Полная версия
Сесиль. Стина (сборник)
– Как интересно. Сахарные миллионеры! Звучит прелестно. – Она остановилась и сквозь позолоченную решетку заглянула в сад, где пролегала широкая тропа. – Вон та лиловая клумба, это левкои, да?
– А красные цветы? – спросила Роза. – Как они называются?
– Наперстянка пурпурная. В здешних краях известна как «жгучая любовь».
– Господи, как ее много.
– И все же спрос на нее высок. Сказать вам, сударыня, каково потребление?
– Ах, – обронила Сесиль, и в ее взгляде вдруг вспыхнула искра, не ускользнувшая от внимания проницательного Гордона. Эта искра больше, чем все предыдущие наблюдения, раскрыла ему характер Сесили, ее жажду поклонения и успеха. Но это томное создание производило на него приятное впечатление. Сесиль была ему симпатична, и живое участие, к которому примешивалась толика грусти, внезапно пробудилось в его сердце.
С того места, где они стояли, до той части города, где на холме высился замок и лежащая у его подножия церковь, оставалось пройти совсем немного, шагов через сто уже начинался подъем в гору. Подъем был крутоват, но живописные средневековые дома, лепившиеся подобно гнездам, по обеим сторонам улицы, придавали Сесили мужества. И когда она вскоре после этого очутилась на площади, образованной импозантными домами, да еще обсаженной для пущей красоты старыми ореховыми деревьями, к ее мужеству добавились силы, и вернулось хорошее настроение, с которым она начинала прогулку вдоль Боде.
– Это дом Клопштока, – сказал Гордон, снова входя в роль гида и указывая на стоявший немного в стороне дом с колоннами, окрашенный в травянисто-зеленый цвет.
– Дом Клопштока? – повторила Сесиль. – А вы говорили, он стоит на… как это?
– На Брюле. Да, сударыня. Но тут вкралось маленькое недоразумение. На Брюле установлена ротонда в честь Клопштока с его бюстом. А это собственный дом Клопштока, дом, где он родился. Вам нравится?
– Уж больно он зеленый.
Роза рассмеялась громче и сердечнее, чем допускало приличие. Но сразу заметила, что Сесиль помрачнела, и исправила оплошность, заметив:
– Простите, сударыня. Но вы прямо сняли свое замечание у меня с языка. Он и правда слишком зелен. А теперь – вперед! Вперед и выше! Много еще ступеней?
Беседуя таким образом, они преодолели оставшуюся часть пути, поднимаясь по каменной лестнице, чьи боковые стены давали достаточно тени, чтобы защитить экскурсантов от солнца.
Теперь они стояли наверху, полной грудью вдыхая легкий свежий ветер. Обзорная площадка представляла собой средней величины двор, разделявший замок и церковь аббатства. Кроме тени и солнечных пятен, на дворе находилось лишь двое мужчин, стоявших у дверей обоих строений, как хозяева постоялых дворов, поджидающие гостей. И в самом деле, это были кастелян замка и пономарь. Они поглядывали друг на друга не то чтобы с ненавистью, но все же с выражением беспокойства на физиономиях, ожидая, в какую сторону склонится чаша весов, поелику посетители, даже приняв решение, все еще топтались на месте.
В программе значился осмотр замка и церкви, и этот план пересмотру не подлежал. Но вопрос о приоритете оставался открытым. Гордон и Сент-Арно с недоумением взирали друг на друга. Наконец, полковник сделал выбор, заметив с налетом легкой иронии, что сначала нужно послужить господину, а потом помолиться Господу. Гордон отреагировал на это решение в том же тоне:
– Прусская мораль! Но мы ведь и есть прусаки.
Так что они быстро и решительно двинулись направо, в сторону кастеляна, разумеется, удостоив стоявшего слева пономаря приветствием, подающим надежду. Пономарь, любезно улыбнувшись, в свою очередь поклонился гостям. Казалось, такой ход вещей его вполне устраивал. Ибо колокола городской церкви как раз зазвонили к обедне, и с кухни донесся запах жареной колбасы. Возможно, вторая очередь была для пономаря даже предпочтительней.
Все эти маневры подметила одна лишь Роза, проницательный взгляд художницы мгновенно оценил их по достоинству, а тем временем все четверо уже входили в вестибюль замка, минуя почтительного кастеляна. Человек этот сразу располагал к себе любезностью и приятностью обращения, но, с другой стороны, в его поведении чувствовалась неуверенность, чуть ли не нечистая совесть, как у торговца лотерейными билетами, заведомо знающего, что он навязывает пустышки. И в самом деле, весь его замок, с первого до последнего помещения, оказался сплошной пустышкой. Ценности, некогда там хранившиеся, давно исчезли, и хранителю бывшего великолепия оставалось только говорить о вещах, которых больше нет. Тяжелый долг. Он исполнял его довольно ловко, превращая традиционную экскурсию с показом имеющихся достопримечательностей в исторический доклад об исчезнувших экспонатах. Руководствуясь верным инстинктом, он каждый раз выходил из неудобного положения, прибегая к ценной помощи исторических анекдотов.
Роза, чья любознательность рассчитывала на целые залы, увешенные полотнами Рубенса[40] и Снайдерса[41], Ваувермана[42] и Поттера[43], держалась как можно ближе к кастеляну, стараясь вызвать его симпатию всякого рода умными вопросами.
– Значит, в этих залах была резиденция кведлинбургских аббатис? – начала она с наигранным любопытством, потому что медвежья охота и олени с шестью рогами были ей куда интереснее, чем портреты дам с прическами a la мадам Помпадур…
– Да, мадам, – отвечал кастелян, принимая нашу приятельницу из-за ее веселого нрава, а возможно, и пышных форм, за светскую даму в счастливом замужестве. – Да, мадам. Настоящая резиденция, то есть со свитой и короной. Ведь кведлинбургские аббатисы были не обычными настоятельницами, они имели княжеский титул, и со времен Мехтильды, сестры Оттона Великого[44], заседали в рейхстагах на княжеской скамье. И здесь, в замке, тоже был тронный зал. Это соседний зал, где я хотел бы обратить ваше, сударыня, внимание на красные обои дамастовой ткани. Дамаст из Арраса.
И с этими словами он провел их из маленькой приемной, которую они осмотрели, в большой тронный зал. Помимо столь торжественно упомянутых обоев, в нем не осталось ничего от прежней роскоши, разве что паркетный пол.
Роза недоуменно озиралась вокруг. Заметив это, экскурсовод быстро продолжил свое повествование, дабы возместить искусством рассказчика полное отсутствие достопримечательностей.
– Итак, сударыня, перед вами тронный зал, – начал он. – А вот здесь, где не хватает обоев, стоял самый трон, тоже красный, но обитый не камкой, а красным бархатом, обрамленный горностаем и украшенный гербом княгинь-аббатис: две чаши и кубок.
– Ах, – сказала Роза. – Две чаши и кубок… Очень интересно.
– А здесь, – продолжал кастелян, указывая на огромную, но пустую золоченую раму (и голос его при этом звучал все более проникновенно, почти торжественно), здесь, в этой золотой раме, помещалась главная достопримечательность замка: зеркало из горного хрусталя. Зеркало из горного хрусталя, говорю я, каковое в настоящее время находится в скандинавских странах, а именно в королевстве Швеция.
– В Швеции? – переспросил Сент-Арно. – Но как оно туда попало?
– Окольными путями и благодаря странному стечению обстоятельств, – возобновил кастелян свой исторический доклад. – Дело в том, что нашей последней княгиней-аббатисой была принцесса Шведская, Жозефина-Альбертина, дочь королевы Ульрики, сестры Фридриха Великого[45]. Ее блестящее и благотворное правление длилось двадцать лет кряду. Живя здесь, в своей резиденции, Жозефина-Альбертина любовалась собой, глядя в это зеркало. Оно было ее гордостью и талисманом. Но наши края перешли во владение короля Жерома Вестфальского[46]. И ей пришлось расстаться со своим замком и всем, что в нем имелось, включая зеркало. Потому что ей едва хватило времени на самое необходимое, не говоря уж о том, чтобы упаковать и забрать с собой вещи второстепенные, пусть даже и дорогие ее сердцу.
– И что было дальше?
– Ну, король Жером, который так любил повторять: «Завтра снова веселимся», нуждался в очень больших деньгах, и ему пришлось пустить с молотка весь инвентарь замка. Он объявил во всех газетах, немецких и иностранных, что наряду с прочими сокровищами замка выставляет на аукцион знаменитое зеркало горного хрусталя. Принцесса Жозефина-Альбертина к тому времени вернулась в Швецию, поскольку Бернадот еще не стал шведским королем[47]. Она только и ждала этого момента и отдала строгий приказ выкупить зеркало за любую цену, какую назначат за него или поднимут на аукционе. Не знаю, насколько высока была цена, знаю лишь, что оно стоило целое состояние. Поговаривали о тонне золота. Так или иначе, зеркало попало в Швецию, в Стокгольм, где оно и находится по сей день. Его показывают в музее Риддерхольм.
– Прелестно, – сказал Сент-Арно. – В общем и целом, история понравилась мне больше, чем зеркало.
Гордон и Роза полностью разделяли его мнение, но отнюдь не Сесиль. Она предпочла бы увидеть свое отражение в зеркале горного хрусталя. Поэтому вторая половина рассказа показалась ей слишком растянутой, и она вышла на балкон, откуда открывался вид не только на горы, но и на просторный парк, полукругом обрамлявший замок. Там перемежались декоративные кустарники и цветочные террасы, но вскоре взор Сесиль привлек невысокий обелиск из песчаника, наполовину вмурованный в фундамент замка, наполовину выступавший из старой кладки, наподобие горельефа. На цоколе, украшенном гирляндами, кажется, имелась надпись.
– Что это? – спросила Сесиль.
– Надгробие.
– Какой-нибудь аббатисы?
– Нет, песика. Анна-Софи, пфальцграфиня Рейнская, предпоследняя княгиня-аббатиса, приказала похоронить его на этом месте.
– Странно. А можно прочесть надпись?
– Прошу, – отвечал кастелян, вручая дамам бинокль, который он на этот случай всегда носил с собой.
И Сесиль прочла:
– «У каждой твари свое предназначение. И у пса также. Этот пес исполнил свое предназначение, ибо был верен до самой смерти».
Гордон от души расхохотался.
– Памятник собачьей верности! Великолепно! На что будет похож наш мир, если сооружать обелиск каждому верному псу? Вполне в стиле барокко.
Роза с ним согласилась, а Сесиль, сбитая с толку, отошла от окна и машинально, не сознавая, что делает, постучала по стене, в том месте, где некогда стояло хрустальное зеркало.
– Что еще предстоит нам увидеть? – спросил Гордон.
– Покои Фридриха Вильгельма Четвертого.
– Фридрих Вильгельм Четвертый? А он как сюда попал?
– В первые годы своего правления он приезжал сюда каждую осень, чтобы устроить большую охоту в Гарце. Когда в 48-м году закончился срок его привилегии, совет и горожане запретили ему охотиться, и он так огорчился, что больше никогда не приезжал.
– И правильно делал. Ох, уж эти мне буржуазные нравы. Ну, показывайте покои.
Выйдя из тронного зала, они оказались в низеньких комнатах, обставленных мебелью красного дерева. Мещанская безвкусица обстановки нагоняла безмерную скуку.
Мечта Розы увидеть полотна великих анималистов быстро испарялась, но она продолжала задавать интересующие ее вопросы. Разумеется, безуспешно.
– Полотна анималистов? – переспросил кастелян тоном, в котором нашей художнице послышалась легкая насмешка. – В этом замке их нет. У нас только портреты княгинь-аббатис. Но зато в полном составе. А кроме них есть кведлинбургские лютеранские священники (также почти все). Один из них, по старому обычаю, проповедовал здесь, наверху. Он служил не только в городе, но и при дворе, после проповеди оставался на обед и засиживался порой допоздна. Вот на этом портрете изображен бледноватый молодой человек, умерший во цвете лет от истощения. Он был проповедником во времена шведской принцессы Жозефины Альбертины, той самой, что выкупила хрустальное зеркало. А вот это – принцесса собственной персоной.
При этом он указал на портрет средневековой дамы с большим курфюрстовским носом, завитками на лбу и в тюрбане с брошкой, чья необычайная дородность служила объяснением едва заметных выпадов кастеляна по адресу ее духовника.
Некоторые портреты многократно повторялись, из-за чего количество аббатис казалось бульшим, чем в действительности. Роза непременно хотела услышать их имена, но все это были имена мертвые, за исключением одного – графини Авроры фон Кёнигсмарк[48].
И вот теперь все с явным любопытством подошли к ее портрету, даже Сесиль. Примерно год назад она с большим увлечением прочла исторический роман, героиней коего была графиня, и теперь была так очарована портретом, что не желала ничего слышать о его недостоверности, отметая все приводимые тому доказательства.
Гордон, заметив, что его аргументы пропадают втуне, обратился за поддержкой к Розе.
– Помогите мне. Я не в состоянии убедить мадам в своей правоте.
– Вы так плохо знаете женщин? – рассмеялась Роза. – Неужели?
– Что ж, вы правы. В конце концов, кто возьмется доказывать, что верно и что недостоверно в портретах? Но два момента не нуждаются в доказательствах.
– А именно?
– Ну, во-первых, что нет ничего более мертвого, чем подобная галерея старых принцесс в нелепых тюрбанах.
– А во-вторых?
– Что в такой галерее приукрашенных женских портретов разница между «красавицей» и «дурнушкой» не играет никакой роли. Более того, галерея дурнушек была бы предпочтительней. Ах, сколько я перевидал этих Galeries de beauties[49], с их традиционным однообразием и скукой, и все они до единой приводили меня в отчаяние. Уже самая история их возникновения в большинстве случаев есть оскорбительное попрание вкуса и хорошего тона. Ведь все их меценаты, учредители, благотворители и дарители – кто они? Пожилые господа князья, всегда более или менее мифические. Не довольствуясь самой действительной действительностью, они, прошу прощения у дам, желают насладиться своими красавицами еще и en effigie[50]. Тот из них, о ком говорили, что он всегда говорил умно и всегда поступал глупо, переплюнул всех своей галереей Магдалин (разумеется, Магдалин до покаяния). Это был, понятное дело, один из Стюартов[51]. А наши немецкие князьки пошли по его стопам и пришли к тому же. Помнится, на меня произвела большое впечатление голова Лолы Монтес или, если угодно, графини Ландсфельд[52]. Еще бы: все они становились графинями, если не предпочитали называться святыми.
– Ах, как вы добродетельны, – рассмеялась Роза. – Но меня вы не обманете, господин фон Гордон. Старая пословица гласит: «Чем больше дон Жуан, тем больше Торквемада»[53].
Сесиль промолчала и, словно обессилев, опустилась в кресло, стоявшее в одной из глубоких оконных ниш. Сент-Арно, который, кажется, понял, что с ней происходит, распахнул створку окна. В комнате повеяло свежестью.
– Ты измучена, Сесиль. Отдохни.
Она взяла его за руку и сжала ее, как будто благодарила за участие. Губы ее дрожали от волнения.
Глава девятая
Приступ слабости миновал быстрее, чем ожидалось, и дальнейший осмотр замка, а потом и монастырской церкви протекал ко всеобщему удовольствию. Особенно радовалась Сесиль. Более того, посещение великолепной прохладной церкви придало ей новые силы, так что по ее предложению программа была перевыполнена, и все отправились к ратуше, где сначала полюбовались Роландом, а потом узилищем Регенштайнера. Затем там же состоялся завтрак, больше похожий на обед. Было заказано кульмбахское пиво, которым славилась ратуша, и Сесиль пришла в восторг.
– Насколько же это лучше, чем табльдот, – сказала она. – Пьер, votre santй[54]… Мадемуазель Роза, приятного аппетита… Господин фон Гордон, за ваше здоровье.
Она болтала, чокалась кружкой, сочувствовала Регенштайнеру, ведь он восемнадцать месяцев не отведывал ничего подобного, и вообще ребячилась. Но когда художница заговорила о портретах аббатис и между прочим заметила, что в зале ратуши (как ей только что шепнул хозяин пивной) есть еще один портрет Авроры, куда более красивый и уж точно более подлинный, чем в замке, Сесиль вдруг нахмурилась, а потом заметила обиженно и чуть ли не грубо:
– Картины и снова картины. К чему? Хватит с нас картин.
К пяти часам они вернулись в Тале, и Сесиль, мечтавшая об отдыхе, простилась до конца дня.
– До завтра, мадемуазель Роза; до завтра, господин фон Гордон.
И вот это завтра наступило.
Накануне вечером Гордон слушал концерт и успел в антракте побеседовать с художницей о Самарканде и Верещагине, а потом с Сент-Арно, также пришедшим на концерт, о кведлинбургском Роланде, Регенштайнере и многом другом. Теперь, уютно расположившись в кресле у окна, он наслаждался свежестью утра, пуская в воздух дым гаванской сигары. При этом он перебирал в памяти впечатления вчерашнего дня, в том числе портреты княгинь-аббатис, мысленно сопровождая череду их гротескных фигур насмешливо-назидательными замечаниями. «Ох уж эти мне гран-дамочки прошлого столетия! Какими забавными увидит их более свободная эпоха! Да они и теперь уже вызывают смех. Самый подходящий объект для карикатур. Почти все уродливы или дурно сложены, и у каждой непременно камергер и мопс. К тому же они не мылись, а если мылись, то миндальными отрубями. Они были необразованны и спесивы. Да, спесивы, но только не со своим лакеем». Он продолжал рисовать все это в своем воображении, пока вдруг гротескную череду аббатис не заслонила грациозная фигурка Сесиль, то веселой, то грустной, в точности такой, какою она являлась ему прошедшим днем. Он вспомнил, как она, перегнувшись через балкон, читала эпитафию на надгробии болонки, и как во время разговора о галереях красавиц чуть не упала в обморок. Случайность? Нет. Что-то за этим скрывалось. А потом ему припомнился ее веселый смех, он увидел, как, сияя счастьем, она чокается своею кружкой: «Пьер, твое здоровье! Ваше здоровье, мадемуазель Роза! Ваше здоровье, господин фон Гордон!» И он вдруг ясно понял: какая бы тяжесть ни лежала у нее на сердце, это было сердце ребенка, детская душа, несмотря ни на что.
«Клотильда должна знать о ней, – сказал он себе. – А если не знает, то должна была что-то слышать. Лигниц[55] как раз подходящее место, город не слишком большой, не слишком маленький, и чего не знают в полку, знают в дворянском лицее. Все жители Силезии[56] так или иначе состоят в родстве, все они – упрямцы и любители перемывать кости ближнему. Их хлебом не корми, дай только повод посплетничать. Да, Клотильда должна быть в курсе дела, а мне все равно давно пора ей написать, значит, убью двух зайцев, two birds with one stone[57]. Правда, сестрица на летнем отдыхе, торчит где-нибудь в горах, в Ландеке или в Рейнерце, или даже в Богемии. Ну и что? Почта и там ее найдет. Иначе на что нам Штефан[58]? Он ведь у нас второй после Бисмарка».
И, отложив сигару, он взял конверт и размашистым почерком начертал адрес: «Мадемуазель Клотильде фон Гордон-Лесли, Лигниц, Ам Хааг, 3а».
Потом отложил конверт, взял две открытки с видами на Лысую гору и Конское копыто и принялся писать.
«Дорогая Клото. Сегодня ровно месяц, как я расстался с тобой и Элси. Месяц назад я покинул ваш печальный дом, но только неделю назад, вернувшись из Лигница в Берлин, я нашел письма, приведшие меня по делам сначала в Гамбург, а потом в Бремен. Могу лишь намекнуть, что речь снова идет о прокладывании кабеля. Из Бремена – сюда, в Тале. Тале – что в Гарце, прошу не путать с одноименным курортом в Тюрингии.
Я не жалею, что выбрал это восхитительное место с его освежающим и укрепляющим воздухом, ибо хороший воздух – не химера, не пустые слова. И кому, как не мне, дышавшему разным воздухом, знать это лучше всего. Мы уповаем на реформу медицины или, по крайней мере, лечебных средств, и лекари будущего предпишут нам три недели в Лофотене, шесть недель в Энгадине, три месяца в пустыне Сахара. В умеренных дозах будут рекомендованы даже малярийные местности, ведь в малых дозах нынче прописывают даже мышьяк. Великая исцеляющая сила воздуха заключается в его вездесущности, ведь вы денно и нощно пребываете внутри своего лекарства.
Здесь я испытал этот эффект на себе, и чувствую, как постепенно освобождаюсь от хандры, терзавшей меня так беспричинно и так долго. Только у вас я чувствовал себя свободным. Здесь то и дело устраиваются вечеринки и экскурсии, на каждом шагу открывается приятная возможность без усилий и напряжения любоваться красотами природы. Красоты, правда, не слишком грандиозны, но это не беда. Я достаточно часто покорял высоту в двадцать тысяч футов, так что здешние две тысячи вполне меня устраивают, спасибо им. Я люблю дальние странствия и, хотя чувствую, что эта страсть ослабевает, надеюсь испытать ее в будущем. Но, с другой стороны, я не любитель острых ощущений ради них самих, и чем с большим комфортом я проплыву вверх и вниз по течению Конго, тем лучше. Силы следует экономить.
Но что мне Конго! Пока что мой мир называется Тале, гостиница „Десять фунтов“, чудесное название для отеля, где чувствуешь, что формы твои буквально округляются, как на рекламе „Где вы питаетесь?“ Такое название мгновенно вызывает мысль о том, что здесь хорошо.
И действительность не разочаровывает. Жить здесь и в самом деле хорошо, приятно и весело. Особенно последние три дня, благодаря прибытию новых гостей, ожививших табльдот. Среди них есть один старый пастор на пенсии, с которым я сразу сошелся, но во вторник приехали новые постояльцы, немного отодвинувшие его на задний план: полковник Сент-Арно с женой. Полковник, хоть и в отставке (не просто резервист) – гвардейский офицер с головы до пят; она, хоть и явно скучает, а может быть, именно поэтому, красавица первого разряда. Чудесный точеный профиль, голова камеи. Глаза словно вглядываются в самое себя и предпочитают смотреть скорее на себя, чем на внешний мир, – особенность, каковую придирчивый брюзга причислил бы, вероятно, к недостаткам и сопроводил довольно прозаическим эпитетом. Но в ней решительно есть нечто странное, и если из-за этого что-то теряет ее beautй, с чем я не могу согласиться, то уж никак не ее шарм. Она меня немного смущает, а именно – своеобразной манерой поведения, которую я не могу приписать кокетству, но и отрицать тоже не могу. Есть в ней некая загадочность, или, если угодно, неопределенность и неясность, и хотелось бы ее прояснить. В этом, дорогая Клотильда, ты должна мне помочь. Ведь ты разбираешься в генеалогии, знаешь наизусть список командного состава, зазубрила все регалии офицеров вашего знаменитого гарнизона и лейтенантов соседнего Вальштеттского училища, куда берут из всех провинций. Значит, кое-что ты можешь выведать. Я знаю, что он несколько лет командовал гвардейским батальоном. Он сам проговорился об этом вчера, когда мы возвращались с концерта в гостиницу. Но почему он вышел в отставку? Почему явно избегает так называемого общества?
Но главное – кто такая Сесиль? Ее и впрямь зовут Сесиль. Откуда она? Когда я впервые увидел ее, в моей голове всплыли Брюссель, собор в Ахене, Sacre Coeur, но все это оказалось ошибкой. По-моему, у нее легкий саксонский акцент, и если я прав, тем легче ты сможешь удовлетворить мое любопытство.
Мое любопытство? Я поведал бы тебе о более глубоком интересе, но боюсь быть неверно понятым. Она явно многое пережила, испытала горе и радость, она несчастлива в браке, но в ее отношении к супругу все же чувствуется благодарность или даже преданность и сердечность. Но это всегда происходит лишь в те моменты, когда она ищет опору и думает, что нашла ее в нем. Так что, если угодно, привязанность к супругу вызвана скорее потребностью в защите, чем любовью. А иногда простым капризом.
Да, она капризна, что вполне простительно красивой женщине, но ее наивное невежество не может не шокировать. Она хорошо говорит по-французски (правда, хорошо) и кое-что понимает в музыке, но все остальное ей не только не нравится, но и не вызывает желания позлословить, почти всегда свойственного избалованным женщинам. Вчера мы были в Кведлингбурге и проходили мимо дома Клопштока. Я заговорил о поэте и сразу заметил, что это имя она слышит впервые. О том, чего нет во французских романах и итальянских операх, она не ведает ничего. Сомневаюсь, чтобы она читала газеты. Она совершает промах за промахом. Но зато она обладает тем, что перевешивает все ее недостатки: хорошими манерами и чуткостью, то есть душой. Ведь невозможно научиться чуткости, как нельзя научиться истинному чувству. Либо оно есть, либо его нет. Прибавь сюда тот более свободный тон или, по крайней мере, те непринужденные, чуждые всякой тяжеловесности манеры, которые свойственны всем, кто годами вращался в высшем свете и уже только поэтому приобрел je ne sais quoi[59], скажем так, превосходство над более образованными и даже более умными людьми. Она знает, что ничего не знает, но относится к своему изъяну с обезоруживающей честностью; умеет принять высокомерный вид, но, несмотря на это, скромна до смирения. Она явно страдает нервной болезнью, но полковник слишком уж преувеличивает ее недомогание (возможно, оно его устраивает). Впрочем, тут он может оказаться в довольно щекотливом положении. Ведь если она предпочтет быть больной, а он отнесется к этому легко, она обидится. А если она предпочтет быть здоровой, и это его огорчит, она обидится ничуть не меньше. На Конском копыте я был свидетелем подобной сцены. Мне лично кажется, что она, как все нервнобольные, в высшей степени зависима от внешних впечатлений: то вдруг бледнеет и чуть не падает в обморок, то вдруг проявляет готовность к любым усилиям. Она вообще полна противоречий: ведет себя то как светская дама, то как наивный ребенок. Она редко смеется, но смех ее восхитителен, потому что смеется она от всей души. Ей бы, с таким характером, играть в серсо или в волан. Она так грациозна и легка, что, кажется, могла бы, как этот волан, летать по воздуху. Но с самой юности что-то тянуло ее вниз. Может быть, сама ее красота. Впрочем, не думай, что я намекаю на мезальянс со стороны Сент-Арно. В ней нет ничего, что бы напоминало дочь Талии или даже Терпсихоры[60]. Еще меньше в ней надменности наших офицерских дам или неоправданного самодовольства наших мелкопоместных дворяночек. Ее стиль аристократичнее, ее сфера намного выше. Что тому причиной – природа или жизненные перипетии, я пока не разобрался. Она не подхватывает любое остроумное словцо, не вступает в обмен колкостями, предоставляя это другим и тем самым показывая, что она привычна к поклонению окружающих. Все говорит об узком круге поклонников, о малой свите.