Полная версия
След Кенгуру
К чему печалиться? Простое же уравнение: если достаток позволит, то уму на старости лет каникулы выпадут. А ведь со школы известно – что у нас от ума! Выпил бы прямо сейчас и за сказанное, и за достаток. Как следует выпил бы, с улыбкой. Но еще очень рано, и мне хватает ума одолеть искушение. Словом – страдаю, горе у меня. Вот куда «течение» завело.
Ну а с тем, что старость «еще то давилово, особо не побрыкаешься» (тоже реплика Антона Германовича, однажды он попытался объяснить мне, любопытному и недоверчивому, про «течение») я воздержусь спорить. Чувствую, прав он по сути, неприятно прав. При этом сам еще как «брыкаюсь», сопротивляюсь, пыхчу, дым валит. Впрочем, самое время признаться, что мое «наивное сопротивление», равно как и «мудрая готовность» Антона Германовича отдаться «течению» – не более, чем рекогносцировка, тренинг. До настоящих «стартов» еще не дошло. С десяток сезонов, бог даст, еще впереди. Старость – это пока не мы. О мебели в таких случаях говорят – «искусственное старение». То есть, при желании все еще можно вернуть к относительной новизне – там полирнуть, тут шлифануть, здесь подкрасить. Как-то так. Не краснодеревщик, но мысль, кажется, донес.
Под сенью Воскресенских ворот Антон Германович отчего-то мимолетно думает о старости и слегка увязает; его ненадолго увлекает вопрос: с какого момента ее, старость, можно считать безраздельно вступившей в права? «Наверное, – думает он, – когда начнут без извинений выставлять из очереди, чтобы «не заслонял», обзывать «пролежнем».»
Кстати, это прозвище придумал я для одного действительно пожилого джентльмена, заявившего, что, пока все вокруг свои пенсии «транжирят» и «прожирают», он свою «пролежит лежнем», тем самым сильно сэкономит к лету и съездит, наконец, к сестре на Дальний Восток. Если дотянет до лета, понятное дело. И ведь, упертый, «пролежал», пользуясь моей добротой, харчами и библиотекой. Съездил.
«А еще, – продолжает размышлять Антон Германович, – старость – это когда соседи, еще недавно приветливые, повадятся при каждом удобном случае зыркать хищно в твою приоткрытую дверь, примеряя к чужим стенам обои, купленные для грядущих ремонтов. И ведь знают же, собаки, что стариковские квадратные метры двадцать лет как приватизированы, да и «старикан» вовсе не одинок. А что если всего лишь прикидывают, не возьму ли десяток рулонов. со скидкой?» – неожиданно хохотнул он про себя. Даже наружу прорвалось немного. Вроде как кашлянул, не успев заслониться перчаткой. В общем, как-то неловко вышло. У людей, склада Антона Германовича, благородство осанки, манеры подразумеваются, как нечто само собой разумеющееся. Сомнительное, надо признать, преимущество, если живешь и трудишься по большей части в окружении измотанных, суетливых торопыг и отдельным инструментом вытесанных монументальных хамов. Особенно если и в самом деле обладаешь манерами, а Антон Германович в этом смысле редко разочаровывал – бабушки у подъезда при виде его умилялись привычно. Но мог и другим предстать, когда обстоятельства требовали.
«Литературная какая-то история выходит со старостью, – подавил он очередной, готовый прорваться наружу смешок. – Правда, с чистотой жанра вышел напряг, мешанина, тут тебе – драма, там – водевиль. Да и вообще, что-то зачастил я последнее время с этими мыслишками. Рановато будет! Стоп!» – старается он подсобить вяловатому и продолжающему самопроизвольно скисать настроению, поддать в его топку здоровой злости.
– Прочь подите! – вполголоса грозит мыслишкам Антон Германович, быстро скашивая глаза вправо-влево: никому до него нет дела? Нет, слава богу.
Все это, однако, наигрыш. Хорошего настроения как не было, так и нет.
«Вот же сволочи!» – невольно думает он о соседях. Не о только что выдуманных, с припасенными на шесть жизней обоями, и не о конкретных, среди которых числюсь и я. Антон Германович забирает широким гребнем, он мыслит вообще, в принципе – о людях, подгадывающих, чем бы, как и где насолить ближнему. О тех, кто способен нагромоздить, презрев права и недобрый прищур соседей, в неделимом коммунальном предбаннике пару велосипедов, стремянку, лыжи и гору отслужившего, изгнанного за пределы жилья скарба, оставив лишь узкий проход, траншею, ведущую в два соперничающих блиндажа. И это еще не конец. В предбаннике обоснуются еще и банки с соленьями в компании с прикрытым марлей бочонком с квашеной капустой. Из бочонка капустный дух лезет сквозь щель под дверью в квартиру соседей, и уже все там внутри – мебель, одежда, полотенца призывно отдает закусью, даже стены пропахли. В общем, засада: либо принять вызов и спиться, либо спасовать – и с соседями в драку. Самому Антону Германовичу судьба такими сюжетами жизнь не приперчила, пощадила, да и в квартирах, где коротал он годы, всегда прихожие были площадью на три, а то и на четыре жилища. В этом случае банкует другой закон, «против кого дружим» называется, тут не один на один – сильный против слабого, не забалуешь, вмиг коллективом укоротят. Отнюдь не всегда, кстати сказать, фигурально. А вот дочери его младшей, Ксении, повезло меньше: пожаловалась днями отцу на произвол соседей. Отсюда и осела в его памяти пресловутая квашеная капуста. Забудешь тут, если дочь сетует, что муж ее под капустный дух принялся водочкой по вечерам баловаться. Это при том, что раньше только коньяк пользовал, да и то раз в году, не чаще.
– А как ты хотела? – в тот раз пожал плечами Антон Германович. – Если и в самом деле пахнет, как рассказываешь. – При этом вспомнил про заначенную в морозилке бутылку белой и скрытно проглотил слюну. – Так ведь это форменная провокация. Ну и рассказчица ты, дочь, не каждому дано. Талант! Вот по какой стезе надо было двигать.
– Ну пап.
Отнюдь не от невнимания к дочкиным проблемам Антон Германович так вяло, расплывчато откликнулся на ее переживания, такого не мог себе позволить. Отреагировал так в ладу с собственными представлениями о справедливости: зять-то, оказывается, нормальный, по всему выходит, мужик, а он, Антон Германович, обидно его недооценивал. Вот и не стал торопиться, разобраться следовало. Но и боль, с которой примчалась кровинушка, не растворилась в мужской солидарности, выпала-таки в осадок: решил, что заедет на днях к младшей и побеседует – сперва с соседями, потом с зятем. Или нет. Сперва обмоют воцарение мира в предбаннике – в результатах визита к соседям Антон Германович ни на йоту не сомневался, – а потом можно будет и о пьянстве поговорить. При случае. Если не испарится повод для разговора вместе с капустным духом. «Заодно и проверим – в самом деле, нормальный мужик, или так – временное просветление случилось.»
– Что «пап»? Ну конечно же разберусь.
Конечно же разберется.
Еще бы и в собственных ощущениях разобраться
Еще бы и в собственных ощущениях разобраться. Повинуясь странному импульсу, уже отойдя на десяток шагов от Воскресенских ворот, Антон Германович еще раз оглядывается на них. Будто прямо сейчас, сию минуту к удивлению своему испытал потребность недовольством подзарядиться. Как сердечную недостаточность испытал – вот не хватает у сердца силенок организм обслужить, а так нужно.
– Ухо-протез Исторического музея, – ворчит Антон Германович недовольно, можно сказать брезгливо. Похоже, что ради этой фразы, сомнительной, однако показавшейся «сочной» метафорой, и оглядывался. Сравнение родилось еще на подходе, потом вытеснили его другие мысли, а теперь – вот оно, всплыло, и нужно было провериться, сопоставить. Не фонтан, на мой вкус, образ вышел, но лучшего Антону Германовичу не придумалось. Сам, надо сказать, тоже в восторг не пришел.
«Говно», – добавляет он уже про себя, мысля шире, чем об архитектуре и собственной метафоричности, чтобы поставить после всех предшествовавших размышлений жирную точку. Не выходит, облом, точка ни с того ни с сего отбрасывает тень и пририсовывает себе в компанию еще пару подобных. Так и выстраиваются они рядком, в линейку, намекают, что рано еще заканчивать бушевать, до срока сворачиваться, не весь пар вышел: «Ох, хозяин, царь наш батюшка, облегчи душу свою, обнажи ее, не таись.» Насчет «не таись» – чистой воды «гапоновщина», а в остальном Антон Германович неохотно, но повинуется и настырно продолжает негодовать, хотя и далеко не так усердно, как начал. При этом все больше раздражается на самого себя, на свою неуемность.
«Был бы танком – заехал бы со всей дури в это самое ухо!» – рождается на излете его недовольства вот такой, опять же не самый умный образ. Скорее уж кругом глупый, но простительный. Что поделать, если это самое «был бы.» у части поколения Антона Германовича засело в мозгу, как мелодия «летки-енки» со школьных времен. Шутила так детвора шестидесятых: «Если Верка со Славкой на танцы пойдет, то тогда я – автобус!» Случалось, Верки и в самом деле принимали Славкины приглашения, но тогда все шутки разом заканчивались. Для Славок, понятное дело.
– «Царь батюшка.», – юродствуя, передразнивает себе под нос Антон Германович свой же внутренний голос, самое безобидное из всех передразниваний. – Нету царства-то, кончилось. Царьковство осталось. – завершает он мысль и на удивление быстро успокаивается, словно выдохнул. Вот и точки по ходу слились в одну единственную, зато основательную, упитанную, с виду надежную. Эдакая «Мама – точка».
Если бы кто из встречных прохожих сподобился обратить внимание, показалось бы ему в первый миг, что Антон Германович вспоминает стихи, но только взгляд нашего героя обращен был отнюдь не внутрь себя, как свойственно поэтам, а – вовне. Зоркий взгляд, цепкий, колючий. Не поэтический, словом, никакой романтики. Если только сильно желчный поэт, потому как сатирик.
Сатирику многое позволено
Сатирику многое позволено. К примеру, порассуждать о придуманном Антоном Германовичем царьковстве, словно об овощном салате. Что на грядке выросло, то и построгали. В этом смысле. Антон Германович чего только ни вкладывает в это новенькое, еще не облизанное и не присвоенное политтехнологами слово «царьковство».
– На царства царей зовут, на царьковства – царьков. Те вместо министров по кабинетам рассаживают министриков, начальничков, бюрократишек вместо чиновников. За церковь ратуют, будто она и есть вера. – недавно прояснил Антон Германович смысл своего лингвистического, мягко сказано, экстремизма. И добавил отчаянно, бесшабашно: – Так нам уже и без надобности. Звать, в смысле. Все состоялось.
– За сказанное? – предложил я первое, что пришло в голову. Не за сделанное же?
Антону Германовичу, если бы кто спросил, совершенно не по душе его негативное ко всему отношение. По жизни он человек не злой, по крайней мере, себя к злым не относит. Кстати, домочадцы и друзья за глаза тоже считают его добряком, но сам Антон Германович, если бы такое о себе услышал, непременно стал бы приводить в опровержение непростую свою работу, ее неизбежное влияние на характер. Мне сдается, что он намеренно путает понятия «добрый» и «добренький», однако ни за что в этом не признается, ему так удобнее.
– Ох уж мне эти ваши игры в слова… – отмахнулся однажды Антон Германович от очередного исполнителя проникновенных дифирамбов в его адрес. Ясное дело, тостующий был из младших во всех отношениях – по годам, по званию, по должности. Впрочем, осадил краснобая Антон Германович не зло, без досады, скорее устало – слегка наскучил ему однообразный сценарий застолья.
– Приятно, конечно, слушать такое в свой адрес, только про доброту – это не обо мне. Мы с вами люди дела: когда надо – злые, когда не злые – добрые. Такой подход всех, надеюсь, устраивает? Вот и ладушки. Выполнять! Шучу.
И в самом деле рассмеялся – задорно, примиряюще. Именинник все- таки, хозяин, во главе стола, не по чину гостей обижать, это завтра.
Шельмует, короче, частенько – сослуживцев, друзей, домашних. С его навыками наивно было бы ожидать иного.
В тот раз, на дне рождения, никто не поверил в его искренность и, само собой, не обиделся. В других схожих обстоятельствах сотрапезники тоже не очень-то доверяли «скромным» речам Антона Германовича, но, случалось, коробило их, пусть и виду не подавали – по доброте же все это, от чистого сердца, не из подхалимажа, разве саму малость, которая не считается. Ну, а когда чересчур много выпивали – такое тоже бывало – тут уж обида что есть силы рвалась на волю, приходилось веригами ее усмирять. В эти дни домочадцам обидчивых доставалось, пусть и неповинных ни в чем, потому как «и в горе и в радости.» (хоть и были не венчаны), а откуда ей нынче взяться – радости-то, если «сука, начальник, с говном смешал»?
Достало все
«Достало все. А с чего, спрашивается? Капризы, – самокритично и немного даже язвительно размышляет Антон Германович о своей нелюбви к окружающему его миру. – Похоже, вывели прожитые годы из организма ген доброты, смыли. Зато желчи в теле осталось. Некуда девать! Переизбыток. Может, в самом деле послушать жену и начать принимать желчегонное? Знать бы еще, чем оно занимается в теле, это самое желчегонное. Гонит желчь. А куда мне еще? Или вовсе наоборот: прочь выгоняет, как та же Липа деда своего, если тому случалось до полного свинства упиться? То есть, через два дня на третий, а иной раз – и через день. Потом носилась по всей деревне, искала его, причитала в голос, да все больше матом.»
Наверное, первый раз за весь вечер Антон Германович улыбнулся своим мыслям. Даже взгляд подобрел. Вспомнил забавного деда в телогрейке на вырост и карикатурно натянутой на макушку ушанке – одно ухо задрано вверх, а из под ушанки – патлы, такие же замызганные и сальные, как портки, наползающие на стоптанные кирзачи. И как пылил дед, нарезая зигзаги по неухоженному деревенскому проселку. «Заячьим ходом» окрестил Липин старик свой замысловатый алгоритм движения. – «Хера с два след удержит!» – божился. Никто и не уточнял, о ком это он. Кому, кроме Липы, было гонять бедолагу? Зато всей деревне потеха. Как помер дед – баню натопил по- черному и «задохся» – говорили, Липа его дозу самогонную на себя приняла и все каялась спьяну, что только для него, окаянного, и гнала. «А он вон чё выкинул!». Меньше чем на год деда пережила, не всякая мужская работа женщинам по плечу.
Я и сам помню Липу с ее дедом – пьяницей. Познакомился, когда вместе с Антоном Германовичем в его сруб наведался, на рыбалку ездили.
По-первости вскакивал на рассвете, стоило Липе проорать с крыльца своему благоверному:
– Куда, старый, ссать с цигаркой поперся?! Спалисся, зараза такая! И нужник спалишь!
Откуда ей было знать, что дед там прихлебывал из заначки, что в хитром месте да на неприметном шнурке таилась, наполовину притопленная в дерьме. А цигарка при такой конспирации – первейшее дело: и занюхать, и дух «свежака» отбить.
Мне дед предложил однажды обмыть знакомство, но я – «городская кисейная» – побрезговал и сослался на большую нужду – работать, мол, надо, а после этого дела никак не работается. К тому же, дышал я в тот час робко, чтобы муть, осевшую после долгого пьянства, ненароком не всколыхнуть.
– Я так понимаю, запойный, – огласил дед вердикт. Правда, тут же утешил: – Ну, паря, не бзди. И с этим живут.
Уговаривать, однако, не стал. Ему, по всему было видно, только облегчение с моим отказом вышло. Я все же не удержался, задал рисковый вопрос, от которого язык распух – так чесался:
– Как же ты из говна-то.
– Нормально, – говорит. – Я же для этого дела рукомойник внутри приспособил. Моя было полезла с вопросом: «Чего, мол, старый балбес, удумал?» А я ей: «Газеты читай, дура! Гигиена при таком месте должна быть! Или штраф! Председатель лично грозился!» Ну и отвяла. У Липы, ты знаешь, не очень с грамотой. Плохо читает.
«Зато со счетом у нее полный порядок», – недобро, про себя помянул я тогда сварливую бабу. Было дело, задолжали мы ей с Антоном Германовичем за стихийный «банкет», продолжавшийся чуть дольше двух дней с участием всех, кого приносила нелегкая к срубу на запах. И вот сутки еще не минули, народ отойти не успел, а баба Липа уже дважды про деньги напомнила. Вот стерва!
А мужик у нее хоть и угнетенный, галерник, все равно – характер! Таким и запомнился.
Вот и озадачивается Антон Германович: а ну как у него организм такой же – с характером?! Только лекарства дорогущие зря переведет. И ведь уточнить не у кого. Не тащиться же с этим к доктору на прием? Да и не объяснить чужому-то человеку происхождение тьмы, что в душе скопилась; сам себе растолковываешь – и то понятно не все… Знакомых у Антона Германовича по жизни – пальцы онемеют, пока всех обзвонит в новогоднюю ночь или на День Победы, но как назло ни одного нормального врача. Кардиолог есть, венеролог там. Два нарколога, ухо-горло-нос. А нормальных, или, как Антон Германович их называет – «врачей общей юрисдикции» – ни одного. «Хотя с такой ерундой, – осеняет его, – и ветеринар, если рассудить, справится. Если рассудить и если повезет трезвым его застать», – завершает он мысль не слишком уверенно. И причина для этого есть.
Третьего дня не повезло
Третьего дня не повезло. В смысле, не повезло Антону Германовичу застать своего товарища, знатного ветеринара Илью Петровича, с безопасным для пациентов и их хозяев количеством промилле в крови. Тот, впрочем, вполне ответственно в таком состоянии никого не принимал. Закрылся на «санитарный день», будто магазин какой с бакалеей, или кафе. Вывесил с наружной стороны двери лаконичное объявление на предусмотренный исключительно для таких случаев латунный крючок, до блеска отполированный благодаря частой востребованности, и поднялся этажом выше – на второй, в свои хоромы. На лифте. При том, что лифт в доме Ильи Петровича остановку на втором этаже с рождения игнорирует, не уважает городское лифтовое хозяйство вторые этажи и их обитателей, но спуститься вниз с третьего все же легче. Непостижимая тайна лестничного пролета: если сверху вниз, то ступеней столько же, а кажется, что вдвое меньше.
А может быть, как раз наоборот – повезло Антону Германовичу, что подоспел в самый разгар чествования другом-ветеринаром чего-то вскорости безвозвратно забытого, но наверняка чрезвычайно значимого. Такого, что вспоминается вроде как совершенно случайно, но не пить неудобно. И даже умеренно пить неудобно, не принято.
В конце концов, не на здоровье пожаловаться забежал Антон Германович к старому приятелю. На жизнь попенять заглянул, огреть ее матерком, с оттягом. И встретил, что душою кривить, полное понимание и участие фактически безграничное, и по части выпивки неиссякаемое.
– Дерганый ты стал, Антошка, – заметил гостю Илья Петрович, когда настало время открытий, пришедшее на смену временам возлияний и закусываний.
– Сидор, а не Антошка, – ухмыльнулся в ответ Антон Германович. – Сидор там был, Сидор, если ты о «Неуловимых». Ты ведь на «Неуловимых» намекаешь? Так там. мнительный был. И Сидор.
– Сидор, может быть, и мнительный, а ты, Антошка, дерганый. И не намекаю. «Намекаешь»! Выбрал, тоже мне, словечко. У вас там.
– У нас.
– Шалишь, Антоша, это уже так давно без меня, что уже никто и не вспомнит. Собачки-то остались у вас?
– Да все как прежде.
– Так на сколько у вас там, по нынешним временам, намеки тянут? Как у друга детей и животных товарища Ленина? Или у того, другого парняги с грузинской фамилией, что отца ленинизма приморил коварнейшим образом, а потом и сам так же хрен знает кому поддался? Да знаю я, знаю. В расход! За намеки – в расход! И за «ненамеки» – тоже.
– Чего-то ты, Илюха, раздухарился.
– Ладно, прости. А ты ведь прав, курилка, там и в самом деле Сидор был. «мнительным», а все равно ты, Антошка, дерганый. Дерганый, я тебе говорю! Чуешь разницу? Во-о! Молодец, что вовремя подошел. Щас будем снимать твои проблемы. Слоями. Как Папа Карло стружку с Буратино. Сохраняя при этом боевую готовность и бдительность.
На самом деле Илья Петрович произнес только начало последнего слова – «бди.» – и уже на втором слоге аппетитно всхрапнул. Но Антона Германовича было этим трюком не провести, ветеринар с юности был охоч до розыгрышей. А если и случалось ему в застолье задремывать, то максимум через четверть часа распахивал глаза, будто и не закрывались они, и опять был готов балагурить, выпивать, закусывать. Божественный организм, безлимитный. Или бездонный? Впрочем, пусть создатель в терминах разбирается, а Антон Германович сколько раз перепить его ни пытался – так и не преуспел. По крайней мере, раньше все именно так и обстояло. Антон Германович толкнул приятеля в плечо, и тот слегка «поехал» по спинке дивана, немного не дотянув до наклона Пизанской башни, но только захрапел громче.
Гость, пользуясь паузой, оглянулся на гигантский, старой работы буфет, который здесь использовали в качестве бара, и подумал, что если не поостеречься, то одеревенение гарантировано, а дальше Страна дураков и Поле Чудес, то есть никуда не придется двигаться.
«Может, все же лучше уйти?» – сверкнула малодушная мысль, но при дневном свете ее никто не заметил. Позже она, безрадостная, еще не раз будет являться Антону Германовичу под разными личинами: «Пошли домой?», «Не надо бы тебе больше.» А один раз заглянет в окно, прикинувшись синей неоновой надписью «Завязывай!». Прямо с того самого места, где буквально секунду назад светилась реклама магазина «Связной». Антон Германович даже глаза зажмурит, потрясенный увиденным, а когда откроет, то «Связной» уже восстановится в правах и владениях.
«Быстро как все меняется», – удивится Антон Германович, не догадываясь, что задремал под умиротворенное сопение ветеринара. Видно, перестало тому хватать четверти часа, дабы полностью восстановиться.
Возможно, не один Антон Германович наблюдал эту странную мистификацию с рекламой «Связного» – Москва большой город. Кто-то, допускаю, и внял. А мои окна, как, впрочем, и окна квартиры Антона Германовича, выходят всего лишь на другие такие же окна, и единственный «связной» между всеми нами, жильцами, – ближайший универсам. Он в трехстах метрах, за углом, так что вывеска из окна не видна, даже если в форточку по пояс высунуться. В этом, наверное, корень всех наших бед. Некому призвать, непризванными и живем. Впрочем, к чему христианскому может призвать «Ашан»?
По правде сказать, Антон Германович и не подозревал, что традиция одаривать врачей выпивкой и конфетами сохраняется и поныне. Думать забыл о таком пережитке. Даже в его ведомственную, на все замки запечатанную медицину и то проскользнула куницей коммерция, но пока не наглела, скромничала, опасалась режимности. Однако же часы на запястьях избранных эскулапов уже непривычно сверкали, по памяти отражая яркие искры альпийских вершин.
«Ничего принципиально нового: часы и деньги сменили коньяк и конфеты», – утешил себя Антон Германович раз и навсегда выводом, примирившим его с новыми обстоятельствами.
Теперь же, разглядывая содержимое на полстворки приоткрытого бара, решил, что «жидкие» подношения – специфика зверолекарей. «Какой милый анахронизм», – улыбнулся он, отмахнувшись от надоедливой, приставучей мысли о том, сколько всего переменилось вокруг, внутри и вообще. Хватило на пару секунд. «Нынче за здоровье людей напитками не берут – поделены мы с братьями нашими меньшими на непересекающиеся миры, – подумал он и разом помрачнел: – Людьми нынче берут». Не к месту вспомнилась прочитанная в газете история о том, как старушка малолетнюю внучку свела к дантисту на поругание, чтобы тот скобки девчушке бесплатно поставил. «В самом деле. – уже в который раз по этому поводу матюгнулся в сердцах. – Что же за жизнь такая с неровными-то зубками! «Натурою», видишь ли, принимают, а вином и сластями – нет. А ведь и их в свое время называли «натурой». Вот и слово осталось.»
– Эй, человек в белом халате!
– В голубом.
– Да мне хоть в каком. Хорош спать, Илья, гость истомился.
– Так я и не сплю, просто задумался.
– Ага. И мысли такие, что храпишь от них на два подъезда в каждую сторону. Слушай, раз не спишь. Вот скажи на милость.
И товарищ ветеринар совпал с настроением Антона Германовича на все сто. Ни малейших отклонений отмечено не было, если не принимать во внимание сложности удержания ветеринарского тела на курсе от двери подъезда к дверце такси, потом назад к подъезду. – «Ты-то, балда, куда ехать собрался? Машка тебя первым прибьет.» Спасибо, таксист попался покладистый – дождался.
«Или. Может, все это было из старых запасов? – от этой догадки Антон Германович даже шаг по булыжнику замедлил. – Вполне может быть. От нынешнего вечно башка по утрам трещит, а тут – ничего, даже глаза не красные… И жена ничего обидного не сказала. Хорошо посидели!»
Воскресенские ворота окончательно выпали в этот миг из мыслей Антона Германовича и облегченно вздохнули, расслабились. Прохожие приняли возникшее неожиданно движение воздуха за вдох-выдох обычного ветерка. Антону Германовичу тоже полегчало, правда, по другому поводу: детали вспомнились, как посидели с другом.