Полная версия
Поиски Афродиты
В СССР, как мы все знаем, вообще «секса не было»! Это ерунда, конечно, абсолютная неправда, но ведь эротика и действительно не приветствовалась. Как будто настоящая любовь может быть без эротики!
Прав, наверное, мой приятель – эта тема, может быть, действительно самая интересная!
Лично меня «эти вопросы» волновали чуть ли не с самого детства. Чем отличаются девочки от мальчиков? Что за таинственная какая-то магия действует на нас? Почему мы стесняемся, волнуемся, не решаемся, злимся, мечтаем, страдаем… И так радуемся, если с «этим» становится хорошо! Ведь самые приятные воспоминания связаны как раз с этим! Правда, и самые неприятные тоже…
Именно! Я вспомнил, что мои успехи и поражения на жизненном поприще всегда были очень тесно связаны с «этим» – как наверняка у многих. Хорошее настроение, уверенность в себе, оптимизм, жизненная активность разве не зависят от «этого»? Как с «этим», так и… Любовь – да, конечно, а «это»? От «этого» всегда ведь очень много зависело и зависит!
Тогда я и понял: если начну вспоминать и описывать свои взаимоотношения с женским полом вообще, то это будет книга о моей жизни!
«Спасибо, друг, – сказал я тогда. – Попробую».
Об Аполлоне Златокудром, боге Света, Покровителе искусств в древнегреческой мифологии, я тогда уже написал – книга «В поисках Аполлона». Аполлон в этой книге не только бог, но и исчезающая редкая бабочка, ради фотографии которой я путешествовал. А теперь – о Ней, Вечно юной, Дивно прекрасной богине Красоты и Любви – Афродите!
И я – попробовал. Но, едва начал, тут же и понял: надо – с самого-самого начала. Все, как было, всю правду. Мне ведь есть о чем рассказать, прямо скажем…
Долго писал – вся моя жизнь передо мной прошла… И, знаете, счастливая жизнь! Несмотря ни на что! Наследственность у меня – хуже некуда: два моих младших брата умерли в раннем детстве. Мать умерла в 31 год от туберкулеза, когда мне едва исполнилось 6 лет. Отец погиб в автокатастрофе в 47 лет, но был уже инвалидом 2-й группы, а мне тогда было всего 11. Я остался круглым сиротой, болезненным, хилым.
А жизнь, тем не менее, – была у меня счастливая!
Но какую же огромную роль сыграло в этом «то самое»! Красота, любовь, уважение ко всему, благодарность… И – «это».
Пока писал, много событий произошло и удалось даже опубликовать солидный «альбом фотоживописи» под названием «Прикосновение» – то есть «прикосновение к Замыслу Творца», так скажем. К тому времени о моих фотографиях «обнаженной натуры» уже писали и в знаменитом журнале «Плейбой» (смотрите эпиграф), и в русском издании «Пентхауза» – вот, кстати, цитата оттуда:
«Маститый прозаик Юрий Аракчеев, член Союза писателей, автор десятков книг для детей и юношества, вышел, наконец из эротического подполья, где провел годы застоя. Благообразный советский писатель был на самом деле тайным «порнографом» (с точки зрения тогдашней юриспруденции, разумеется) и снимал десятки хорошеньких девушек на своем старом диване, придавая кадрам разнообразие с помощью наложений и прочих ухищрений. И сегодня мы смело можем назвать Юрия флагманом советской эротики».
Журнал «Пентхауз», русское издание, №1, декабрь 1992 г.»
Заметка эта меня тогда весьма удивила, хотя, честно сказать, и обрадовала.
Во-первых, я никогда не считал себя «благообразным советским писателем», ибо больше половины написанного мною в советские годы не увидело свет по причине цензурных запретов, а то, что увидело, было частично изуродовано.
Во-вторых, ни в каком «эротическом подполье» я не был, то есть не только не скрывал своих занятий «эротической фотографией», но – наоборот! – приглашал к себе гостей на просмотры слайдфильмов; мои фотографии, таким образом, видели сотни людей, а некоторые фотографии – очень немногие – были даже опубликованы. Да, я писал рассказы, повести, даже роман, где были сцены, которые можно назвать «эротическими», без всяких колебаний давал их в редакции, считая, что ни о какой «порнографии» в них нет и речи. Увы, их неизменно, иногда и с раздражением возвращали. Так что если и был «порнографом» (с точки зрения тогдашней юриспруденции, разумеется), то вовсе не «тайным».
Но в-третьих… В-третьих, при всем при том, прочитав заметку в «Пентхаузе», я ощутил гордость. «Флагман советской эротики» – каково! Причем названный таковым не кем-нибудь, а – известным эротическим журналом! Это я-то, который очень долгое время считал себя – ровно наоборот – слишком робким, неразвитым с «эротической» точки зрения… Это я-то, который завидовал тем, у кого все «этакое» получалось легко и непринужденно… Это я-то, который в первый раз поцеловал девушку в том возрасте, когда многие сверстники мои имели уже солидный «послужной список» весомых сексуальных побед… А лишился целомудрия «флагман» и вовсе лишь тогда, когда другие многие стали уже отцами семейств (некоторые даже многодетных) – в двадцать три года от роду… Флагман! Это я-то, у которого никогда не было ни дорогой модной одежды, ни денег на кафе-рестораны (да-да, я ни разу в жизни так и не сводил пока девушку в ресторан!), не говоря уже об автомобиле, даче, приличном жилье! Зато – флагман!
Так что, подумав, взвесив, оценив, я как-то постепенно пришел к мысли, что… может быть… Может быть, он и прав, этот видавший виды журнал? Конечно, автор заметки в «Пентхаузе» не мог знать, со сколькими женщинами я был интимно близок на тот момент, он знал лишь о действительно большом количестве моих снимков «обнаженной натуры». Но если откровенно, то…
Он прав! Было, действительно было! И много… Поняв в свое время, к великому счастью, что «этому» нужно учиться так же, как и всему другому в жизни, я действительно начал учиться. И… О, Афродита! Еще и еще раз спасибо Тебе! Именно Ты – как и Аполлон Златокудрый! – вдохновляла меня всю жизнь!
Повторю еще и еще: начав учиться, я понял: дело далеко не только в том, чтобы хорошо освоить «это». Я понял гораздо более важное: «это», вернее, отношение к «этому», определяет ВСЮ ЖИЗНЬ человека! И то несовершенство жизни, с которым мы сталкиваемся на каждом шагу, наши несчастья, горести или, наоборот, радости, напрямую связаны именно с «этим»! Хамство, стремление к власти над людьми, жадность, агрессия сплошь да рядом торжествуют именно тогда, когда с «этим» плохо…
И, пожалуй, эти «университеты» я считаю главнейшими в своей жизни.
А потому именно ей, Вечно Юной богине Красоты и Любви Афродите, посвящаю я эту книгу.
Книгу о моей жизни, о красоте и любви. О ПОИСКАХ РАДОСТИ!
Хочу поделиться своим опытом со всеми. Вдруг это кому-то поможет?
Часть 1. Прелюдия
Начало
Напрягаюсь, пытаюсь вспомнить. Что-то обрывочное, что-то очень далекое. Как будто не со мной происходившее. Не с утробы, конечно, и не с соединения клеток. То и вовсе закрыто. Но с чего же тогда, с какого момента?
Жар, красная мгла перед глазами, какие-то простыни. Но это не рождение, нет. Это болезнь. Ложечка в рот, горькое лекарство, крик, конечно, сопли, слюни. Чьи-то склоняющиеся лица во мгле… Новогодняя елка, шоколад, которым весь перемазался… Манная каша во рту, которую неохота проглатывать. Болтаю ногами на маленьком высоком стульчике, запертый спереди тонкой дощечкой… А может быть, это и не со мной было? Может быть, подсмотрел за другими уже потом и решил теперь, что то был маленький я?
Все это – светлые блестки из мрака. Потому что главное ощущение раннего детства – мрак.
Некоторые уверяют, что помнят себя очень рано, чуть ли не с самого рождения, выхода на свет Божий. Может быть. Известна медитация с волнообразным дыханием («ребефинг»), когда человек, якобы, возвращается в давнее прошлое и не только в этой жизни, а и в предыдущих. Может быть. Я не пробовал. Я честно пытаюсь просто вспомнить.
Детский сад. Тряпичная корова – коричневая с белыми пятнами и с хвостом, – которую мне кто-то подарил. Поликлиника со странным названием «Медсантруд», где мама работала машинисткой. Завод «Платиноприбор», где отец – бухгалтер. Платформа «Тайнинская» – лето, все зеленое вокруг – листья, трава (рассказывала сестра: я, сидя у нее на руках, тянулся к веткам со словами: «илёни ли, илёни ли…», что означало, очевидно «зеленый лист»…). Песочница, пирожки из песка во дворе, ведерко, лопатка (сохранилась маленькая выцветшая фотография). Сестры – Инна, Рита (они тогда были девчушками – четырнадцати лет и пятнадцати).
С восьмого класса школы – с пятнадцати лет – я вел дневник, описывая не столько события, сколько свои эмоции по каким-либо поводам. Интересно сейчас читать его. Многое не помню, даже читая. Со мной ли это было? Я ли писал? Но если не я, то кто? Где тот, кто писал, сейчас? Ведь написанное – правда. Кто писал то, о чем я не помню?
Девочка
Самое первое воспоминание, связанное с девочкой, пожалуй, вот это.
Летний солнечный день, после полудня. Жарко. Мне шесть лет, я гощу в деревне у тети Наташи, и в компании деревенских мы собираемся идти в поле за викой. Вика – это что-то наподобие гороха, только помельче. В компании у нас то ли две, то ли три девчушки постарше меня (лет восьми-девяти) и парень Шурка, тоже старше, ему лет восемь. Этакий лихой деревенский сорванец, взявший надо мной, столичным заморышем, покровительство.
Мы выходим из душной внутренности избы и ступаем на веранду, всю залитую желтоватым солнцем. Мои ноги босы, и я с удовольствием ощущаю теплую шероховатость дощатого пола веранды. Пахнет чисто вымытыми, сухими, нагретыми досками. Жарко. Шурка и две девочки уже вышли, мы с еще одной девочкой должны нагнать их, но девочка почему-то задерживается на веранде, близко-близко подходит ко мне и, глядя лукавыми смеющимися глазами прямо в мои глаза, спрашивает:
– Ты волков боишься?
– Нет, – героически вру я.
– А грома боишься?
– Нет, – повторяю я и в смущении отвожу глаза.
– А… этого… боишься?
С последними словами девочка прислоняется ко мне вплотную, одновременно одной рукой поднимая подол своего коротенького платьица, другой осторожно и ловко ныряет в раструб моих коротеньких штанишек быстро нащупывает там мой крошечный живой росточек и, чуть присев, слегка обняв меня своими коленками и не разжимая пальцев руки, пытается прикоснуться ко мне каким-то местом, которое у нее между ног. И вроде бы прикасается. Я ничего не понимаю, но волна таинственной радости, острого небывалого наслаждения пронизывает мое тело, у меня перехватывает дыхание, я чуть не падаю.
Но девочка уже отпустила меня, одернула платьице и, взяв меня за руку, выводит на крыльцо, смеясь, тянет за собой и вскоре мы догоняем Шурку и других девочек.
Мы собираем вику, едим мелкие зеленые сладковатые горошины, беря в рот весь стручок и продергивая между зубами так, что горошины остаются во рту. Потом грызем молодую морковку, вытаскивая ее из земли и кое-как вытирая о штаны – острый вкус земли, свежести… Пробуем даже сырую картошку, быстро выплевывая, правда, потому что во рту вяжет и песок хрустит на зубах. А я весь пропитан недавно пережитым, без конца посматриваю на фигурку девочки в коротеньком платьице – она вызывает у меня ощущение родства, счастья и почему-то непонятную, щемящую боль.
Война
В то же лето, ознаменованное первым соприкосновением с девочкой, а именно – 6-го июля, как раз накануне моего шестого дня рождения – умерла мама от туберкулеза легких. Такой вот «подарок судьбы» ко дню рождения. Два родных младших брата умерли от разных болезней двумя и четырьмя годами раньше.
Отец похоронил маму где-то на кладбище под Звенигородом (вез гроб один, как рассказывал потом, на случайной подводе, и хоронил один…), вернулся ненадолго в Москву, чтобы передать меня на попечение бабушки и двоюродной сестры Риты, которая была всего на десять лет старше меня, – и направился с одним из эшелонов на запад, недалеко – немцы были, кажется, уже под Смоленском. Шел первый год войны…
Многих детей эвакуировали из Москвы на восток, меня сначала хотели отдать в детский дом, чтобы отправить туда же, но, как рассказывают, воспротивились тетя, бабушка и, особенно, сестра Рита:
– Пусть остается, вырастим как-нибудь, авось, не пропадем.
С трудом, напрягаясь, вспоминаю теперь желтый маленький абажур, квадратный, с крошечной электрической лампочкой (потом ее заменили на синюю), общий какой-то мрак, грозный голос диктора Левитана по радио, надрывное завывание сирены, грохот бомбежки, постоянное, привычное чувство голода, тошнотворно сладкую мороженую картошку, слизистые котлеты из очисток, керосиновую лампу, когда погасло электричество, потом и вовсе коптилку – мрачные тени и жирная копоть на стенах, на потолке, – примус и керосинку на общей коммунальной кухне, железную печку-времянку («буржуйку»), которую топили страницами очень красивых старинных английских и немецких книг, с треском вырывая их из прочных, негнущихся, подчас покрытых латунной чеканкой обложек. Буржуйка плотоядно фыркала, завывала и, наконец, сытно гудела, накормленная. Иногда так нагревалась, что на темно-бурых ее боках проступал сначала вишневый, а потом морковный румянец. Хорошо помню совершенно потрясающий томик в коробочке, в черном бархатном переплете со светло-желтым – из натуральной слоновой кости – крестом. На него руки не поднялись. Я отложил его в сторону, спрятал в какой-то ящик. И сейчас жив во мне детский мистический страх, немой и грозный укор, исходящий от этого бархата, от креста.
Да, конечно, на всю жизнь отпечаталось дьявольское завывание сирены – главным образом по вечерам, – опускаемые бабушкой или сестрой светозащитные шторы из черной бумаги на окнах (когда их потом поднимали, потягивая за веревочку, они сворачивались рулонами наверху). В бомбоубежище, в подвал нашего дома, бабушка, говорят, водила меня только в первые дни, потом привыкли, все больше оставались в квартире. Бомбоубежища не помню. Сестра-комсомолка во время налетов дежурила с другими ребятами во дворе или на крыше – им выдавали большие железные щипцы, лопаты, они должны были хватать щипцами упавшие «зажигалки» – маленькие термитные бомбы – и запихивать их в бочки с песком. Захлебываясь от эмоций, рассказывала потом, как красиво и зловеще по небу метались лучи прожекторов, скрещивались, выхватывали из темноты крестики вражеских самолетов, из которых черными комочками сыпались бомбы… Ни одной «зажигалки» сестра не поймала.
Помню трескотню зениток, которую слышно было и в комнате, мощный грохот бомбовых разрывов, от которых наш старый дом вздрагивал и словно кряхтел – изо всех щелей поднималась пыль и пахло известкой. Однажды прямо с передовой, которая была уже в нескольких километрах от московских окраин, на пару часов к нам заглянул ухажер моей тети, Ритиной мамы – красивый, стройный то ли лейтенант, то ли капитан с красненькими, похожими на леденцы, ромбиками в петлицах. Он посадил меня к себе на колени и дал подержать настоящий револьвер – черный, увесистый, теплый… Грохотало за окнами, дом встряхнуло вдруг с такой силой, что посыпалась штукатурка – бомба упала совсем близко. Но окна, к счастью, остались целы.
Помню, как утром с захватывающим интересом, с острым ощущением таинственности и запрета мы, дворовые сорванцы, искали «осколки» – тяжелые, многозначительно и тускло поблескивающие куски металла с острыми, рваными краями, – словно присланные врагом коварные подарки, несущие смерть.
Самого святого для меня человека – женщину, давшую мне жизнь, – совсем не помню. Видел на фотографиях, но не представляю живой. Где она теперь? Много, много лет позже, когда было однажды особенно тяжело, видел такой вот сон: сижу у старинного зеркала в той самой комнате коммунальной квартиры, вокруг серо и пусто, но вдруг сзади подходит кто-то, кладет руку на плечо, я не оглядываюсь, но знаю, что это она. Благодарные, счастливые рыдания сотрясают тело. «Мамочка, мамочка, я так ждал тебя!» – говорю машинально и просыпаюсь. Это было всего один раз. Но часто во сне видел бабушку, а наяву был спокойно уверен, что оттуда она помогает мне.
Женское волновало меня, как я понял, всегда. Женское – это жизнь, не случайно в русском языке два этих слова близки по звучанию. Оба они несут для меня отблеск святости. В каждой женщине вижу материнское, причем именно для меня, как будто через каждую из них мама оттуда хочет мне что-то сказать…
– Кто сегодня печку растапливает? Вставай, вставай, хватит дрыхнуть. А за водой к Новиковым иди, вода опять замерзла. Чайник возьми и кастрюлю, – бодро говорит сестра.
Иду за водой вниз, к соседям.
– Принес? Теперь возьми миску, снегу набери, бабушка будет свечку делать.
Бегу во двор. Снег жгучий, зернистый, запихиваю его в миску голыми руками. Пальцы красные, мокрые, скрюченные. Солнце – в глаза, холодный свежий воздух пьянит, голова чуть кружится.
Бабушка сама придумала, как делать свечку из растаявшего парафина: вставляет в снег бумажную трубочку, опускает в нее толстую нитку-фитиль – и заливает расплавленным на печи парафином. Одно время это был единственный источник света в долгие зимние вечера, когда кончился керосин.
Все время хотелось есть, сны были связаны с едой, мечты тоже. А самая большая, самая трепетная мечта – несколько полных, чтобы с них текло, ложек сгущенного молока из банки, чтобы во рту сладко-сладко и душисто, а потом запить крепким ароматным чаем. И лечь под теплое одеяло на чистые простыни, о которых тоже только мечтал.
Грязь вокруг была страшная, бороться с ней по-настоящему бесполезно – от коптилок, свечей, керосинок, от печки летела жирная копоть, из кранов текла ледяная вода да и то с перебоями, греть ее сложно, мыла нет. Клопы само собой – они не только ползали по стене порой средь бела дня, но и падали с потолка, неторопливые и вонючие. Одно время донимали вши – и головные, и платяные, помню, как гладили утюгом нижнее белье, и в швах короткими пулеметными вспышками выжаривались и вши, и гниды (яйца вшей) – и горько пахло жареным.
Особенная, мучительно желанная ценность – конфетные крошки. Мы берегли их в жестяной коробке. Помню, как трудно было подавить пылкое стремление залезть в буфет, попробовать их, ну чуть-чуть, ну совсем капельку. На Новый год, наконец, решили пить с ними чай, но они, увы, превратились в бурую, липкую, неприятно пахнущую и почти не сладкую массу.
Вообще-то моя бабушка со стороны матери – немка, дед – англичанин, оба из обрусевших, живших в России издавна. Дед умер до моего рождения. Но до революции, по словам бабушки, у них была обеспеченная, даже аристократическая семья – работал на государственной службе один дед, однако жили в полном достатке. И было у них пять дочерей (в том числе и моя мать) да еще одна приемная девочка – шестая. Дали всем великолепное образование, держали прислугу, занимали целый верхний этаж двухэтажного дома, прислуга жила в примыкающем флигеле – снимали все это у домовладельца, известного в Москве миллионера Медынцева. Говорят, что первые автомобили в городе были у царя и у этого самого Медынцева, хозяина нашего дома. Этаж состоял из четырех залов, переходящих один в другой, с разнообразным паркетом, высокими потолками, шикарной лепниной. После революции все это разгородили, сделав обычную советскую пенал-коммуналку с узким длинным коридором, передней, кухней без окон, черным ходом и восемью комнатами, одна из которых досталась нам с матерью и отцом, одна бабушке с Ритой, – а всего в квартире жило сначала шесть семей, двадцать с лишним человек. Потом семей стало семь… Бабушка и в старости могла думать на трех языках, свободно общаться на пяти, помнила наизусть много стихотворений, которые учила в гимназии, и до конца жизни сохранила чувство юмора, остроту и ясность мысли.
Окружающая действительность с самого раннего детства казалась мне мрачной, враждебной. Возникало неосознанное, но явное ощущение, что она не принимает меня, пытается уничтожить бедного болезненного сиротку. Но не только меня. Люди, которых я знал, тоже страдали, мучались, умирали – словно какая-то дикая, жестокая сила действовала на всех. Близкие мои – да и знакомые – болели, один за другим умирали не только на войне, с едой и одеждой было плохо. В нашем доме не было ни центрального отопления, ни горячей воды, ни газа – да мы об этом сначала и не мечтали. Во время войны не было даже электричества. Топили печь, жгли коптилки, а в зимние морозы молились, чтобы не замерзала вода в трубах и можно было бы вскипятить чайник на керосинке или на примусе и сходить в уборную – которая, ко всему прочему, постоянно засаривалась, не только зимой, но и летом.
Из тех, кого я знал, хорошо никто не жил, у каждого что-нибудь… То на войне родные гибли, то бедность, то болезни, то в тюрьме кто-то из близких. И всех было жалко – я всем сочувствовал. Да, сам я часто болел, да, есть хотелось почти всегда, да, умирали мои близкие один за другим, отец был на фронте. Временами посещали мысли и о моей сладкой желанной смерти. Я жаловался, конечно, бывало, что плакал, но в глубине души почему-то всегда казалось, что другим хуже, чем мне!
Теперь, с расстояния десятков лет, вспоминая себя как бы со стороны, вижу болезненного мальчишку, хлипкого, голодного, стеснительного, робкого – в чем душа держится?… – но… изо всех сил пытающегося понять и пожалеть всех.
Фантазия: солнечное весеннее утро. Я просыпаюсь в своей детской кроватке. Солнце кругом – и на потолке, и на обоях, на шкафу, на буфете, ослепительно светятся окна. Открыты форточки, и слышно, как поют птицы. Ощущение радости, счастья переполняет мое детское тело, я сладко потягиваюсь. Молодое, прекрасное, самое любимое лицо склоняется ко мне. Это мама. Она улыбается, солнце играет на ее каштановых волосах, на щеках, на губах, ее глаза искрятся нежностью, весельем, радостью. Она любит меня, я чувствую, что для нее нет ничего, никого дороже, чем я.
– Ты проснулся? Вставай скорей, будем пить чай, а потом пойдем гулять. Смотри, какая погода хорошая!
А потом приходит молодой, красивый, сильный отец. Он выхватывает меня из кровати, подбрасывает с веселым смехом, потом опускает на пол, и я бегу умываться…
Да, это только фантазия, приторно-сладкая мечта. Такого солнечного весеннего, счастливого утра не было в моей жизни ни одного. Ни разу.
Думаю, что многие мои соотечественники и сверстники (думаю, что большинство) могут сказать о себе, увы, то же самое.
Вспоминаю детство, юность, оглядываюсь вокруг себя и вижу: насилие, непонимание, жестокость, убийства всегда бушевали да и теперь бушуют вокруг. И сплошь да рядом связаны они с тем, что должно сопровождаться, наоборот, любовью. Почему?
Цветы
Да, мрачное, мрачное было время (военное… послевоенное…) – этакая бездна голода, болезней, смертей близких, темноты, грязи. Чем я только ни болел, говорят, – и коклюшем, и свинкой, и скарлатиной, и дифтеритом, и краснухой, и корью – ни одной детской болезни не миновал, кажется, да еще, как уже сказано, состоял на учете в туберкулезном диспансере. Не говоря уже о бесконечных простудах, аллергиях, головных болях. Но…
Странно, однако помню, что упорно жило во мне ощущение заколдованности, искусственности мрака, который всех нас окружает. И который в принципе можно преодолеть. Который преодолеть просто необходимо! Конечно, много раз я пытался вообразить, что умираю, и со жгучим удовольствием представлял, как и сестра, и бабушка, и тетя Лиля, и соседи мои, и приятели плачут около моего детского гроба, испытывая угрызения совести… Но все же этих соблазнительных представлений было недостаточно, чтобы заглушить непонятно почему теплящееся желание жить и… ощущение таинственной, могучей прелести мира, которую словно кто-то упорно скрывает от нас…
Ведь была при всем при том школа, где ухитрялся без особых трудов быть отличником, были приятели – в них никогда не было недостатка, и большинство из них непонятно за что меня уважали, – были растения, «комнатные цветы», которые разводил с благословения и при поддержке бабушки во множестве горшков и консервных банок на широких подоконниках старого нашего дома. Однажды их скопилось около сорока.
…Маленькие, иногда совсем крошечные крупицы семян я хоронил среди мягких, черных и влажных комочков земли в какой-нибудь консервной банке, а в лучшем случае в круглом горшочке из обожженной красноватой глины: проминал пальцем углубление, бросал туда зернышко, заравнивал сверху, – потом поливал из чашки водой из-под крана… И через какое-то время – о, чудо! – из комковатой земляной поверхности осторожно выглядывал сначала хрупкий белый изгиб стебелька, но вот он распрямлялся, раскрывал две толстенькие светло-зеленые округлые створки семядолей, и из таинственных складочек между ними уже выглядывали нежные, изумрудные, пока еще сморщенные, но быстро увеличивающиеся и распрямляющиеся первые листья. Рождалась новая жизнь… И вот в мрачной моей, убогой, серой комнате удивительным образом вспыхивал источник красоты и добра, огонек прекрасной и вечной жизни, вопреки всему… А что говорить, когда на свежем, юном, выросшем уже зеленом кустике – с главным толстым стеблем, ответвлениями, резными блестящими листьями – появлялись бутоны и, раскрываясь, одаривали нас с бабушкой и сестрой щедрой, роскошной, необъяснимо волнующей, порой даже и ароматной прелестью цветка. Бальзамин! Откуда появился он? Почему? Как могло это хрупкое, нежное чудо родиться из обыкновенной земли и крошечного сухого зернышка?