Полная версия
След Кенгуру
«Вот же глазливые стервы!»
Пожилой, исключительно вежливый продавец, сущая для советского человека невидаль, без дискуссий и пререканий объявил, что не видит ровным счетом никаких сложностей, в Италии, мол, тоже случаются проблемы с качеством, и запросто поменял пару. Пока примеряли замену, продавец не переставал галантно извиняться, слегка туманно по содержанию, потому как пытался говорить комплименты на русском. «Мила-а пани-и» так или иначе звучало обворожительно. На прощание он положил в обувную коробку тюбик крема редкого темно-вишневого цвета, как раз для купленных туфель. Поинтересовался:
– Мила-а пани-и хочет идти в новых?
Маша вежливо отказалась:
– Спасибо. Пожалуй, нет, не хочу.
– Тебя хочу, – шепнула Антону на ухо, краснея и благодарно целуя мужа в щеку, второй раз за одну и ту же, по сути, покупку; везучий. – Но сегодня, увы, никак. И зря мы затеялись с туфлями, извини, это все я, дура. Будто других проблем нет.
– Ма-аш, ну чего ты.
Странно. Им обоим бы радоваться – так легко и непринужденно все образовалось, само собой, а вечер вдруг раз – и впал в безнадежную грусть. С тех пор ни Антон, ни Маша не любят мощеные камнем пространства, будь то улицы или площади. Впрочем, Машу Кирсанову не манят и загородные прогулки по тропинкам, проселкам и бездорожью. «Люблю только асфальт!» – обожает она повторять свой коротенький «манифест». Так возвышенно окрестила собственное заявление – декларация, программа и принцип действий в одном слове. Понимай: все прочие граждане, с иными воззрениями, отдыхают.
– Но раньше ты так любила собирать грибы, – удивился, даже несколько растерялся Кирсанов, когда «манифест» был «опубликован» впервые.
– Раньше, Антоша, мы обожали лопать лисички и в головы наши дремучие прийти не могло, что лисички – настоящие пылесосы по сбору всякой гадости из почвы и воздуха, – пожимала плечами Маша, наводя Кирсанова на философскую мысль, что женщины меняются намного быстрее жизни. И жизнь вынуждена под них подстраиваться, поскольку нет у нее, у жизни, другого выхода – жить-то надо!
В злополучных туфлях Маша вышла раз или два. Разлюбила еще тогда, на площади, в одночасье, будто они обманули ее, подвели. И неважно ей было, что пара уже другая.
Темно-вишневые туфли старшая дочь Нюша сносила, когда нога доросла. Младшая, Ксюша, ей до слез завидовала. Тем более, что несмотря на два года разницы ростом младшая сестрица старшую превзошла, а ступня все маленькая да маленькая. Вот незадача… Зато платья мамины сидели на ней чуть ли не лучше, чем на самой Маше. Поэтому младшенькой и запрещалось строго-настрого «шарить по чужим шкафам», а старшей – по обувным коробкам. Нюша соблюдала правило, Ксюша – нет.
– Уж если берешь что, так хотя бы запоминай, будь любезна, где и как висело. И в кого бы ты у нас такая беспечная?
– В тебя, мусичка, ну не ругайся, пожалуйста!
– Ох, подлиза! И задавака! Ну-ка, ну-ка? Подойди-ка сюда. Чем это ты надушилась, золотко?
А тюбик. Ну, тот самый тюбик с кремом редкого темно-вишневого цвета. Его так никогда и не распечатали. Да и не вспоминали о нем. Старшей дочке он был без надобности, чем-то подручным «шрамы» замазывала, как- то обходилась, а скорее всего и не знала о том, что есть такой в доме.
Маша наткнулась на тюбик случайно, на антресолях, полгода назад, во время ремонта. Призналась Антону, что плакала, вспомнив. Не то, чтобы заново драму переживала, да и не было никакой драмы, просто подумалось вдруг: как давно все это было.
– Антон, ты посмотри, он же каменный.
Пока Маша ворошила коробки с кинопленками и налаживала допотопный проектор, Антон Германович сходил в гастроном и вернулся с полудюжиной чешского пива отечественного производства, ожерельем сарделек, выдававших себя за чешские шпекачки – такую легенду им смастерил Кирсанов. Сардельки-шпекачки не подвели, пиво тоже, все получилось.
Память подсказывает Антону Германовичу, что пражане называют свой булыжник «кошачьими головами», и он отмечает с иронией, что отнюдь не впервые в жизни шагает по «головам», про себя усмехаясь явной двусмысленности.
Неужто опоздал?
«Неужто опоздал?» – задается Антон Германович вопросом, что давно на очереди, но забитый какой-то – не позвали бы, так бы и затерялся среди других, опасаясь высунуться. Людей с такими качествами руководители любят, да и вопросы «нешумные» собственно тоже мало кого раздражают, поскольку ненавязчивые, и жить не мешают. Гораздо хуже другие, что не никак хотят совпадать с подготовленными ответами. Эти как грипп с осложнениями.
«Ну точно, Манежная уже перекрыта. Наколдовал себе новых трудностей жизни. Нечего было выпендриваться, пердун старый», – ругнул себя Антон Германович.
Это он о предложении «новенького зятька», свежеиспеченного мужа старшей дочери, подобрать где-нибудь тестюшку на машине, домой подбросить. Вроде как не трудно ему, даже вроде как в удовольствие. «Нет же: «Сам доберусь! А понадобится – служебную вызову». И спасибо не выговорил, пожадничал слово. Гордый! Сам с усам. Водителя своего сам же отпустил на день. Где-то там, на Манежной, толкается, активист, а сказал – к матери в Клин срочно надо, дров там нарубить, деньжат подбросить и вообще. навестить. Чего, спрашивается, врал? Ладно, активист он. Знает, что не люблю, вот и таится, балбес. А то, что врать начальству – верный путь вылететь к чертовой матушке на огород картошку окучивать – этого он не боится! Ну получит у меня завтра «на орехи». Врать вздумал. Откуда вообще знает: что мне нравится, а что нет? Слышит много? Длинноухие нам не нужны, менять надо водителя. И чего я вообще сюда потащился? Вот и водителя, считай, выгнал, как будто не знал, что мать его год как перебралась из Клина в Солнечногорск, к дочери. Права была Машка: сиди у телевизора в теплых тапках и смотри. Все и так покажут. По нескольку раз на каждом канале! Еще устанешь повторы смотреть. Подышать дураку вздумалось. Хорошая шутка – в Москве подышать. Атмосферу почувствовать захотелось? Чувствуй теперь. Как же. Прогуляюсь-ка я по Красной площади, а заодно гляну, что там на Манежной! Чего-то нам еще не известно, чего-то нам еще любопытно!» Тот Антон Германович, что про себя произносил эти слова, был ироничен, надменен и вообще – хоть куда. Тот другой, что все это безмолвно слушал. Неприятно ему было все это слушать.
«Хотел воздуха – вот и дыши теперь!» – командует себе зло.
И впрямь пару раз глубоко вдохнул. Осадил: «Вот же в самом деле болван!»
Опоздал.
Подходы к Манежной запружены, где-то там, за спинами – ограждение. Конечно, не препятствие для Антона Германовича с его «корочками» – «вездеходами», но проталкиваться, объясняться. «Да и стоит ли оно того? В самом деле, пройдусьл еще разок по кругу, раз уж притащился, а потом – через Васильевский на набережную, а там, даст бог, где-нибудь и такси словлю. Или битой по башке старой и бестолковой».
Легкий толчок под руку, случайный, «Простите!». Стайка молодых в натянутых поверх одежды майках – или жилетках? – с надписью «НАШИ». Не оглядываются на Антона Германовича, может быть, это вообще не ему.
«Не очень-то пунктуальны. Молекулы мирной гражданской войны, пока мирной… Или все же бациллы? – отвлекается он на новые предметы, это куда интереснее, чем себя, любимого, клеймить почем зря. – А может быть про войну я вообще загнул лишнего? Черт их разберет! Разные, наверное, встречаются в этой организации. «Наши». – и «хотелкины» и «могловы».» Так выразился один знакомый Антона Германовича, ему тогда не понравилось, поморщился, немало смутив собеседника. Теперь вот вспомнилось – и ни следа раздражения. Он еще раз повторил про себя: ««хотелкины», «могловы». А ведь ничего, недурно! «Хотелкиных» все равно больше, как и везде, как обычно. Этим все одно, где размножаться – что на воле, что в неволе».
Если по совести, то Антону Германовичу и движение «Наши» не по душе, и молодогвардейцы-единороссы, и прочие всходы ударной кремлевской посевной, продукты политического земледелия. Не каждый в отдельности, а все разом, в массе. Однако больше всего неспешно вышагивающего по Красной площади видного мужчину с офицерской или актерской выправкой, если в репертуаре наличествует военная тема, о котором при скудном освещении, обычном для этого позднего часа, можно сказать «моложавый», злят-бесят «небожители», что плодят все эти движения, объединения, швыряют им деньги, покупая сиюминутную лояльность юнцов. Те, пыжась от оказанного доверия, с готовностью откликаются на потребности старших товарищей, а заодно и подсматривают у них завидную жизнь, по наивности веря, что еще чуть-чуть, и такой же станет их собственная.
«Слишком много вас, а корытце с каждым днем мельчает и мельчает. Сколько голодных-то набежало! Что будет, когда своим умом допрете до этого, или подскажет кто вовремя, где чужих, не наших искать, что во всем виноваты? Вовремя. Для кого вовремя? И о ком ты все это, старик? Неужто о тех, кому все последние годы с отвращением преданно служишь? Эк развоевался. Гуса-ар! Нечего сказать.»
Антон Германович лезет в карман пальто за сигаретами, но они, как водится именно в таких случаях, преспокойненько поживают в другом.
«А зажигалка, черт ее подери, куда запропастилась?»
– Огоньку, отец?
Еще троица «наших».
– Хорошо бы, сынок. Век буду признателен.
«Вот и «сынок», сэкономленный на азиате, сгодился.
– С праздником тебя, отец!
Мог бы под дурака «закосить», поинтересоваться: «С каким-таким праздником?», но и без того противно. «Тебя.»
– Спасибо. Шустрее давайте, и так уже опоздали.
– Мы теперь все успеем.
«Своего-то понимания жизни – две чаинки на тазик, окрасить водицу и то не хватит, зато гонору хоть отбавляй!» – распаляется он, глядя в удаляющуюся спину «благодетеля» со товарищи.
Умом понимает, старый лис, что не в «наших» причина его нервозности и забившего гейзером обличительного запала. И даже не в их патронах и патронессах, распоряжающихся страной как удачным прикупом за ломберным столиком. В своей собственной тихой, унылой покорности. В том, что отдался целиком стабильно постылому ходу жизни. Жизни, в которой завсегда будет дураков без счета, что живота не щадя непременно порадеют начальству удобно собою повелевать, потому что неприкаянными они совсем уж беспомощны и никчемны. А так, глядишь, «отстегнут» им за заслуги должностенку какую на бедность и, глядишь, не дурак уже, сам начальник.
«Спасибо. Шустрее давайте. – юродствует Антон Германович мысленно над собой, так затягиваясь, что язык жжет. – Чего же поскромничали-то, Антон Германович, ради такой победы вполне можно было и в губы, взасос. Вот это праздник!»
От последней пришедшей в голову шальной идеи он аккуратно, внешне не вызывающе сплевывает. Впрочем, поводом могла стать и крупица табака, чудным образом пробившаяся сквозь все круги фильтра. Табак ох как не прост, с чертом дружит. Случается, одну табакерку на двоих делят. Не думаю, чтобы это Гоголь для кузнеца Вакулы черта в табакерке придумал, так сказать для компактного размещения лукавого. Есть поверье намного старше, что от табака черти силу теряют. И куда, интересно, она девается?
«Все равно какие-то они оголтелые.» – никак не получается у Антона Германовича справиться с собой, избавиться от не желающих отступать мыслей. Это «все равно.» – жалкая, не засчитанная попытка оправдать навязчивость мотива. Жалкая и неудачная. Так шлягеры проникают в мозг и селятся в нем, словно паразиты. Правда, шлягеры оккупирую жизнь не больше, чем на неделю-другую, потом дохнут.
«Родила царица в ночь. – непонятно к чему приходит ему на ум. – Еще одно поколение, пожертвованное. Не идее даже, лучше бы идее! Просто денежке. На говно разменяли. Вот и стала жизнь наша гуще, а народец пожиже. И причем тут царица? Искал бы сейчас зятеву тарантайку – лучше было бы? Кто его здесь парковаться пустит?! Бегай потом.»
Так и так не стоило с зятем договариваться
Так и так не стоило с зятем договариваться. Правильно, что Антон Германович отказался от услуг «новенького». Даже если бы повезло обоим – нашли друг друга, что вряд ли, – прел бы с ним битый час в пробках и молчал неудобно – говорить-то не о чем.
Говорить, наверное, все же было о чем – чего уж так-то. – вот только никогда бы они до общего не договорились. Однажды Антон Германович в разговоре с женой сгоряча назвал «новенького» Промокашкой: ничего, сказал, своего в голове нет у мужика, да и чужое, по большей части, нечетко. Правда, вынужден был согласиться с женой, через неохоту, что хотя бы про дачу зять сказанул удачно. Буркнул Маше в ответ, что было такое дело, потом уточнил: один единственный раз за все время, маловато для человека, а для Промокашки в самый раз.
– Дача, – напыщенно произнес «новенький» в первый воскресный визит на участок Кирсановых, – это место, где люди, одержимые погоней за карьерой и заработком, вымещают на природе злость от своих неудач.
И тут же прогнулся во избежание, без перехода:
– У вас, уважаемые, не дача. У вас – поместье. А природа-то какая! Ух какая. и слова не подберешь. Дочь тоже. То есть, все состоялось! Ну, в плане карьеры и вообще. И за сказанное!
Пил он хуже, чем прогибался. Так же настойчиво, и частил, но огоньку не хватало, задору. Потому еще до чая перекочевал на диван. Если не считать усилий дочери с тещей – а кто женский труд принимает в расчет? – перемещение «новенького» прошло почти добровольно.
– Неудо-обно, – сопел-мычал зять, пытаясь хоть как-то устроиться на бугристой поверхности и при этом не скатиться на пол. Не ясно было, о каким из двух неудобств ноет. В конец концов, инстинкты взяли свое, и он очутился в ложбинке под высокой диванной спинкой. Все Кирсановы знали про коварство этого места и хищнические нравы подпиравших снизу размякших пружин. Ночлег в странной позе давал знать о себе, как правило, поутру, когда наставало время разгибать ноги и распрямлять спину. Диван явно строили для недомерков, или для собак. Каждый участник застолья не отказал себе в удовольствии со злорадством – даже дочка, жена «новенького» отметилась – успокоить «уставшего» гостя:
– Удобно, удобно. Отдыхай.
«Хитрый засранец», – оценил его в тот раз Антон Германович. И угадал.
По мнению Антона Германовича, предшественник «новенького» сто очков вперед «засранцу» давал во всех смыслах. Зять с тестем, сговорившись, однажды даже на Валдай вместе смотались. По-тихому, почти на неделю. Отщипнули по несколько дней от отпусков в придачу к набежавшим отгулам, а женщинам своим, по неясной причине – скорее всего, из за растворенной в крови привычке конспирироваться, – сказали разное: зять выдумал командировку в Киров (мудро, потому что даже опытная женщина не способна придумать, что ей привезти из такого города), а вот Антон Германович сплоховал, про Ригу наплел. Пришлось у сослуживца срочным порядком бутылку бальзама по телефону одалживать, да еще упрашивать, чтобы на вокзал подвез, к поезду, к ночному, что было особенно неудобно.
Так ведь и не вернул Антон Германович должок. Когда вспоминает – стыдится своей необязательности. Правда, вспоминает все реже, несмотря на то, что емкость с целебным напитком – заметная, не похожая на другие, тоже заполненные полезным – по нескольку раз за вечер на глаза попадается, в баре стоит, целехонькая, ждет своего часа. А вот сослуживец сплоховал, умер, не дождавшись, когда у должника совесть проснется.
На Валдае родственнички отдохнули хорошо, душевно: водочка, костерок, ушица, еще водочка, байки. Антон Германович, сколько знаю его, всегда был по части трепа большим мастаком. Ему ведь о работе правду рассказывать не положено. С годами, поди, и метки уже подрастерял, или вытерлись они, как мех на изгибе воротника – «где она, правда?» А говорить с людьми надо, иначе не поймут, да и не в почете у нас молчуны за выпивкой. Вот так и выпестовал в себе талант балагура. Это, к слову сказать, его собственная, Антона Германовича версия. Я ни спорить не стал, ни глумиться. Думаете, не хотелось? Еще как!
Зять оказался на радость хорошим слушателем, впечатлительным, но немного, на вкус Антона Германовича, наивным. Возможно, «принятое на грудь» дало себя знать. Мог и подыграть старшему товарищу, благоразумно потешить тестево самолюбие. На охотах-рыбалках рассказчикам, даже таким многоопытным и внимательным, как Антон Германович, легко потрафить.
Они, что глухари на току, только себя и слышат. Опять же, магия живого огня, обаяние звезДной ночи…
Написал эти слова и затосковал
Написал эти слова и затосковал не на шутку. Поначалу выделил про огонь и ночь цветом. Огонь – красным, ночь – синим. «Пошло», – решил и раскраску убрал. Потом употребил программу подчеркивания и прикинул, в итоге, что забавы с цветом все же были уместнее. В конце концов, разобрался с подчеркиванием и поменял шрифт. «Ни о чем.», – определился. Так все и оставил.
Когда же в последний раз мне доводилось наблюдать звездопад? «Или звездопады не наблюдают, а проживают?» – навязался сентиментальный вопрос. Я плотно сомкнул веки, предварительно глянув на раковину – кран закрыт, на плиту – газ выключен, оперся локтями на стол и представил себе, как поздние августовские звезды-переростки выстреливают, словно мячики из под клюшек небесных гольфистов, прочерчивают по небу быстрые, едва различимые следы и исчезают в непроглядной ночной глухомани. Невероятно быстрые. Тут не то что сформулировать желание не успеваю – не успеваю даже подумать, что надо бы загадать. Не – что именно, а вообще. Настоящее-то желание – оно огромно! На него никакого звездопада не хватит. Даже если скороговоркой произносить, мысленной скороговоркой. И на исполнение – не одна жизнь уйдет. Тогда как проверишь – исполнилось ли? Где, спрашивается, взять в таком случае еще пару-тройку жизней? Можно, конечно, их под звездами и выпрашивать. Неплохая идея. Но вдруг выйдет поверить, что вместо истрепанной, до дыр в желудке заношенной нынешней жизни, однажды выдадут мне новенькую, неиспорченную, или сразу пару-тройку, как заказывал, чтобы на доставку меньше потратиться. Перестану тем что есть дорожить – вот что будет. По крайней мере не буду усерден как раньше. По-людски это, очень по-человечески. И Зарабек уже примется прогревать двигатель своей «Газели», по иронии судьбы запаркованной на Большой Садовой, в двух шагах от булгаковской «нехорошей квартиры».
Один знакомый как-то посоветовал мне, как нужно пользоваться звездопадом: «Надо быстро-быстро подумать: «Дай хоть что-нибудь!» Главное, убедительно подумать, с нажимом». Однажды «нажал» правильно – ему повышение по службе вышло. В другой раз – машину разбили в хлам, а у него только три ребра сломаны, челюсть, обе ноги и рука. «Ну и по мелочи там. Разное.» – добавил счастливец. Я было пошутить собрался над его оптимизмом, но вовремя спохватился: «А ведь прав, чудила. То-то и оно, что по мелочи.»
Сижу себе, упираясь локтями в столешницу, в то же самое время будто бы валяюсь, приминая спиной траву, запах чувствую, навзничь поверженный таинством черной ночи. Еще удар неземной клюшкой, звезда падает, мой звездный миг, желание снова в пролете. «Дай.» – все, что успеваю подумать. Однако, с нажимом. Хоть что-то. Это я так себя утешаю. Притаился, с духом собрался, жду – как еще раз задумает испытать меня Тот, в Чьем существовании я то сомневаюсь, то нет. Как не быть ему, если все на свете возможно (так нас учили), а он и есть свет (так мы выучились). Мне кажется, Его совершенно не заботит моя неуверенность. «Твои трудности» – читаю на небосклоне.
– Не отвлекайся. Ну?! – провоцирую вслух, не решаясь второй раз экспериментировать с «Дай.»
Может Он и не понял, что это я, хотя нет. И все же, «даст» кому- нибудь не тому, с Него станется, а там, возможно, меньше всего ждут таких подачек. Каких таких? В этом-то все и дело. Мне неведомые грехи без надобности. Благодеяния, к слову сказать, тоже.
«Разве что подсуетиться и мелочь какую выпросить?»
Осколок света, будто по заказу, отваливается от черноты. Наверное, пнул кто-то, симпатизирующий мне, с другой стороны.
– Курить хочу! – восклицаю вовремя, да так громко, что если Самому будет лень по такому пустяку напрягаться, наверняка догадается озадачить соседей.
Ему, однако, не лень. Сигарета находится сама собой, прямо под рукой, мне нет никакой нужды смотреть на стол, я продолжаю игру с закрытыми глазами. Зажигалка там же, на обычном месте. Должна быть. Левую руку чуть вперед. «Вот она, родимая!» В голове по-прежнему пустота. В глазах, веками отгородивших меня от забот, – звездное небо. Большую часть пространства тела оккупировал согревающий терпкий дым.
«Доволен?» – колышется неведомо как появившийся неустойчивый дымный каракуль на небосклоне.
«Хорошая сигарета.» – оцениваю.
Жду продолжения. Его нет.
– Курю, однако! – заносчиво отмечаю вслух. Затягиваюсь напоследок, свободной рукой локализую пепельницу с алым росчерком по дну «Не щади! Приму. Работа такая.». Сам придумал, сам и исполнил. Лаком для ногтей. Забавно перевоплотиться в пепельницу. Думал, быстро сойдет, а уже год как держится. Хозяйка ногтей испарилась куда-то, но, благодаря стойкому лаку, я имя ее, в отличие от всех прочих, запомнил. Лена? Лена. Какая еще, к черту, Лена. Наташа?
В этот миг еще одна звезда пролетает.
«Мать твою.» – успеваю подумать. Столь же быстро соображаю, насколько это кощунственно и неуместно. «Теперь точно аукнется, не увернешься! – ехидничаю на свой счет, но отчего-то невесело. – Молись, чтобы это был искусственный спутник. И не наш, Желательно также не тот, что за ДжиПиЭс в ответе, я без навигатора как слепой в улье – больно и выхода нет».
– Патриот хренов, – ворчу, хотя следовало бы себя похвалить даже если патриотизм вышел слегка «ограниченным».
Откуда-то снаружи, из тьмы, параллельно моим мыслям – снизу вверх – свист, грохот, уши закладывает. Глаза сами распахиваются. За окном свет вгрызается в небо, рвет его на части, но раны срастаются тут же, затягиваются. Во дворе что-то празднуют, бурно балуются китайскими петардами. Видно, что китайские – косо летают. Наблюдаю в окно, как два юнца пытаются «по-пионерски» загасить не взлетевшую ракету, не кондицию то бишь. Та злобно егозит по асфальту, увертываясь от прицельных молодецких струй. Вспомнился давний-давнишний стройотряд – и как мочился ночью на непотушенный бычок в астраханской степи, испытывая сразу пять чувств одновременно:
– страх перед степным пожаром;
– облегчение;
– неприязнь к сладкой наливке «Золотая осень»;
– неприязнь к сладкой наливке «Золотая осень» на фоне ненависти к человеку, приволокшему целый ящик этой отравы;
– чувство убийственной разбалансированности.
Последнее привело к тому, что я обоссал свои кеды. И не кеды тоже. Пришлось побродить немного, чтобы обсохнуть хотя бы поверхностно. Позже вернулся, ориентируясь на фонарь, в гигантскую, армейского образца, палатку, определенно решив свалить оставшиеся погрешности во внешнем виде на прохудившийся рукомойник. Но меня никто ни о чем не спросил. Все спали вповалку. Видимо, пока я прогуливался, по ходу умудрился прикорнуть где-то на пару часов. И никто не бросился меня искать! Я тогда на всех спящих ну очень сильно обиделся. «А еще верными товарищами называются. Мастера прикидываться. Суки.» Весь последующий день я не мог избавиться от подозрений, что сквозь сон отряд слышал, как я нелицеприятно выражал досаду и пенял коллективу, наплевавшему на случайно отколовшуюся судьбу. И также слышал не выветрившийся запах мочи. Тогда я придумал выходить в степь по нужде исключительно в трусах и босиком, или в чужой обувке, если рядом кто раньше меня уснет.
А С ЧЕГО БЫЛО ЗЯТЮ ЗАИСКИВАТЬ?
А с чего было зятю заискивать? С чего, в самом деле? Чем уж он так зависел от тестя, чтобы подыгрывать ему? Вежливый, наверное. Зарабатывал парень по тем временам отлично, жили они с Нюшей отдельно от всех, Антон Германович им опекой не докучал и Машу, если чуток «придушивала» «детишек» в материнских объятиях – вразумлял словом мудрым, хотя Маша называла этот воспитательный акт «одергиванием». В душу Антон Германович никогда по своей воле, без приказа, не лез. О! Может, поэтому и не прижился к новым-то руководителям?
– Ох как же эти, нынешние, любят, – ворчал недавно, – чтобы впереди кто-нибудь бегал, суетился, тропки угадывал, а как не ту угадаешь – спишут. Нашли щенка. Тропки-то все меченые – к банкам, нефти, как модно говорить, типа тоже не чужд. К банкам.
В ту поездку первый муж кирсановской старшенькой рассказал Антону Германовичу про собеседование в банке, куда собирался устраивался на работу. Над собой насмехался. Редкие зятья перед отцами своих благоверных так умеют, чаще надувают для важности щеки, да лбы морщат.
– Я там, Антон Германович, прогулялся по коридору, рано приехал, почитал именные таблички на дверях, потом – очередь подошла – сел на краешек стула, робкий такой, взгляд доверчивый, нежный. Ладошки потные на коленях. Внимаю то ли Бройтману, то ли Райтману так, что шея как у гуся – вытянулась. И тут до меня доходит, наконец, что хрен мне с маслом, а не банковская карьера. К тому же обрезанный. Ну, хрен, в смысле, обрезанный. Ага. Какой из Иванова банкир?! И ведь взяли! Вот умора.