он их надевает, то становится похож на врача гораздо больше, чем доктор Бугров.


Боря Трусков был невинным брачным аферистом. По сути дела, он вполне мог поменяться местами с каким-нибудь заключённым, но искренне удивился бы, обвини его кто-то в противоправных действиях.

В Израиль он приехал из Кривого Рога с женой, официально расписанной с ним в тамошнем ЗАГСе. Здесь Боря немедленно покинул свою беременную советскую жену, просто выйдя из дому в соседний супермаркет. Уже через два месяца он сочетался еврейским религиозным браком с девушкой-сиротой, которую замуж выдавал благодетель-дядя. Стоя под традиционным брачным пологом, он восклицал положенное жениховское: «Если забуду тебя, Ерусалим!» – и разбивал каблуком бокал на грядущее супружеское счастье…

Боре не пришло в голову предварительно развестись с предыдущей супругой, ибо, утверждал он, раввинату начхать на советские бумажки!

Сирота оказалась благословенной Господом во чреве и за полтора года родила Боре одного за другим двух пацанов. Счастье было безоблачным и полным… но, уехав в отпуск всё в тот же Кривой Рог, он привёз оттуда привлекательную блондинку, правда, с одним стеклянным глазом. Блондинка дрогнула под напором Бориных ухаживаний, потому что с детства мечтала венчаться на Святой земле, в церкви Марии Магдалины. И Боря слово сдержал, неоднократно повторяя, что он – порядочный человек. Разводиться с предыдущей женой не озаботился, потому как понятно же: на хрена попу еврейские пляски под балдахином!

На страницу:
5 из 7