bannerbanner
В Портофино, и там…
В Портофино, и там…

Полная версия

В Портофино, и там…

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 10

Ему тоже было в чем упрекнуть хозяина, но из соображений лояльности «Старый брат» не желал усердствовать, ограничив претензии одной-единственной – «Мало света!» «Старый брат», дай ему волю, превратил бы себя в море огней, обожал большие и сильные лампы. «Одинокий салют» в такой конкуренции был обречен и надеялся, что мольбы «Старого брата» до хозяина не дойдут. Он перекрещивал провода и из-за этого часто перегорал. Чувствовал, что если так будет продолжаться, то нынешняя «гастроль» станет последней, но никак не мог определиться со своими страхами – чего больше бояться.

Прошлым летом, «Старый брат» позавидовал не на шутку раздухарившемуся соседу – тридцать футов, смотреть не на что, а иллюминации как на «Титанике»! Ну и шумнул во весь голос включенной в салоне рацией. Та, в свою очередь (исключительно по собственной инициативе!) спросоня привлекла репродуктор на мачте… Шум был такой, что даже якорь по самую пятку в песок зарылся. С той ночи хозяин дважды перед сном проверял положение тумблеров громкой связи и рации, а если погода намекала на предстоящую гульбу с шалостями, оставлял связь включенной на минимальную громкость. Правда, и спать в этом случае устраивался, не раздеваясь, на жестком диване в двух шагах от поста управления. «Можно подумать, понадобится – не разбужу…»– дулся на хозяина «Старый брат».

Сегодняшний вечер вышел «Старому брату» как по заказу: по правому борту гуляли итальянцы, напоминая о верфи-колыбели и счастливых месяцах младенчества, до первой воды. Глубоко заполночь, когда роса вычертила на его запотевших бортах извилины ностальгического умиления, земляки выдохлись.

«Вот в былые времена…», – вздохнул было «Старый брат»… и тут же, неосязаемая волна прибила к корме голос далекого саксофона. Сама темнота его выдохнула несмело, и все-таки различимо. Заплутав в бухтах выложенных на просушку канатов, медленная мелодия сворачивалась в невидимые спирали, задремывала, убаюканная, пробуждалась, долго и томно потягивалась на мокрых досках и растеклась по палубе маслянистой и вязкой прощальной нотой.

Полный штиль…

Замерев от восторга, «Старый брат» представил себе музыканта. «Обязательно загорелый и длинноволосый, как хозяин, в таких же драных джинсах и майке со сведенным частой стиркой рисунком… Сидит, скрестив босые ноги, на носу старого парусника, инструмент на коленях, слегка раскачивается в такт морю и ушедшей мелодии – в нем она застывает последней. И он поощряет усталое горло теплом сладковаго дыма…»

Маленькая красная точка рождалась из ничего вдалеке от кормы, набухала, словно приближалась, меркла, совсем исчезала и появлялась вновь, таинственный семафор судьбы. Офигеть…

«действительно – «офигеть!»… Выдумывать от лица лодки?! Полная клиника. И зачем, спрашивается, в каждом порту покупать себе новые майки, если подсознательно мечтаешь щеголять в старье… А вот с сигаретой – ничего получилось, симпатично… Прямо концовочка для женского романа. добротные сопли.»

Сам Марк давно уже не курил, с восьмого класса, когда понял, что табачок не заменит ни широкие плечи, ни накаченную грудь. Именно таких парней в первую очередь выбирали девчонки на школьных танцульках, когда чокнутая на феминизме и личной неустроенности директрисса через раз объявляла «белый» танец. Короче, Марк с курением завязал и подался в спортсмены. Вымахал за год на двенадцать сантиметров, в результате чего съехал со второй парты на последнюю, что, вопреки традиции заднескамеечников, не сказалось на успеваемости.

Школьные предметы давались ему легко. «Он, конечно, не гений и учится недостаточно, но я бы сказала – изящно», – делилась с родителями классная руководительница Марка Нонна Павловна, и было неясно, чего больше в ее словах – одобрения или скорби о недостатке усердия, но так уж непросто она изъяснялась.

«Божий одуван». Ей нравилось напоминать, что если бы не астма, полученная в блокадном Ленинграде, она несомненно бы стала солисткой балета в Мариинском, а может быть и в Большом. «Вместо этого, – говорила она, – жизнь вынудила меня позволять всяким недорослям докучать мне дурно выполненными домашними работами, потворствовать неучам и лентяям, поскольку в стране введено обязательное среднее образование. Чудовищно неравноценный размен.» Иногда Нонна прикрывала яркие, совсем не пожилые голубые глаза, и на лице ее, вне зависимости от того, что в данный момент происходило в классе, появлялась блуждающая мечтательная улыбка. Марк представлял себе, как кружится она на мысочках в свете прожекторов, а в проходах к сцене уже толкаются поклонники с огромными букетами. Среди них он всегда различал отца.

Когда отец Марка приходил в школу, Нонна никогда не беседовала с ним ни в учительской, ни тем более в коридоре, как обычно с мамой или другими родителями. Нонна Павловна брала отца под руку и они выходили на аллею перед парадным входом в школу, и ходили туда-обратно без спешки, разговаривали о чем-то, часто смеялись. Им даже дождь не мог помешать. Впрочем, на этот случай у одного из них всегда находился зонт.

Высокий стройный отец, с выправкой кадрового офицера, и маленькая худенькая седая женщина с пронзительно синими глазами и розовыми, словно всегда с морозца, щечками – улыбчивая и, несмотря на годы, даже немного озорная… Поскольку Марк давно уже, класса с шестого, при всем желании не мог найти в однообразном учебном процессе ничего смешного, то догадывался, что разговаривают Нонна Павловна с отцом не о школе.

Как-то мама сказала Марку, что Нонна очень похожа на его бабушку, пропавшую без вести где-то по дороге в эвакуацию в первый же год войны. «Нонна знает об этом, папа ей рассказал.» Необычные отношения отца и классной руководительницы вдруг стали понятными и совершенно естественными, а еще он понял, что все это время безотчетно ревновал.

Нонна Павловна научила Марка, что большинство существующих в мире книг, к сожалению, всего лишь тренажоры для чтения. «Чтобы буквы не забывались». Она говорила «трэнажоры», хотя «пионер» у нее получался совершенно нормально, пристойно. У любого, даже самого завзятого книголюба, – говорили она, – библиотека, как минимум, на две трети состоит из текстов, которые не помогают ему понять эту жизнь, но могут помочь тебе, потому что каждый человек читает по-своему.

– Это поэтому вороство книг не считается грехом? – поинтересовался однажды Марк. Этот вопрос не был праздным, сосед стащил у него второй том Марка Твена и объявил «сворованной собственностью». Прятал, гад, если Марк заглядывал к нему домой.

– Если только вернуть книгу после прочтения – уточнила Нонна Павловна.

– А если она так растрепалась, что возращать уже неудобно? – перевел Марк диалог в практическую плоскость, у него тоже был свой должок и о нем в школьной библиотеке помнили…

– Тогда нужно как минимум десяти людям рассказать о том, что в ней написано.

Марк понял, что так или иначе придется приводить библиотечную книгу впорядок.

Через несколько лет, когда один из приятелей Марка, коллега- журналист, попадется на плагиате, Марк подумает, что если жить по заветам Нонны, то незадачливый интеллектуальный воришка чист, как слеза младенца: слова, что спер, давно истрепались до непотребства и он добросовестно пересказал их не десятку – сотням тысяч людей, если не миллионам, учитывая, что агентство, в котором в то время работал Марк, рассылало статьи своих журналистов по всему свету. История, кстати, вышла в итоге презабавная…

Уличенныйв плагиате несчастный рухнул в ноги своему тестю, и по совету человека бывалого, опытного, пережившего ни одну бюрократическую бурю – тридцать лет в большой журналистике – залег в палату для нерядовых инфарктников с таким диагнозом, что ветераны отечественной медицины недовольно, но понимающе поджимали губы – розовощекие «живые трупы» были у них не в чести, недолюбливали они их. Там же, в палате, больной накатал в партком заявление об утрате партбилета: был, мол, при себе, когда стало плохо, позже – пропал без следа.

«…Точно помню, чувствовал возле сердца, и все равно еще раз проверил.

Потом мне стало плохо. Пришел в себя на скамейке в сквере – люди вокруг, кто-то вызывает Скорую помощь, и опять впал в забытье…»

Тесть сам диктовал и проверил текст. Орфографические ошибки исправлять не стал: «Сейчас главное, чтобы о плагиате забыли».

Заявление он увез с собой.

Великое дело – опыт. Факт воровства чужих строк измельчал до плевка и был беспощадно размазан тяжестью навалившейся новой беды, даже выбросить оказалось нечего – вытерли локтем пятно на столе и всё. С этого места и проросла «утрата личного партийного документа», привычно приравниваемая партийными органами к осквернению памятника мертвому вождю или совращению живого пионера, и поднялась в рост Золотого Колоса – знаменитого фонтана на ВдНХ.

–…Жаль, что недолго пожил, – давил плагиатор слезу из секретаря редактционной партийной ячейки, переправившего «больному» полпуда положенных профсоюзами цитрусовых и тревожную весть. Всего неделю эскулапы заботились о пациенте, но цвет его уже лица не вызывал опасений, что афера раскроется. Вызывал, но другие…

– Не жалей, – искренне успокаивал тот и при этом глаза его оставались сухими.

В последний момент, буквально за день до судьбоносного собрания, которое решили-таки проводить не дожидаясь выздоровления виновного – «Чего тянуть, если виновен? Опять же везьти никуда не придется, он уже в кардиологии!» – дома у горемыки обнаружился партбилет. Жена в партком привезла. Рассказывала, не стесняясь слез, как забрала книжицу в больнице из мужнина пиджака, из внутреннего кармана, с левой стороны – не рассматривала, не до того было. «да и в обложке… Бережет… Сложила в пакет с другими его вещами, домой отнесла. дальше не помню, врачи в этот день сказали, что…» Умная женщина, врать про здоровье не стала – примета плохая. Слезой закрылась, но все поняли недосказанное: «Ну и то хорошо, что выжил, а жена – беспартийная, что с нее взять…»

Собрание провели, «строгача с занесением» замнили на «поставить на вид». Наверное за то, что проявил политическую недальновидность при выборе жены, несознательную взял.

«Зато с тестем не прогадал», – радовался наказанный, резко двинувший на поправку, и уже через неделю вновь оказавшийся в кругу семьи.

В тот вечер в семье пили все, узким семейным кругом. даже сноб тесть, нелюбивший зятя, заехал с бутылкой виски, которую сам и усидел, не предалагая другим, даже дочери было отказано: «Вышла замуж за дурака, так и пей его пойло дурацкое». Виновник же отмечал возвращение почти непорочным в профессию щедро, с размахом, даже кошке плеснул в миску пива грамм двести. Кошка, кстати, была у них странная, необычная рыжая и с приплюснутыми ушами, будто в шапке-ушанке спала по ночам, от таких всего можно ожидать – к пойлу не притронулась. Зато сам хозяин дома, проснувшись раньше всех от изматывающий головной боли и жажды, вспомнил о кошачьей дозе и, славословя в адрес четвероногого абстинента, сам вылакал ее всю, до донышка. Миска была неглубокой, пиво в край, рукам бедняга не доверял, пришлось для верности опуститься на четвереньки.

С того дня по редакции ходила легенда о пьющей кошке. С постоянством нутра морозильной камеры она обрастала подробностями: то текилу без соли не приемлет, то коньяк без дольки лимона. А уж если в присутствии гостей кошке случалось хоть раз мяукнуть, хозяин картинно негодовал: «Вот же зараза бездоная, опять ей выпить… Не напосешься. Кыш, прорва!»

Кошку эта игра раздражала, но она себя успокаивала: «Что поделаешь, все так живем, непросто».

Спустя год за терпение и понимание правил жизни, кошку, а с ней и хозяев, отметили правом пожить за границей. Радовалась кошка долгие четыре года сытным европейским харчам и ухоженным воздыхателям с наманикюренными когтями; чертовы провокаторы. Заметив однажды, с какой быстротой в доме громоздятся коробки, а от нервов искрят выключатели и отстают обои, ушла прогуляться, и больше кошку нико не видел. Хозяин предусмотрительно насыпал небольшой холмик во дворе виллы, которую до невозможности хотелось забрать с собой, как «неповторимое жилищное воспоминание», и всем говорил, что надорвалось маленькое сердечко – так торопилось на родину. Плакал, сказывали. Еще одного толкового тестя кому-то жизнь воспитала. И тестя, и свекра.

…«Тренажеры для чтения, симуляторы…, – закутавшись поплотнее в банный халат, Марк поднялся на верхнюю палубу. Откуда саксофон, зазвучи он снова, был бы слышен намного лучше. – Симуляторы – это даже круче: буквы сложенные в слова симулируют мысли, я в свою учередь симулирую, что их понимаю… Хорошо бы специальную премию для таких книг учредить – «Букер – Симулятор», сокращенно – «Букер С.». «БУКЕРЭС».

Если не выйдет, можно продюсированием заняться, группу собрать, назвать «БУКЕРЭС», переставив акцент, и косить под испанцев… Но все- таки лучше премия:… утренний коеф, а по телевидению в это самое время объявляют: «Престижную литературную премию «Букер С.» получил известный московский писатель Кокер С.». И только ты один понимаешь, что Кокер С. – это кокер-спаниель…»

Какое-то время он рассеяно смотрел на далекий, прилежно освещенный контур набережной Круазетт, потом от нечего делать принялся разглядывать силуеты соседних лодок. Темные, с отблесками, очки иллюминатров надежно маскировали скрытую за ними жизнь – круглые, овальные, холодыне, пустые… Марк подумал, что, вопреки расхожим представлениям о человеческой натуре, ему совсем не хочется проникать ни во что чужое. Со своим бы разобраться. И тут же решил, что к этому, чего уж там, тянет еще меньше…

«Это должно тревожить, – сказал он зачем-то вслух менторским тоном, правда не очень громко, облизнул нижнюю губу, пробуя на вкус возникающую из ниоткуда тяжелую солоноватую влажность, напоминаюшщую по вкусу клей с тыльной части почтовых марок. – Надо бы тете Нюре письмецо накатать, марку красивую на конверт, чтобы в деревне все от зависти поумирали… Если сама жива еще… Скотина я неблагодарная. Позорище. Надо прямо сейчас сесть и написать! На чем? Чем? Ладно, пусть завтра… Завтра первым же делом…»

Этим и успокоился, остыл.

У старой самогонщицы Нюры Марк вместе с мамой провел лето первой жатвы своих представлений о взрослой жизни: голые девки в парной, «Шипка» без фильтра и, понятное дело – фирменная хозяйкина продукция, без нее было никак не обойтись. Если с табаком и настойками – с чем только не экспериментировала Нюра в охоте на вкус и цвет – все было просто: пара затяжек, пара глотков, прокашлялся, проблевался, и спать, то стремные субботние бдения у дырки в дощатой пристройке к бане, для дров, наоборот – напрочь лишали сна.

Мать, пару раз застукав отпрыска не самым вменяемым и с запашком, сильно нервничала, грозилась тут же увезти его к отцу в город, но Нюра всякий раз успокаивала, заговаривала, рассказывая каким хорошим ее мужик был, как вся деревня любила и почитала его, пока жил, хоть и не просыхал сутками. А когда и настоечкой на чем-нибудь заковыристом уговаривала гостью побаловаться, после чего мама Марка слушала бесконечные деревенские байки, подперев щеку кулачком и рассеяно улыбалась. Марк видел ее с лежанки немного расфокусированно и думал, что и голая в бане она все равно среди всех самая красивая.

Студентом он наезжал к тете Нюре с друзьями, как к родне, называл ласково Нюра-родничок… Летом – с удочками, в зиму – с лыжами. И те и другие как правило оставались нераспакованными, тетя Нюра не скупилась на угощение, с порога потчевать начинала.

На этой ностальгической ноте Марк через люк в верхней палубе спустился в салон, чтобы вернуться с початой бутылкой коллекционного «деламана», всегда готового поддержать морехода в его ночных бдениях, только намекни.

«деламан», пожилой копьяк, брюзга, недовольно пережил бурное переливание. Ощутив приятное прикосновение к дорогому мозреровскому стеклу, оценил простор и относительную свободу, но угомонился не сразу. Потянул в себя солоноватый воздух, соображая, прикидывая, как глубоко этот простоватый вкус, примитивная острота, терпкость оскорбляют его достоинство?

«Или терпкость – это опять от пробки?»

К пробке он всегда придирался.

«деламан» снова заволновался в толстом стекле, но, почувствовал, как снизу, от чаши ладони, приливает уютное раскрепощающее тепло, выдохнул облегченно сомнения, переживания, тревоги и услышал одобрительное бурчание: «дивный характер…»

У «деламана» были вопросы к собственному характеру: на жаре он быстро впадал в депрессию, в холод становился вздорным, все остальное время просто плескался в капризах. В жизни, однако, никому в этом не признавался. Никто бы и не поверил в такую самокритичность, заподозрили бы маразм.

«Чудные они все-таки, люди. Взять хотя бы хозяина…»

додумать мысль он не успел, она так и осталась загадкой. Подсказка почти неразличимой последней капелькой, янтарной слезинкой скатилась по внутренней стенке на дно и через некоторе время исчезла, испарилась ненужная, никем не подхваченная.

Марк в задумчивости держал на ладони опустевший бокал, пропустив между пальцами ножку, короткую и мощную.

«Такие, наверное, у монгольских пони, если есть такие, в Монголии, наверное, есть. А на вкус коньяк странноват… Терпковат, а не дожен быть… Ну да ладно, спишем на море, оно всё меняет… На что? На всё. Всё на всё.»

Он представил себе привычную советскому человеку карликовую арку кассового окошка, расположенную на такой высоте, чтобы даже самый невысокий клиент обязательно горбился, а выпрямившись – не демонстрировал навязчиво операционистке собственную промежность… Такая выверенность и точность никак не могли возникнуть стихийно, без специального ГОСТа, многосичленных диссертаций, групп испытателей- добровольцев – от недомерков до баскетболистов, получавших за роль лабораторных мышей бесплатные талоны в столовку засекреченного НИИ. Стакан «Кагора» и день отгула, к их глубокому сожалению, полагались только за сдачу крови… Знакомый Марка сдавал кровь два раза в месяц, напивался своим и чужим «Кагором», и хвастал подпитием: «Малой кровью», – говорил.

…Над окошком – табличка «Обменный пункт моря», золотые буквы на черном зеркальном фоне. Сбоку – объявление, написанное фломастером от руки: «Сегодняшний курс: 2 дня спокойного теплого моря – за все ваши отпускные. Ветеранам войны и труда – скидки на лежаки, зонты и шлёпки.» По нижнему полю дописано меленько, красным карандашом: «Остались размеры шлёпок – 35, 39,5, 42, 44». Над «42» – особая пометка – «одна пара, но обе левые»; карандаш уже простой, черный.

«Совершенно нормальный коньяк, зря грешил».

В действительности Марк знал и верил, что море и впрямь способно многое изменить: и вкус коньяка, и судьбу, да и все прочее, что находится между ними. Что-то к лучшему, что-то – наоборот. По большей части, все-таки к лучшему, думать так было приятнее. даже портовые пропойцы, околачивающиеся возле доверчивых путешественников, сшибающие дармовую рюмочку байками о пиратских корнях, пережитых тайфунах и стерве жене – блуднице, ни в какое сравнение для него не шли с обычной опустившейся городской пьянью, были намного выше. И то сказать, выпивку свою они щедро отрабатывали – никаких там соплей по поводу некормленных малолетних детей, матерей-старушек, разбитых параличом. Марк портовых чудаков не чурался, наливал щедро, с одинаковым удовольствием внимал и правдоподобному вранью и реальным историям, хоть последние больше первых походили на отчаяный вымысел; не мешал. Случалось и самому какой случай из жизни вставить, своей собственной или чужой – неважно. По части выпивки он также старался соответствовать, понимал это как уважение к собеседнику, есть у русских такая традиция. Чаще получалось, иногда – нет.

Последним из таких памятных приключений был прошлогодний заход в Геную и вечерок, затянувшийся до утра на древнем буксире «Тортуга», спасенном от газового резака парой аборигенов, перестроивших списанный ржавый металлолом в стильный ресторан на плаву, правда лишь у причала.

«Лучше бы его переплавили», – не оценил Марк предприимчивость генуэзцев на утро.

За несколько часов до печального, увы, небезосновательного суждения, он именно на борту «Тортуги» сошелся с «морским волчарой», который, доведись ему вместо спиртного употреблять в таких же объемах обычную воду, осушил бы как минимум треть мирового запаса, и в бездонную чашу Байкала можно было бы наконец-то переделать под нефтехранилище.

«Малоценка! Запомни, друг, для моря мы все – малоценка!» – таким неожиданным откровением он прервал свой рассказ о том как спасал во время цунами в Таиланде три судна, одно за другим. С людьми и… с подробностями. Интерес к спасенным затухал, подробности почти полностью себя исчерпали, хотя образ якоря, «звезданувшего по виску» Марка впечатлил, как и предъявленный шрам, уходящий под ярко-рыжую шевелюру.

«Кто понимает, тот выживет. Кто нет – нет. Ты, я вижу понимаешь… Чуть загордишься – кранты, приберет моречко. Чуть только подумаешь – «Какой я, твою мать, умелый и опытный…Такие вот мы – настоящие моряки…» – стучи по дереву, сплевывай, крестись, не мешкай. И на чеку будь, не факт что простят, часа полтора на чеку, а то и все два…»

для наглядности он сам произвел все три действия одно за другим в предложенной последовательности, а когда осенял себя непривычным для Марка крестом, тот подумал, что эксперт по цунами, знаток морей и суеверий чертовски уподобится коту, если ушей ему на макушку добавить…

Утром, когда Марка препроводили из полицейского обезьянника в кабинет говорившего по-английски карабинера, он как ни старался, подробно вчерашнего собутыльника описать не смог – рыжий и рыжий. Жаль: глядишь, кредитные карты удалось бы вернуть – Бог с ней, с наличностью, – мобильник опять же, портмоне от «дюпона»… Про «кошачье» лицо не упоминал, у выслушивавшего его офицера было такое же, только масть траурная и с сединой. Судя по кислому настроению, офицер от себя не был в восторге, дразнить его вряд ли стоило. Впрочем, Марк его тоже не радовал.

Вобщем, в глазах Генуэзской полиции Марк выглядел во всех смыслах бледно. Ничего необычного для стражей порядка в портовом городе, где нет и не было никогда сухого закона. Правда, русский неожиданно оказался подкован по части истории города, что-то мямлил про Генуэзскую конференцию, Ленина… Имя «Ленин» карабинер знал, а о конференции ничего не слышал, но чутье подсказало ему, что русский не врет и он поощрительно покивал в ответ. даже потянулся предложить сигарету, но в последний момент передумал: рано ему курить, только хуже станет, а уборщица на работу не вышла, больной сказалась – пепельница до краев, пыль на лампе, а вот пол кто-то вымыл, кто бы это?

Про конференцию Марк заговорил от нечего делать, вернее, от невозможности делать что-либо еще, кроме как говорить. Это неведомое карабинеру историческое событие было единственным хлипким мостком, связавшим для Марка прошлое, неважно какое, с его личным конкретным нерадостным натоящим. Объяснить подробнее этот феномен, вообще хоть как-то его объяснить он не мог. К сожалению, в первой же трети навязчивого повествования в замутненном сознании вдруг всплыло недоброе подозрение, что Ленин на Генуэзскую конференцию так и не приехал… А как без Ленина? Он загрустил и вскоре подписал заявление о краже, без уговоров и уточнений скрепил подписью протокол задержания, посыпал, будто голову пеплом, квитанцию об уплате штрафа диковинным образом задержавшимися в кармане купюрами. Одну ему вернули назад, самую незначительную. Штраф полагался за «попытку осквернения памятника культуры, находящегося под охраной ЮНЕСКО». Какой именно памятник – не уточнялось, в конце концов весь город Генуя пользуется покровительством ЮНЕСКО; недотрога чертов.

«Угораздило же на памятник нассать, – еще раз устыдылся самого себя Марк. – С другой стороны, неплохое, похоже, место, если у них это за «попытку» считается. С нашими ментами – полицейскими, полиментами… – такого бы послабления точно не вышло, с нашими – только задумал, уже плати… И полицейские клёвые в этом городе, куда Ленин не ездил. Потому, наверное, и клёвые. А ЮНЕСКО? Его поставили памятники охранять, а оно кому не поподя осквернять их позволяет… Им бы только бабки стричь… Полиция в Генуе клёвая, а ЮНЕСКО такое же, как наши менты полицейские…».

Через четверть часа, потребовавшихся для оприходования средств в городскую или какую другую казну, Марк был отпущен на все четыре стороны, хотя способен был различить только одну. В нее и направился, не выбирая.

На страницу:
7 из 10