Полная версия
Горький шоколад
– А вот и нет!
– Все не веришь? Ее фамилия Тюрина. Вот посмотрим. Увидишь.
Таня и Санчо продолжали, колко подхихикивая, бесконечно обсуждать подробности интимной жизни преподавателя литературы Бориса Витальевича Лукомского. Хотя бы иногда посещать его скучные лекции, Санчо не видел смысла. «Слишком тихо говорит. А потом – первая пара…» Зато личная жизнь Лукомского, этого пожилого тучного человека, страдающего одышкой, вызывала острый интерес.
В проходах двигались люди. Одни вставали, другие садились, а музыка продолжала отслаивать в пустоту звук за звуком, и деревья ярко желтели за окном.
– Таня, Тань, – проговорила Маша, стараясь улыбнуться, – я пойду, пожалуй. Вы тут это…
– Что? Чизбургер доешь! – прозвенел, будто из другого измерения голос Тани.
– Времени еще пять минут… – добавил кто-то рядом, и Маша, сделав усилие, рассмотрела Санчо.
Санчо медленно ковырял пластмассовой вилкой куриный салат. Его нижняя губа была вымазана кетчупом.
Когда Маша потянулась к сумке, он неожиданно перестал жевать, уставившись на ее руку так, словно собирался прыгнуть и только замер на мгновение.
– Ты че?.. – пробормотал.
– До встречи, – ответила Маша и побежала к выходу.
Пять минут. Всего пять минут! Институт, правда, недалеко – дорогу перейти и еще обогнуть один дом, завернуть за него, и подняться на лифте на четвертый этаж, и успеть пройти длинный коридор, успеть, успеть… Господи.
Она бежала, обгоняя прохожих. Ветер дул в лицо. Она не стала ждать, стоять на светофоре, и бросилась вперед, на красный, какая-то машина, резко затормозив, громко просигналила.
Бетонное высокое здание института. На четвертом этаже Маша сбавила шаг; к ней вернулось удивительное спокойствие и уверенность. Теперь она не боялась опоздать, с интересом смотрела по сторонам: редко тут бывала, а, может быть, и никогда раньше. В середине коридора от окна падал ровный квадрат света. Казалось, пол покрыт тончайшим слоем золотого песка. Под окном стояла узкая скамейка, и несколько картин, написанных бледной пастелью, висело на стене рядом с доской объявлений. Маша задержалась и поискала взглядом свою афишу про музей. Афиши не было, толи сняли ее, толи давно уже заклеили театральными анонсами и рекламой пиццы, которую якобы «доставят горячей прямо в аудиторию».
Наконец, она приблизилась к буфету – самый конец коридора – и, повернув ручку, толкнула дверь.
До звонка оставалось минуты две. Полутемная душная комната, деревянные круглые столы и металлические стулья с рифлеными спинками, формой напоминающие арфу. Пахло кашей, и чем-то еще, горечью полыни. Маша увидела его сразу: Денис был один, за крайним столом, и уже допивал свой чай.
Тогда она подошла и села рядом, на свободный стул.
– Привет.
Он не удивился.
– Привет, – посмотрел и тут же опустил глаза. – Что так поздно? Уже звонок…
– Еще минута, да я быстро, только чай…
– Пойдем, я возьму. Какой?
– Не надо, – ответила Маша. – Я сама. – И тут же добавила: Любой.
Но Денис уже стоял перед прилавком.
Потом он вернулся и сел напротив, вокруг было тихо и темно, словно наступила ночь. Все студенты, наверное, уже ушли на пары. Денис посмотрел на часы.
– Как дела? – спросила Маша.
– А, да нормально.
Пили чай они молча, несколько мгновений. Обжигая губы, Маша залпом выпила до дна, и никогда еще этот слабый и безвкусный зеленый чай из студенческой столовой не казался ей таким вкусным. Никогда еще минута не длилась так долго и так звеняще-бесконечно, словно игла, пронзающая вечность.
Потом они встали и вместе вышли, и коротко попрощались на лестнице.
«Мне наверх», – сказал Денис, а Маша поспешила в соседний корпус. Лекцию по литературе вновь вел Лукомский. Он стоял перед кафедрой, читая свою новую аналитическую статью, и оглянулся, когда скрипнула дверь.
– Извините, – пробормотала Маша, а Таня с дальнего ряда махнула рукой.
– Пушкин – гениальный поэт русской культуры, – продолжил Лукомский, – его стихи про осень пронизаны тонким лиризмом, а также…
– Куда ты пропала! – тут же спросила Таня. Она полулежала на парте, подложив ладонь под щеку, и штриховала поля тетрадки: клетки – одну через одну, наискосок. Вид у нее был очень довольный.
– Да так, – ответила Маша, – просто так.
– Мм… – кивнула головой Таня, – понятно. Ты, кстати, хорошо сегодня выглядишь».
– Романтическое описание пейзажа… – прорвался голос Лукомского, – скажи-ка, дядя, ведь недаром!..
– Я вот что думаю. Слушаю и думаю. Доля правды в словах Санчо, возможно, и есть. Нет дыма без огня.
– Ты про что? – не поняла Маша.
– Да про Лукомского! – и Таня, перевернув тетрадную страницу, зевнула.
Это была последняя, четвертая, пара.
– А в следующий раз мы продолжим изучать поэзию гениев, поэзию Пушкина и… – торжественно завершал Борис Витальевич, его уже давно никто не слушал.
– Кого-кого поэзию? – заулыбалась Таня, – а мне послышалось, хи-хи, геев.
– Ну, Тааань…
Оглушительным взрывом звонка закончился урок.
После этой лекции Маша, попрощавшись со всеми, заглянула в библиотеку, спросила сборник стихов Николая Гумилева, давно хотелось почитать. Когда она спускалась с крыльца, Денис стоял во дворе, между корпусами, и курил.
До метро они шли вместе.
10.
Маше приснился пустырь. Тот самый, что за окном; сразу за гаражами – дикие травы и мелкие желтые цветы, и мусор, битое стекло и банки из-под пепси. Прекрасное русское поле под небом, перечеркнутым изгибом проводов. Она шла с друзьями и родственниками, рядом с Лешей, и было весело, очень шумно, и огни далеких многоэтажек сияли, словно звезды. Но неожиданно она осталась одна. Совсем одна. Отвлеклась, засмотрелась на цветы, на рыхлые всплески лепестков, на разрез темно-зеленых высоких трав. Не заметила, как все ушли вперед, в пустоту ночных фонарей. Стихли смех и голоса.
Тогда она побежала, раздвигая траву руками. Но пустырь не кончался. Вокруг, насколько хватало взгляда, было одно поле. Задыхаясь, она стала тонуть в его бескрайности и безмолвии. И тут закричала. Но никто не услышал. Голос растворился, точно древний прах во вскрытой гробнице, на глазах истаял; в единый миг богатство одеяний, строгое высокое чело и закрытые глаза, сжатые пальцы, перстни, расшитые ткани – все обратилось в ничто. Сухой пылью рассыпалось. В ничто обращалась и сама Маша, она бежала, выбиваясь из сил, и ставалась на одном и том же месте. Наконец, она упала. Черное, без единой звезды, небо, глухое, словно кирпичная стена.
Проснулась. С удивлением посмотрела вокруг. Седьмой час. Как странно, никогда раньше, вернувшись из института, не засыпала. Раскрытая книга лежала на подушке. Ах, да, хотела ведь почитать. Тимур принес сборник, лирические сказки. «Это новый жанр, – говорит, – нашей современности».
Маша встала и подошла к окну. Вот он, этот пугающий пустырь. Место для пикников и пьянок желающих где-нибудь уединиться беззаботных горожан. Место драк и неизвестных могил. Сорных цветов и густой крапивы.
На душе стало легко и радостно. Странный сон, словно грозовая туча, растворился бесследно в ясном и солнечном дне.
Внизу, на пустыре, в этот час никого не было, только ветер шевелил травы.
Что-то сегодня случилось… Вроде бы ничего особенного. Все как обычно. И тут Маша осознала, до острой боли внутри. Как могла она раньше, в каком ослеплении не понимать этого? Вернее, не желать понять.
Она заплакала, закрыв лицо ладонями. Она была счастлива.
11.
Говорят, любовь рождается лишь во взаимном влечении. Любовь возвышает, наполняет жизнь смыслом. Веселит, словно сладкое вино, делает печальный наш мир лучше и вдохновеннее. Все это неправда.
Любовь не только лишает жизнь всякого смысла, но и уничтожает, словно молния, до корня выжигает человека. Сама смерть существует только благодаря любви. И нет ничего более великого и неповторимого, чем таинственное и страшное их единство.
Теперь Маша понимала, видела ясно: конечно, задолго еще до встречи Денис жил в ней, ждал своего часа. Она совсем не думала и не мечтала о нем. И все же, с самого первого мгновения жизни разве не он всегда невидимо был рядом? Ощущался в размытых сумерках, в тихих дворах, за темными окнами нежилых квартир. Он присутствовал в тревожном струении весеннего воздуха, в грусти посреди школьного праздника, в одиночестве на многолюдной улице среди шумной и безликой толпы.
Маше захотелось что-нибудь сделать, яркое и громкое, ознаменовать конец прошлого и дивное рождение нового, новой жизни. Прыгнуть из окна, обнять первого встречного, собрать в рюкзак вещи – пару теплых кофт и кофе в термосе – и уйти ближе к ночи далеко за город, куда глаза глядят.
Вместо этого она заглянула на кухню и, открыв клетку, достала кролика. Прижала его к себе, теплого, облачно-вялого. Задрожав всем телом, кролик брыкнулся и вырвался из рук. Забился в угол под стол и сидел теперь, настороженно-враждебно двигая черным носом. «Ну и ну!» – засмеялась Маша, она смеялась так долго, что закружилась голова. Комната плыла акварельной декорацией, растекалась красками и бледнела, теряя очертания. Не глядя, Маша схватила со стола чашку и швырнула ее в стену. Брызг осколков. Острый звон пронзил воздух. И все стихло.
Она сидела на полу, подобрав ноги. В подоле юбки лежал мобильный телефон, и матовый экран то вспыхивал желтовато, то гас. Телефон бесшумно пульсировал, кто-то звонил. Тимур.
Пожалуй, можно теперь поговорить и с ним. Лучше сейчас, чем потом. Лучше сейчас.
– Але?
– Милая, привет.
Неожиданно она растерялась. Голос Тимура, такой спокойный и доброжелательный, «а ведь он ничего еще не знает, не догадывается», смутил ее.
– Как у тебя дела?
– Дела? Дела… да все хорошо.
– Правда? А я уж думал, случилось что. Ты так кратко ответила на мое письмо.
Внутри Маши все перевернулось, она и не представляла, насколько противен ей этот человек, его маленькие глаза, разбавленные легкой желтизной; не коричневые – а неприятно-глинистые, точно дождевой сгусток в песчаной лунке. Квадрат его очков. Его аккуратные, вьющиеся волосы, его уверенный и тихий смех. Не смех – смешок. И вся его жизнь, наполненная работой и книгами, путешествиями и мирным семейным укладом, когда мама готовит обед, а папа, провалившись в глубокое кресло, смотрит новости по первому каналу. В нем не было ничего плохого. И в нем не было ничего хорошего. И от этого сердце Маши наполнял ужас.
– А почему ты не хочешь сегодня погулять? Я могу подъехать к твоему дому…
Еще и гулять с ним?! Да ни за что! После того, что случилось – видеть его, идти рядом, и разговаривать, разговаривать…Что может быть невыносимее?
И Маша ответила, собравшись с силами и не дрогнув голосом:
– А давай… Пройдемся. Я немного устала, но это даже хорошо.
– Отлично. Погода, кстати, теплая…
И они попрощались. А минут через сорок уже шли по городу, вдоль бесконечного кирпичного забора.
Как обычно, Маша держала его под руку; вскоре совсем стемнело, и закрапал мелкий холодный дождь, тогда Тимур достал зонт и, щелкнув кнопку, раскрыл его.
– Твои ботинки, Маш, – как, не промокнут?
– Ой, да вряд ли.
– Не думал, что начнется дождь. Небо такое ясное… С чего бы…
– А так всегда, Тимур. Так всегда и бывает.
– Ну… не знаю.
Полутемными дворами они вышли к Головинским прудам и остановились на выгнутом деревянном мосту, похожем на сказочную дугу. Отсюда открывался красивый вид на город, многоэтажные дома на другой стороне казались чем-то далеким и нереальным. Ярко-желтые огни медленно плыли, дробными пятнами отражаясь в темной воде.
– Цивилизация… – вздохнул Тимур. Что ни говори, а каждый отдельный дом походил в вечерний час на застывший салют.
Здесь же, на этой стороне, был грязный сосновый лес, тяжелый запах мокрой хвои мешался с тонким привкусом бензина: шоссе так близко, что слышен мерный гул машин.
Маша подошла ближе и, прижавшись к решетке моста, склонилась.
Теплом и радостью веяло с того берега…
И все ей были дороги, без разделения. Этот старый мостик, и темная вода, и незнакомые люди, что живут десятилетиями в тесных квартирах; тихо живут и незаметно умирают, и вот уже другие ходят за их окнами. И только осень беззвучно опадает листьями, и зреет в холодном небе первый снег.
– Пойдем? – спросил Тимур.
– Как здесь красиво… – прошептала Маша.
– А? Да мы же часто здесь бываем. Пруды совсем зарастают, с каждым годом все больше и больше…
Он взял ее за руку, слегка сжал ладонь. Маша не поворачивалась. Сегодня она казалась Тимуру какой-то особенной, совсем маленькой, почти девочкой, под ее глазами появились непонятные серые тени, и черты лица утончились; привстав на цыпочки, она, не двигаясь, смотрела вниз, на мутную рябь воды, и волосы светлыми прядями выбивались из-под капюшона. Хрупкая фигурка на краю моста, среди бушующего дождя. Далекий мерцающий свет другого берега…
Возвращались они поздно. Минут пятнадцать ехали в полупустом тряском автобусе. Маше захотелось спать, и она прижалась виском к стеклу. «Опять завал бумаг на работе, – рассказывал Тимур, – сломался компьютер.
Начальник принес печатную машинку. Откуда только вырыл. Мол, в этом месяце чинить компьютеры финансов не хватает. Хочешь – за свой счет. Ну конечно, только этого мне не хватало…»
«Бедный, – думала Маша, – у него столько огорчений на работе». Она вспомнила, как сегодня в странном порыве швырнула на кухне чашку. Теперь ей было стыдно. Схватила не глядя, и надо же такому случиться – именно подарок Тимура, белую чашку с золотым ободком. Нет ее больше.
И ничего больше нет. Ничего. Впрочем…
– Маш, Маш, выходим, – тронул за руку Тимур, – ты чего, заснула? Выходим.
12.
«Я предчувствую: что-то страшное грядет в мир. Воздух заполняют неведомые шумы; гудят в лесу деревья, непонятно, неясно, таинственно, не так как всегда. День стал темным, а ночи, напротив, посветлели. Вернее сказать так: вечная серость опустилась, поглотив собой и краски восхода и ночное сияние звезд. Вчера в снегу нашел икону. Шел – и вдруг мысль: «Дай-ка копну сугроб». Ну и стал копать, руками разгребаю – нет ничего, почти отчаялся. Тут сверкнуло что-то – я ухватился, вытянул. Икона. Лик Спасителя в медной оправе. Ризы медные, складки четко спадают, а на месте глаз зияют дыры, черные ножевые вырезы.
Сугроб под окнами высокого дома – кто-то с балкона, значит, выбросил. Только кто? Мы же не в России. Кому придет в голову такое?
И тут я почувствовал, который раз, что не уйти и не укрыться мне от давящей скорби неизвестных могил, но не это главное. То, что ожидает нас – еще страшнее, и нет предела страданию. Такие вот мысли рождаются в мирном и счастливом, чистом городе. Из окон музыка лилась, популярная песня «Станцуй, Карин!». А я стоял с поруганной иконой в руках, и страх сжимал мое сердце.
Дома в колыбели спала дочка. Эльвина встретила меня на лестнице со свечой в руке. Я обнял ее за плечи и поцеловал, и кроткий треск свечи, тени, что плыли, изгибаясь, по периллам, успокоили меня, вселяя надежду, бесформенную, точно туман; наш старый дом молчал, из туч проглядывала бледная луна. Мне думалось: «ведь может статься и так, что будем мы жить. Просто жить …» Но в глубине души, я все же знал…»
На этом месте запись из дневника Волгина обрывалась.
13.
Прохладным и светлым вечером, в начале октября, Маша прогуливалась во дворе института. Уроки уже закончились, и вокруг почти никого не было. Она присела на лавку и достала книгу, но читать не хотелось. Тихо падали листья, медленно, один за другим мелькали, словно сплетаясь в непрерывном хороводе. Пора бы уже идти домой, но она знала, что не сможет. Хотелось подумать о чем-то другом, а мысли вновь и вновь возвращались к событиям большой перемены вчерашнего дня. Они шли с Денисом по коридору главного корпуса, о чем-то разговаривали. Потом остановились перед лестницей на первом этаже.
Точно, еще Денис положил руку на перила, повернулся к ней и грустно улыбнулся. Ей хотелось спросить, не случилось ли чего. Но на такие вопросы он обычно лишь коротко отвечал: «да все нормально».
Так, приостановившись, они посмотрели друг на друга. С крыльца пробивался яркий свет.
– Есть что-то очень важное, – сказал Денис, – ты знаешь…
В это время громко хлопнула входная дверь, и за спиной послышался тонкий и смутно-знакомый голос:
– Привет!
Санчо! Теребя ладони, он неторопливо подошел и встал рядом. Его лоб блестел от пота, как у человека, который только что пробежал длинную дистанцию.
– Как дела? – с подчеркнутой независимостью, выпятив нижнюю губу, он обращался только к Маше.
Она нахмурилась, но все же ответила:
– Привет.
– Ты совсем не рада меня видеть… – продолжил Санчо, криво усмехнувшись.
В это же самое мгновение Денис молча развернулся и стал подниматься по лестнице. Он уходил, даже не взглянув. Он уходил.
Маша побежала следом. Лестница, коридор, ряд железных дверей, но вскоре она сбавила шаг, а потом и совсем остановилась. Резко прозвенел звонок. Словно разбился на множество мельчайших звеньев, и каждое звено, похожее на тонкую осу, остро впивалось, вибрируя, ей в глаза. Маша поняла, что плачет. Ужас! Она протерла ладонью щеки. Нет. Так дело не пойдет. Последняя тряпка. Сентиментальная, среди людей-то, нашла место. Паршивый Санчо.
На следующих переменах Дениса нигде не было, и домой Маша возвращалась одна. По мостовой неслись сухие листья… Скребли асфальт, мешались с грязью обочин. Бесцельно метались. Небо опухло мутными тучами.
Бесприютный серый город, серые лица уставших людей. Она надеялась, что встретит Дениса завтра, но и на другой день ничего не изменилось. Не было его ни в коридорах нового корпуса, ни в буфете, ни во дворе.
Хорошо бы уйти, про все забыть, но вместо этого она минут пятнадцать стояла возле крыльца, потом прошла и села на лавку между березами. Мелькнула Таня, она выходила из института, с ней Санчо и какая-то незнакомая девушка, короткие рыжие косы торчали из-под вязаного берета. До чего же уродлив мир. Косы походили на металлические штыри, а Санчо подпрыгивал на каждом шаге, нелепо пригибая колени. Березы клонились от ветра, и длинные ветви, словно дряхлые руки, шелушились листвой.
Маша опустила глаза. Книга. Коричневые от времени страницы; а может, кто чай пролил; стихи, ровные такие столбики, раз-два-три-четыре; сточные трубы строк. А когда она подняла глаза – от главного корпуса шел Денис. Резко остановился. Закурил. Посмотрел в другую сторону.
Конечно, ее он увидел сразу, скамейка-то в трех метрах, и никого вокруг, ни души. Маша положила ногу на ногу и склонила голову: она читала книгу, всего лишь читала, да. Как холодно.
Денис постоял еще и, наконец, медленным шагом направился к ней. Темное короткое пальто, сумка через плечо. Поздоровавшись, он сел рядом.
Некоторое время они молчали. Маша закрыла книгу и убрала ее в рюкзак.
– Диплом не успеваю писать, – притушив о скамейку окурок, сказал Денис. – Зато Волгина, записи дневника, все читаю.
– Последнего года?
– Да. Ты знаешь, где про свои предчувствия он пишет. Тридцать девятый что ли год. Все еще хорошо, у него жена, ребенок. Он по выходным в церкви поет. По ночам работает над романом. Раз в неделю встречается с друзьями, они играют на разных инструментах, на фортепиано. Читают стихи. И все-таки… Думаю, это самое страшное. Не смерть, а постоянная тревога, предощущение своего конца. И это в то время, когда он молод, здоров, и все так счастливо складывается. Вот об этом я думал.
– Мне кажется, Волгин не очень-то предчувствовал. Или лишь иногда, крайне редко. В других местах он описывает свои планы, сколько всего хочет сделать!
Денис как будто бы не слушал.
– Моего прадеда в тридцать восьмом отправили в лагерь, но он сумел бежать. Выпрыгнул из поезда и вернулся к жене, моей прабабушке. Ей было двадцать лет. Они скрылись где-то в лесу и недели три жили под открытым небом, прячась от всех. А потом его все-таки нашли и расстреляли. Мой дед родился через восемь месяцев. И вот, лет до пятнадцати, я каждое лето проводил в деревне, гостил у своего деда. Сколько его помню, он всем был недоволен. Своей жизнью, что ли. И знаешь, с чем он никак не мог смириться?
– Ну?..
– Считал, до яростного убеждения, что у него должны быть братья. Три брата и сестра. Ни больше, ни меньше. Моя-то прабабушка больше замуж не выходила. Чего-то все ждала. Чуть ли не воскрешения. Вот выйдет она к колодцу за водой на рассвете, а навстречу «Денис идет, рубашка вся в крови; мертвый – а все-таки идет ко мне, и все тут». На этот случай она в сундуке рубашку чистую берегла.
– Тебя в честь прадедушки назвали?
– А? Да, в честь него. Так вот. И сыну с раннего детства рассказывала, вместо колыбельной пела, как «жили они с папочкой» в лесу, от голода кору ели. Да! В родную деревню за хлебом пробраться страшно было. Потом папочки не стало. Люли-люли, засыпай. Сын слушал-спал, вот и вырос. Из всего он только одно понял: должны быть братья. Три брата и сестра. Но их нет. И никогда не будет. Странно, правда? С чего решил. Представь, мне лет пять, мы сидим в лодке с удочками, дед дремлет, а я скучаю. Боюсь пошевелиться. Нет ничего тягостнее таких вечеров. Рыба не клюет. Перевелась. Вода в реке мертвая, да про это вся деревня говорит. Не стало рыб, лягушки по вечерам не квакают. А дед все равно с удочкой сидит – а вдруг. Мне в это время чудится, вот-вот со дна всплывет что-то страшное. И дед утром на мои расспросы ответил еще: «а что, вполне может вылезти. Вполне». А то дедушка опомнится, выпьет немного и разговор завяжет. Из которого одно ясно: все в мире не так, как должно быть. Вот и рыбы нет. Посмотри, Дениска, совсем не клюет. Через десять лет мы поругались. Я высказал ему все, что думаю на этот счет. Ведь я уже стал взрослым, мог позволить себе.
– Прямо ему сказал?
– Ну да. Зачем он так? Хочу ли я рыбу ловить, которой не существует? Нет рыбы – значит, она не нужна. Более того. Меня не покидает чувство, что и я не должен был родиться. Произошел какой-то временной сдвиг в том, что прадед смог на три недели скрыться. За это его расстреляли. В таком случае ты тоже не рад себе. Ты внесистемный, внеплановый, лишний какой-то. Самое интересно, что это постоянно подтверждается. Жизнью.
– Как ты неправ… – проговорила Маша. Она поняла, к чему клонил Денис. – Что за чушь! Как только в голову придти такое может! – и она тут же испугалась своих слов.
Денис покраснел.
– Тебе кажется теорией, надуманностью? Ты представь мир без себя. Совершенно без себя. Не сможешь, ведь, правда? А я могу. Без всяких шуток.
– Не пробовала.
– Специально – не получится. Фантазия вроде: вот я умер, а земля по-прежнему крутится. Не останавливается. Самовлюбленность какая-то.
– А ведь так и будет… когда-нибудь.
– «Когда-нибудь» – это да. Но не сейчас. Правда? Разница есть.
Он замолчал. Темные тучи вязко клубились над городом, и люди за оградой института быстро шли по широкому проспекту, подняв воротники. Макдоналдс вдалеке, ярко-желтая дверь. Никогда еще так долго и много Денис не говорил. Встречаясь на перемене в коридоре, они обычно молчали или вспоминали что-то незначительное, случайное; но случайное казалось не лишенным смысла, а молчание не тяготило, наполняя сердце тишиной.
Сейчас Маша ощущала легкую обиду. «И вот поэтому ты ушел, сбежал, бросил меня одну, оставил Санчо, верно?» – так хотелось спросить, но вместо этого она сказала:
– Может, пойдем? Холодно что-то.
Или высказать все же? Но она боялась, что слова прозвучат не вопросом, а упреком.
Денис склонил голову.
– Ты права, пора. Мне еще на работу.
– А где ты работаешь?
– В театре.
– Ой, как здорово!
– Не сказал бы.
– А что там ты делаешь?
– Да играю в некоторых спектаклях. Пойдем, Маш. Ты ведь замерзла.
Они встали и направились к выходу. Маша задумалась, вспоминая своих родственников. «В Советском Союзе были как плюсы, так и минусы, – рассуждала бабушка, – во-первых, цены. Дешевая колбаса. Вкусное сливочное мороженное. Сейчас таких уже нет. Натуральное мороженое! Но из минусов, – громадные очереди в магазинах». Еще говорили так: «Конечно, в войну голодали. Куда без этого. Но был энтузиазм. Была настоящая молодежь, была нравственность».
– Денис, а как ты думаешь, – спросила Маша, – теперь ведь стало лучше жить?
– Лучше, конечно. Только вот, кому жить-то? Некому, кажется.
– Тогда была нравственность…
– Во имя чего?
– Ну… человечества.
– Свобода, равенство, братство, – Денис рассмеялся, – что ж, звучит эффектно.
Мимо проехал пустой троллейбус. Тревожный гул проводов. Воробьи, вспорхнув, кружили над кустами. Троллейбус и городские прыткие птицы, и плитки асфальта, сквозь которые пробивалась бледная трава – все, переливаясь, дышало своей трогательной и незаметной жизнью; а впереди, между домами, уже зажглись первые фонари.