Полная версия
Ленты Мёбиуса
– Что молчишь-то!?
– …вот, – стукнул кулаком по чурке, на которой сидели, – она тоже твоего отца помнит. Я её из дровяника приволок, там всё и простояла. Я эту сосну ещё деревом знавал, в детстве даже забираться случалось. Засохла потом. С межи она, суковатая была, с самого комля суковатая, мы её твоему отцу зимой на тракторе притащили. Зима была лютая. А с дровами у него худо, всё цветочки растил. Нехватка топлива, получается. Мы и притащили несколько сушинок. И эту тоже. Распилили… А уж колол он сам. …Прихожу раз, а он с этой вот суковатистой занимается. «Отступись! – говорю. – Непосильная». – «Как, – говорит, – отступиться? Надо колоть». Я и присоветовал: «Ты её в дело пусти. Тесать на чём будешь? Опять же седулька при отдыхе». Он, видишь, и оставил. Ох и сколько всего на этом верстаке переделано. А сколько мяса порубано!.. – Он вздохнул: – Еловые лапки Георгию на похороны тоже на ней разрубали. – Встал. Видно было, что хочет ещё что-то сказать, но не решается. Глядя на нескошенную траву: за домом, у веранды, у дровяника, только добавил: – А это всё мы завтре-послезавтре облагородим. На том и порешим! Ты собрался?
11– Сенокос, сенокос, – поломал я сотню кос, накосил я сена воз, – на грабельцах унёс! – пел иной раз Емеля, уже метавший длинными вилами. Кричал Алёше, поставленному вить копну: – Ух, и люблю, когда сеном пахнет, – ись не надо. Ты смотри, Лёшка, на тебя вся надёжа! А кому ещё робить? Нюрка – глухая. Анюта – хромая – черепаший ход. Женька – мал, я – ленив. Вся надежда на тебя, Алексей Георгиевич!
Алёша, чтоб не упасть с копны, постоянно придерживался за стожар руками, неумело цеплял небольшими деревянными граблями поданное Емелей сено, притаптывал его.
Тяжело. Тяжело ходить по кругу то в одну, то в другую сторону под сливающийся со звоном в ушах однообразный шоркот шуршащего сена, которое глубоко проседает под ногами. Жарко. Солнце палит, на копне негде спрятаться в тень. Граблевеще под рукой горячее. В волосы, в уши, в глаза, под одежду лезет, набивается колкая сенная труха. Всё на потном теле чешется, зудит… И только иной раз… дунет, повеет благодатный, неизвестно откуда-то взявшийся ветерок, заберётся под льнущую к телу рубаху… – оживит!
Алёша остановился. Свободной от граблей рукой стянув кепку, отёр ей потное, нагоревшее на солнце лицо. Проморгал несколько раз веками, чтоб вместе со слезой вышли сеннинки, попавшие в глаза. …Перед глазами плывёт, звуки слышатся приглушённо, как… сквозь наушники плеера; в висках колотит. Догадался… что теряет сознание. Облизал губы:
– …долго мне ещё около шеста ходить?
– Около шеста девки голые крутятся, а ты вокруг стожара сено укладываешь.
– Потерпи, Алёшенька, потерпи. Теперь тебе до самого конца надо. Ничего, сейчас вершить начнёшь.
– Вершить? – испугался Алёша.
– А это, Алёшенька, сужай, сужай помаленьку, – объясняла Анна, – всё ближе, ближе к стожару ходи. Делай как яйцо.
– Сейчас и так сузит, стожара мало осталось, страшно будет… – добавил Женька.
– Эх-хе-хе. – Емеля воткнул в землю вилы. – Перекур! Копну доделаем – и на обед.
…Вместе с этими словами Алёша упал в мягкое сено, облегчённо разогнул ноги. Посмотрел вниз. (Неприятно давило на затылок, голова кружилась.) …Оставшееся сено убрано и стаскано к копне. Все сенокосники стоят вместе и смотрят на Алёшу. Бородатый, сильно отчего-то щурящий глаза Емеля, в правой руке которого длинные воткнутые в землю вилы; щупленький, небольшого роста, уже опирающийся на руль своего велосипеда Женька; Анна, скинувшая платок на плечи, с растрёпанными слегка волосами, с руками, лежащими на груди так, что ладони прижаты одна к другой; Нюра, высокая, худая, в сарафане, в белом платочке … губы её явно что-то шепчут…
Алёша поднял глаза на стожар. Берёзовый… Они устанавливали его, втыкали в землю вместе с Емелей на «иииии – раз!». Стожара, правда, осталось немного. На конце его тоненькая неотрубленная веточка с единственным сохранившимся, как маленький флаг, листиком. Алёша улыбнулся этому листику, поднялся на ноги. Постоял какое-то время, придерживаясь за стожар, как за посох… Захотелось растереть лицо. Прижал к нему обе ладони. …Горячие, с набухшими мозолями… впитали они запах молодой берёзки.
– Ну что, покурил пять минут? Подаю!
Алёша кивнул.
Когда закончили вторую копну, отдохнули у Анны в доме и вышли на улицу, уже совсем завечерело.
Разыгравшийся после обеда ветер, который мешал Емеле домётывать, срывая с вил сено, совсем стих, улёгся на землю и замер. В небе, ближе к востоку, нагромождение недавно миновавших деревню туч – словно там, куда идут они, затор. А на западе чисто.
– Закат-то сегодня какой!
– Полыхает…
– Будто горит за домами!
– Чего-то будет.
– Надо просить, чтоб не было. Пойду. – Нюра перекрестилась, резко повернулась и, выйдя в калитку, пошла по дороге к своему дому. Ноги её от усталости подворачивались, но она старалась шагать прямо.
За деревней поднимался, нависал над селением ярко-красный пылающий закат. Его холодный свет отражался в реке, в стёклах рам, на стенах домов, построек, на заборах, на деревьях, и даже воздух … казался каким-то розовым. …А на востоке, среди бело-синих клубящихся туч, проявилось круто поднявшееся высоко в небо полудужье радуги.
Женька выкатил свой велосипед за калитку. Крикнул вдогонку уходящей старухе:
– Баб Нюр! А может, это жар-птица?!
* * *Проснулся Алёша рано утром, открыл глаза – …с неожиданной радостью увидал сложенный из кругляка жёлто-коричневый щелистый потолок. С него на толстом проводе свисает лампочка. Она, словно последняя капля сбегавшей с потолка воды, нависла на патроне и вот сейчас упадёт и разобьётся мелко. …Громко отстукивают старые часы, которые починил Емеля. На стене, среди фотографий, горит живая свеча. Это солнечный свет. Он пробирается в одно из окон через узкую щель между шторкой и боковым косяком. …А на улице, сразу за домом, растёт черёмушка. Восходящее солнце глядит сквозь неё… Потому-то, когда на ветру дрожат листья черёмушки, дрожит и свет солнца, проникающий в дом через окно, – свеча на стене переливается солнечным воском – горит.
Алёша вспомнил вчерашний день, вспомнил, как Емеля, когда всё закончили, сказал: «Вот, теперь нам можно смеяться и громко разговаривать!», вспомнил похвалу Женьки: «Молодец! Как яиичко стоптал»; чувствуя, что от вчерашней работы ноют мышцы, сел на кровати. Натянув спортивки, вышел в коридор, который устроен между срубом самого дома и срубом двора. Дом сел больше двора, отчего пол в коридоре порядочно перекосило, и человеку, плохо держащему равновесие, приходится идти по стенке. Пол этот напоминал Алёше палубу попавшего в шторм или даже тонущего судна.
Алёша по скрипучей узкой лестнице спустился с коридора во двор. Причём каждая ступенька скрипела по-своему, и Алёша, прежде чем ступить на следующую… задерживал ногу, ожидая…
Постепенно глаза привыкли к сумраку.
Во дворе пыльно, грязно. И даже в воздухе пыль, может быть, поднятая Алёшей. Он громко чихнул и сам испугался своего чиха. Дышать тяжело, поэтому особенно приятно чувствовать запах подвявшей, вчера скошенной травы, который пробирается с улицы вместе со свежестью утра и пением какой-то птицы.
Посередине двора деревянное корыто, несколько бочек и ушатов, большие, видимо для лошади, сани. Алёша сел на них ссутулившись. Потеряв счёт времени, долго сидел так… Вдруг почувствовал, что на него кто-то смотрит, кто-то ощутимо толкает в спину. Алёша обернулся… – и замер завороженный. До этого он не обращал внимания на эти узенькие дорожки света, в которых, как роящаяся мошкара, кружатся пылинки…
Свет шёл сквозь большую, немного скошенную дверь, прикрытую не плотно. Внизу, в щель между дверью и косяком, пробрались во двор несколько крапивин. Они стоят, чуть наклонившись и оперевшись о порог листьями, удивлённо глядят в темноту. Удивлённо… Да, в самом деле, кажутся удивлёнными, удивительными, в этом… млечном свете, неудержимо втекающем через щёлки, через щели… Верилось уже, что сказочная крапива пробралась неведомо откуда.
Алёша посмотрел на полоску света, которая всё ещё дотрагивалась до него. Улыбнувшись, поднялся и пошёл к двери. С трудом вынул из петлицы большой, похоже, кованый в кузнице, крюк… – сильным толчком, со скрипом, распахнул дверь наружу…
На улице, в лёгком мареве, оставшемся от недавнего тумана, по пояс в траве, покрытой обильной, отливающей белым росой, стоял Емеля. В широком дождевом плаще, с накинутым на голову капюшоном, Алёша не сразу узнал его. В руках Емеля держал свёрток и небольшую кастрюлю.
– Доброго здоровьица! – громко сказал он.
– …Доброго здоровьица… Ты откуда здесь?
– Да чую, во дворе шевелишься, подошёл поглядеть, чего будет.
– Я, кажется, тихо ходил, неслышно…
– Да я, знать, хорошо чую. Пошли давай!
Как только Алёша ступил за порог, над его головой, почти из-под самой крыши, в маленькое квадратное окошко-бойницу шириной всего в бревно стрелой выпорхнула ласточка, опустилась к самой земле, сделала круг и вернулась обратно.
– Получается, у ей там гнездо, на повети, – заулыбался Емеля, задрав голову так, что с неё слетел капюшон. – Ну пошли, пошли! Анюта творога послала и хлебушка, только из печи.
– Рано она встаёт.
– Анюта?.. Анюта рано. Всё поспеть надо. Она как цветок с восходом солнца встаёт. Солнце ещё не умылось, ещё только-только выглядывает, а у Анюты голова от подушки сама собой приподниматься начинает, к окну тянется, какая погода поглядеть. Ты помидоры видел, нет?.. Да какое! – махнул он рукой. – Помидоры, пока на подоконнике в горшочках, в баночках стоят, головы свои к окну клонят, к свету тянутся. Тогда эти баночки надо повяртывать другой стороной, чтоб рассада кривой не вышла. Вот и она как цветок… Испекла уже… Расстраивается, как ты после вчерашнего. Впервой ведь этак на сенокосе. Да всю ночку думу-думала, как ты ураган пережил-перемог.
– Ураган?! – Алёша, сделавший в густую мокрую траву только несколько …осторожных шагов, снова остановился, так и не дойдя до Емели; почувствовал, что спортивки уже напитались студёной, обжигающей ноги росой. Но возвращаться обратно во двор не хотелось.
– А как? А ты не видал?.. Спал, значит? …Что творилось! Светопреставление! Ветер стонотный. Ошалелый. С присвистом. Будто кто его гонит. Стёкла в рамах дрожат, ревят жалостно, выпасть ладят. Птица бежит, кулик по голосу, бежит и во все стороны кричит надрывно – испугалась. Темень кругом, настояще света не видно. Гром без передыху разрывается, и молния… и всё кажется… что у самого дома… Потом гроза умилостивилась, дальше пошла, а у нас дождь ядрёный, шум спокойный, ровный, я под него и задремал. И вот туман от дождя и роса такая сильная.
– А ветры – это уж всем известно – оттого, что лес вырубаем. Да и этот друг-товарищ, я уж верно знаю, не одну просеку проломил. Так пойдём, пойдём, чего опять встали, косить надо.
Алёша почувствовал, что замёрз, обхватил себя руками и с радостью побежал за Емелей.
– Так она хлеб сама печёт?
– А как же, конечно, сама, она в магазине не берёт, только муку. Да ты разве не ел?
– Я не думал, что сама.
– Сама, сама. Деревенская баба всё сама может.
Часть вторая
1Алёша проснулся, но глаз открывать не хотелось.
С самой смерти Ивана Ивановича живёт Алёша словно в бреду, в полусне. Будто это он умер и лежит сейчас на мягких стружках в свежепахнущем деревом гробу, который они делали вместе с Емелей. …Емеля тогда, махнув рукой на измерения, пару раз ложился в гроб сам, устраивался поудобнее:
– В аккурат. Он меня сантиметров на десять дольше. В аккурат…
«Было ли это со мной? Было ли?» – спрашивал Алёша и, сам не замечая как, погружался в болезненные отрывчатые воспоминания.
…Конец деревенской улицы засажен черёмухами, тенистый. Разошедшийся, иногда поднимающий пыль ветер треплет, покачивает деревья, отчего их тени на земле, отделённые одна от другой ярко-светлымим промежутками, тоже пошевеливает.
Дрожа всем телом и ничего не в состоянии поделать с собой, Алёша идёт по дороге. Спешит неровным шагом к Емеле и Юрию, которых увидел ещё издали. Емеля, присев на корточки, как обычно что-то рассказывает, размахивая руками; Юрий стоит рядом склонив голову и рисует палочкой на дороге – слушает.
Алёша подошёл к мужикам, присел на корточки. На его приход почти не обратили внимания. Внутри у Алёши… гудит, отдавая в голову, он долго не решается, стараясь сдержать дрожь, зачем-то трогает ладонью тёплый песок на дороге, подкидывает его вверх так, чтоб подхватил ветер, и наконец говорит:
– Иван Иванович умер.
– Ты чего это сказал?! На днях только видел! Говорил, после операции всё лучше и лучше…
– Умер. Я проведать пошёл. По соседский. Почему, думаю, давно не заходит. То каждый день по несколько раз… Пошёл проведать, а он лежит на кровати… холодный…
Могилу копали на следующий день.
Солнечное утро. Поют птицы. Воздух свеж. На кладбищенском бору, среди крестов и оградок, игра теней. Чувствуется запах потревоженного перегноя.
С далеко раздающимся скрежетом и лязгом вонзают мужики в землю лопаты. Жёлто-серый песок вперемешку с камнями откидывают в сторону.
Пролёты набранной из штакетника оградки сняты со столбов и составлены к высокой сосне. Оградка новая, ещё не крашенная, её, по заказу Ивана Ивановича, делали совсем недавно. Обнесена оградкой могила матери, умершей несколько лет назад; предусмотрительно, по его же просьбе, оставлено место и для сына.
В могильщиках Алёша, Емеля и Юрий. Отпыхиваются при работе, изредка сдержанно переговариваются.
– Перекур! – командует Емеля и садится на землю свесив ноги в могилу. – Давай помянем мужика. – Дотягивается до тряпичной сумки с бутылкой водки и закуской. – Давай помянем, а? …Сегодня копаем мы, завтра нам…
Алёша и Юрий послушно садятся рядом с Емелей, тоже, как и он, свесив ноги.
Могила ещё не глубокая, не больше полметра, с боков её торчат перерубленные топором сосновые корни.
– А глаза у Ивана были голубые, как у тебя, Лёшка, – зачем-то вспоминает Емеля.
– Он ко мне часто приходил, соседи. Всё жаловался, что дом разваливается…
…Сделав могилу к сроку, положив поперёк её жердины, на которые будут ставить гроб, приготовив верёвки, расселись по земле, ждали, когда привезут покойника…
Задувает тёплый полуденный ветерок, погружающий в дремоту, опускающий отяжелевшие веки. Над кладбищем, залитым солнцем, не умолкает голос (срывающийся, иногда переходящий в конце фразы на фальцет) – это голос подвыпившего Емели:
– …Слава богу… Слава богу! Не выкопали ничего! Повезло. – Он помолчал, надеясь, что кто-нибудь поддержит разговор, но не дождался. Повернулся к Алёше:
– Всё, парень, перекопано! Живого места нет. Часто на гроб натыкаются. Лопата этак глухо стукнется… За могилами догляда не было, их уж не определишь. Прощения попросишь и подхоронишь кости где-нибудь в углу могилы… Лапти. Лапти, Лёшка, сколько раз выкапывали! Береста она не гниёт! Раньше на бересте писали!.. – Он помрачнел лицом. – Что говорить?! Недавно в Погосте яму картофельную копали, пять скелетов… нашли. Один на другом, видать, хоронили в тяжёлое время, может, зимой в войну или в голод, чтоб вновь мерзлоту не долбить, я на то думаю. Последний уж вовсе на верху лежал. Ребёнок, наверно, девочка – при ней висюлька была, бусик. Зачем строились на старом кладбище. – Емеля отмахнулся рукой. – Потом всех в одном гробу похоронили, где раньше церковь стояла. Там уж никто не потронет. …Похоронили и крест поставили высокий. – Он помолчал, жуя губами. – …Из родственников никто не приедет. Только наши будут. Иван, старший сын, может, и приехал бы. Адреса не знаем. Ничего, сами похороним, приберём, на земле не оставим. Как бабушка моя говорила: «Что о том печалиться, на земле добрые люди не оставят». Ой и до чего хорошая бабушка была! – Емеля заулыбался, засветился радостью. – …Сейчас, наверно, лошадка идёт потихоньку, тележка подрагивает. Иван лежит на телеге и в небо глядит… как в детстве…
– Глаза же закрыты?
Перед крутым склоном к ручейку, среди рубленных в чашу, сложенных на скорую руку погребков, похожих на убогие маленькие домики без окон, копают яму. С осыпавшимися неровными краями свежего оврага напоминает яма огромную воронку. Рядом с ямой желтеют груды песка; разбросаны сгнившие, безобразные на вид, неприятно пахнущие брёвна (останки выкинутого из земли сруба); лежит рядами разобранный погребок; высится, как часть неразорвавшегося снаряда, бочка.
В яме Емеля с Юрием и Алёшей в разнобой захватывают лопатами осыпавшийся песок, с натугой, с сдавленным криком-выдохом, вырывающимся из груди, выкидывают его наверх. Погода стоит жаркая, и даже вечером в яме, наполненной поднявшейся от работы пылью, духота. Трудно дышать. Тяжко! Глазам больно от пота. На лицо норовят сесть, ползут под рубашку назойливые мухи, слепни. «Кусают? – спросит Емеля, глядя, как Алёша отмахивается от них, и сам же ответит: – Значит, живой, раз кусают». Иной раз песок не долетает до края ямы, осыпается назад, попадает за шиворот. Бывает, целая стена, высохнув на солнце, влекомая собственной тяжестью, скатится лавиной к ногам, прибавив работы.
– Так мы докопаемся, что вся деревня осыплется!
– Работай!.. Копай, а не шуткуй, – злится Емеля, борода его в песке, бейсболка в песке, лицо в пыли. Он внимательно смотрит на Алёшу: – Шевели лопатой! Не стесняйся.
А тот, взглянув на запылённого Емелю и представив свой вид, захлебывается какой-то неестественной истеричной радостью, но всё-таки сдерживает её в себе:
– А я шевелю…
В деревне раскричались вороны, надрывается матюгами магнитофон. Юрий, как и всегда, молчит. Он раздет до пояса, тело его сухое, но жилистое.
– Всё, ребята, хватит! Пошли на реку грязь смывать!
…По косо поставленной лестнице вылезли из ямы. На воле дышать легче. Не законченная ещё яма похожа на огромную колбу песочных часов. В воображении представляешь, что глубоко в земле зарыта вторая колба и, когда тонкой струйкой пересыплется весь песок, часы перевернутся.
…Около ямы стояла соседка Алёши, пожилая полная женщина с лицом, налитым густой красной краской, словно напилась хозяйка его пьяная, а может, так и было.
– Яму копаете? – спросила женщина красивым сильным голосом, благодаря которому была она, наверно, по молодости на хорошем счету в свадьбы и праздники.
– Копаем, – сказал Емеля.
– Глубокая…
– Глубокая.
– Цистерну будете закапывать?
Ей никто не ответил. Женщина помолчала, наблюдая за тем, как собираются мужики.
– А у нас на родине все ямы делают из бетона! Крепко! – потрясла она поднятой вверх рукой. – На века!
– А где это, у вас на родине? – спросил Алёша.
– А?
– Где это, у вас на родине?!
– А? – не поняла женщина. Она не ожидала, что её о чём-то спросят, и смотрела испуганно.
– Пошли, Алёша, – позвал Юрий, – её родина Советский Союз.
На реке благодать. Вода ласкает уставших мужиков, как мама малышей своих. Течение тихое, почти незаметное. Река кое-где в лопушничке. Берега, обнимающие реку, разные: деревенский – пологий, с травой истоптанной почти до земли, по нему удобно сходить в воду; противоположный – глинистым обрывчиком метра полтора высотой, заменяющим нырялку. Весь он, особенно сверху, изрыт пещерками-гнёздами ласточек-береговушек, которые в беспокойстве выскакивают из своих норок, кружат над самыми людьми, решают: опасны ли они. Со стороны обрывистого берега на поверхности реки тень, а там, где нет её, – отражение высокого неба. От купающихся во все стороны расходятся волны, набегают друг на друга, водная гладь, преломившись, украшается живой мозаикой, по которой играют солнечные блики – это река радуется гостям своим.
* * *Как только заутренело, к яме стали подходить люди. Одни приходили, другие уходили, будто соблюдали какую-то негласную очередь. Почти каждый из них сначала осторожно подступал к краю, заглядывал внутрь и здоровался с работающими там мужиками; потом хвалил крепость и долговечность будущей ямы, иной даже, словно проверяя, правда ли крепкая, ударял кулаком или ногой по гулкому железу.
Алёша работал сегодня наверху: то вытягивал ведром на верёвке песок, то срывал его от края. Тяжёлый каждодневный труд забирал у него последние силы, но всё-таки Алёша с интересом наблюдал за подходившими к яме. Юрий и Емеля, как ни в чём не бывало, захватывали лопатами сырой песок и выкидывали на самый верх, сухой же – насыпали в ведро. Казалось, работают они быстрее, чем вчера. Они боялись, что растревоженная любопытными яма, подсохнув на солнце, осыплется.
Вскоре пришёл и заказчик ямы, высокий полный мужчина. Он приезжал в деревню наездами, мало разговаривал с людьми, а больше всё напевал какие-то песенки, одни и те же. Жил он в своём покрашенном в розовый цвет домике как в крепости и редко выходил из него. На плече его висел старый школьный портфель, который он придерживал рукой. …Мужики вылезли наверх и присели на песок, Юрий сразу закурил. Заказчик по-хозяйски налил работникам по стопке. День разыгрывался солнечный.
У ямы скопились несколько человек, которые догадались, что скоро будут опускать, и поэтому не уходили. Они сгрудились нерешительной кучкой, сдержанно переговаривались. Тут же и все деревенские ребята, недавно ещё шумевшие, то и дело кричавшие в нутро бочки… Теперь и они притихли.
– Ну что, с богом, – наконец решился Емеля.
За покрытую ржавчиной бочку взялись все кто был. Сначала она не давалась, но подкопали спереди, раскачали на «иии – раз!», – и пошла, скрепя песком, давя его своими боками, словно это каток асфальтоукладчиков. Удачно накатилась на край, повернулась вниз дном и грохнулась в яму. Сразу, ещё тяжело дыша от работы, в несколько голосов громко заговорили, удивляясь точному расчёту Емели. Ребята вскрикивали в восторге своими тонкими голосами, похожими на птичьи. Все обсуждали последний грохот бочки, которая не уместилась в яме полностью. Железные плечи её поднимались над уровнем земли сантиметров на десять. Установили вороток, стали закапывать. Первые лопаты песка, кинутые на бочку, шлёпались с глухим вздохом железа. С каждой секундой вздохи эти становились всё тише и тише… Часа через два всё было кончено.
– Ну вот, слава богу, отмучались, осталось только погребок над ямой наладить. – Емеля, размазывая грязь, вытер лицо скомканной в кулаке бейсболкой. – Жарко что-то, душно, сдышать тяжело, как бы грозы не вышло. – Сощурив глаза, он глянул на восток.
– А бочка эта откуда? – спросил Алёша.
– В Погосте башня была. Две было, а одна нарушилась. Так с ей верхушка.
«…Такая же у нас стояла», – вспомнил Алёша. В городе, в котором они жили когда-то с матерью, совсем рядом с их домом стояла железная водонапорная башня. Она часто переполнялась, и летом плакала струйкой, а зимой образовывалось вокруг башни ледяное царство, в котором, нарушая запрет родителей, безвылазно играли дети близстоящих домов, устраивали там крепости, горки, воображали… – что вот сейчас придёт снежная королева… А в затяжные морозы с верхушки башни свисали огромные, имеющие общее начало, сосули, которые каждую секунду могли сорваться. В такое время напоминала башня седобородого старика-богатыря.
После того как получили деньги, пошли к соседу Емели за самогоном. Сосед запомнился тем, что летом вышел в безрукавном полушубке из собачины мехом внутрь. …Обычный полноватый мужичок, почти полностью лысый, с неприятно обрюзгшим лицом. По просьбе Емели мужичок охотно вынес, бережно держа её двумя руками, как младенца, трёхлитровую банку с самогоном.
– Здорово, Петя! Ну как Серёга? Жив-здоров? – спросил у соседа Емеля.
– А чего ему сделается. Жена его держит. Закодировался. Новую машину в кредит купил. Теперь не знай, приедет ли, да я ему и выкуп за дом дал.
– Аха. – Емеля принял из рук мужичка банку, которая хлюпнула под крышкой, поставил её на дно захваченного из дома пестеря. – И ещё одно, не займёшь ли нам хлеба? А то пока с ямой возились, некогда было…
– Хлеба? – расплылся мужичок в улыбке. – Хлеба не занимают, так дам, полкирпичика.
– Серёгин старший брат, – объяснял позже Емеля. – На военном заводе работал! По всей деревне самый лучший самогонный аппарат у него. Да и в Погосте таких нету. …Эх! Как они с Серёгой похожи были. А теперь? Да и теперь, кто не знает, испугается: «Что это с Серёгой поделалось? Заболел?» Да ведь ты, Лёшка, и Серёги не знаешь, что ты за человек такой, ничего не знаешь. Тьфу ты! А весной мы с Сергуней погуляли, внесли свои литры в общее дело. – У Емели уже было выпито, и он болтал, не зная чуру. – Юрика вон отпаивали неделю. Знаешь, Лёшка, в мае у нас снег выпал, много, на траву на зелёную улёгся. И по этому снегу, у нас под боком, у самой деревни, убили лосиху с малым лосёнком. Она ведь от него не отходит, хранит. А тут с ружьём. Как выстрелов никто не слыхал? Может, кто и слыхал, да смолчал.