bannerbanner
Полное собрание рецензий
Полное собрание рецензий

Полная версия

Полное собрание рецензий

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Да-да, вы не ошиблись. Это такая юродивая теодицея: оправдание Бога – советским Большим Террором.

Только не подумайте, что это и есть итог романа, вывод или цель автора. Все гораздо сложней, гораздо печальней.

Вообразим не баню с пауками, а, скажем, кладбищенскую сторожку. И в ней демоны проводят как бы штабную игру: разбирают проведенную ими спецоперацию под кодовым названием «Россия, XX век». Демоны – в обличье так называемых идей, хотя у иных – человеческие имена. Главные – Федоров (он же Мичурин, он же Циолковский), Толстой, Госбезопасность. Присутствуют также – не приближаясь, молча наблюдая из противоположных углов, – Христианство и диавол. Сама же упомянутая игра представляет собою спектакль марионеток: приплясывая на нитках, выразители идей мучают друг друга (мучаясь и сами) пропагандой смысла жизни, пока не сформулируют для себя смысл смерти – в том числе чужой, в том числе насильственной…

Упаси Бог, я пересказываю не сюжет Владимира Шарова, – но так я представляю себе его метод. Он исследует советскую историю как богословский кошмар. И убеждается сам, и убеждает: любая попытка осмыслить ее главную тайну заводит в омерзительный тупик.

«Третий день у нас ушел на разговоры о Федорове. Оказывается, они Федоровым интересуются, еще с дореволюционных времен. В частности, ему, Костюченко, кажется, что воскрешение умерших, построение здесь, на земле, рая и может быть тем, что объединит народ. Тут никому ничего не надо объяснять, ясно, что ради такой цели объединиться стоит. Я с ним согласился, и дальше мы уже обсуждали вещи вполне практические. 〈…〉

Во-первых, сказал я, когда вы кого-то арестовываете и начинаете следствие, вы должны допрашивать обвиняемого не только о том, что непосредственно касается сути преступления, нет, вы должны узнать об этом человеке все, вывернуть его наизнанку, вынуть из него всю душу, говорил я Костюченко, всю его подноготную запротоколировать до последней капли, особенно когда уже видите, что так и так его расстреляете.

Убивая человека, вы должны оставить с избытком, чтобы, когда придет время, его без затруднений можно было восстановить. Сразу после смерти обвиняемого его дело поступает в ваш архив или в музей при тюрьме, при лагере – словом, там, где его зарыли. Значит, необходимое для воскрешения уже собрано и готово, причем это не холодные, бесстрастные записи, нет, следствие должно идти предельно жестко, чтобы быть уверенным, что арестованный не скрыл ничего, до дна выложил свои тайны и страхи, привязанности и обиды, вкусы и привычки – словом, все. С первого дня, когда ты себя помнишь, важна каждая мелочь. А дальше настает срок, и человеческий род наконец поворачивает обратно; деторождение прекращается, и сыновья, как и предвидел Федоров, начинают восстанавливать своих отцов, восстанавливают отцов и дети палачей, но тут – отступление от Федорова.

Сами палачи прежде отцов восстанавливают тех, кого они убили. Жертвы еще на следствии усыновляют собственных палачей, чтобы, когда придет время, они по праву могли их воскресить. В этом, сказал я, я вижу великий акт прощения и примирения, палачи и так при жизни наследуют своим жертвам, присваивают их имущество, жен, славу, а теперь оказывается, что единственно для того, чтобы убиенные не погибли окончательно, наоборот, могли жить вечно. То есть любовь палача к жертве есть высшая, наиболее чистая и бескорыстная любовь. Если мой проект коллегией ОГПУ будет одобрен, сказал я, „органы“ сделаются самым важным государственным институтом. Функции их изменятся диаметрально: из органов смерти они станут органами жизни, причем жизни вечной, может быть, именно в этом и великий смысл революции».

Вот какое сочинение – сплошь из нестерпимых парадоксов. Каждая мысль убивает себя своим собственным ядом. А высказывают, точней – пересказывают их – фигурки без лиц, с «объективками» вместо судеб. Поступки безумны, сюжет – заведомо неправдоподобный фарс, голоса ужасающе серьезны и держат одну-единственную ноту. А композиция такая: кто-то пишет кому-то письма, присовокупляя к ним чьи-то еще и рассказывая о каких-нибудь других документах…

Это не обязательно немочь; должно быть, Владимир Шаров презирает литературные ухищрения; и натягивает на оригинальный историософский трактат затрапезное романное рубище только для того, чтобы испытать нас несмешным абсурдом: с какими, дескать, лицами станем мы читать про то, как ГПУ разыскивает Богородицу, намереваясь пытками заставить ее доложить Христу: для спасения русского народа необходимо Его немедленное второе пришествие. «В общем, для самой же Матери Божьей будет лучше, – пишет персонаж-псих другому такому же, – если она сразу сделает, чего от нее ждут, и перестанет тянуть резину…»

Автор иронизирует – наверное, от отчаяния; но, похоже, автору в кайф, что читателю гадко. Пускай психи бормочут. Чем они хуже нас с вами? Разумных объяснений Большому Террору все равно нет. Самый целеустремленный акт коллективной человеческой воли – абсолютно непостижим. Умом не понять, все равно как Бога или Россию. (Может статься, что он – ужасный Сын этих двоих.) А достоверней несравненно. И все пути ведут к нему:

«Сейчас же не так, люди стали друг на друга не похожи по-новому и только что, буквально вчера. Несходство бьет в глаза, бесит, прямо сводит с ума. Каждый и каждую минуту, сравнивая свою жизнь и чужую, говорит себе: если я народ, если я часть какого-то народа, то этот человек или вообще не народ, или в лучшем случае часть другого народа, и непонятно, что он на моей территории делает. Он враг, агрессор, завоеватель. Я готов на все, лишь бы больше его тут не было. 〈…〉

Помочь здесь быстро, писал Кульбарсов, могут лишь новые и новые страдания, великие потрясения и великие стройки. Сейчас случившимся люди просто убиты. Над кем-то судьба поглумилась и все у него отняла, всего, как Иова, лишила, а кому-то дала столько, что и не переваришь, дала ни за что, как в лотерее. Но вот приходят великие стройки, а вместе с ними новые бедствия, у каждого из народа они отнимут последние силы, у многих жизнь, те же, кто уцелеет, смогут твердо и честно сказать: мы это пережили и построили, все остальное мура. Мы одинаково страдали и одинаково надеялись, одинаково верили и одинаково работали, общего схожего в нас несравненно больше – мы один народ».

Текст, очень возможно, пророческий. Но – весь из слов ума. Или, если угодно, анти-ума. Все равно слова, и только. А Шестикрылый-то знал, что делает, кое-кому имплантируя змеиное жало.

III

Март

Харри Мулиш. Зигфрид: Черная идиллия

Перевод с нидерландского Светланы Князьковой. М.: Текст, 2003.

Нет, в самом деле интересно: вот родись у Гитлера сын (предположим, от Евы Браун) и узнай Гитлер (допустим, гестапо ему подсунуло поддельный документ), что прабабушка этой самой Евы была еврейка – как, по-вашему, поступило бы это непостижимое существо со своим ребенком и с его матерью?

То есть лично-то я, как человек по происхождению советский, ничего особенно непостижимого тут не нахожу. И ответ мне известен заранее. Верней, так: никого из этих всех злодеев, начиная хоть с Нерона, по-настоящему не понимаю и понимать не хочу, а вот вычислить их приказы, исходя из обстановки, – легко. По-видимому, тиран или там диктатор, в отличие от нормальных людей – и от ненормальных, от людей вообще, – поступает всегда целесообразно. Другое дело, что у него за цель; предполагаю – осуществить, разыграть в реальности какую-то фантазию о самом себе, столь примитивно-интимную, что она несовместима с жизнью кое-кого из нас, а то и большинства. Эта фантазия действительно составляет неотчуждаемую тайну тирана. Раскрывшись, она наверняка и сразу сделала бы его смешным – и, значит, погубила бы. Тиран наводит страх, чтобы спастись от смеха, – Набоков прав. Инстинктивное презрение тут равняется интуитивному прозрению; во всяком случае, верней подводит к сути, чем самый напряженный анализ.

Но это всего лишь по-моему. А всемирно известный нидерландский писатель Рудольф Гертер – герой вот этой «черной идиллии», принадлежащей, как говорится, перу всемирно известного нидерландского писателя Харри Мулиша, – считает иначе. А именно:

«…что Гитлер, именно в силу своей загадочности, может считаться самой выдающейся фигурой двадцатого столетия. Сталин и Мао тоже повинны в массовых репрессиях, но в них нет загадки, и поэтому о них гораздо меньше написано. В истории человечества можно встретить немало личностей, подобных им, такие, как они, всегда есть и будут, но подобным Гитлеру был разве что сам Гитлер. Не исключено даже, что он самая загадочная личность в истории, потому и национал-социализм по сути своей имеет мало общего с мелкотравчатым фашизмом Муссолини или Франко. Хорошо бы под занавес двадцатого века сказать о нем последнее слово, своего рода Endlosung der Hitlerfrage».

Вот он и обдумывает, этот Гертер, как бы написать такую книгу – художественную, – которая решила бы «проблему Гитлера» раз и навсегда. Разминировала бы мифологию.

Итак, перед нами роман о работе над романом (вообще-то, по российским стандартам – повесть о повести), сочинение о ремесле сочинителя, каковое ремесло Харри Мулиш изучил на практике и понимает, пожалуй, поглубже, чем его Гертер – своего Гитлера. Самоанализ литературной техники, философия вымысла тут интересней всего остального.

Речь идет о старинном, еще вальтерскоттовом приеме: придумать герою такую ситуацию, из которой ему не выйти иначе как поступком, раскрывающим сущность личности. От Вальтера Скотта и вплоть до Юрия Тынянова историческая беллетристика использовала этот прием иллюстративно, экстремальный эпизод изобретала по аналогии: Людовик IX обходится с Квентином Дорвардом, как ему свойственно было обходиться с другими, не вымышленными людьми в других, не вымышленных обстоятельствах (о чем свидетельствуют такие-то источники), – сами теперь видите, какой это был характер, или как понимает его романист.

Но в том-то и дело, что герой Харри Мулиша своего героя (антигероя) не понимает; так прямо и говорит: для меня это непонятный мертвец, к тому же и ненавистный; так называемые факты, зафиксированные в источниках, лишь маскируют эту личность (неважно – как и почему). Аналогии не работают. Значит, необходимо придумать эпизод заведомо небывалый, причем такой, чтобы втолкнуть персонажа в психологическую либо моральную западню, откуда ему не выбраться иначе как ценой своей тайны. «Я хочу от выдуманного, маловероятного, в высшей степени фантастического факта, который, впрочем – почему бы и нет, – мог иметь место в действительности, провести вектор к действительности социальной. Мне кажется, это и есть путь истинного искусства: не сверху вниз, а снизу вверх».

Дело за малым: построить западню для мертвеца. Тут, как и бывает обычно в романах о романах, на помощь писательскому вымыслу героя приходит сама действительность: то есть вымысел автора. На лекцию Гертера в зарубежном турне, в Австрийской национальной библиотеке, является чета старичков и просит о встрече. Старички, как выясняется, в свое время служили на вилле Гитлера «Бергхоф», что в Австрийских Альпах: господин Фальк – официантом, госпожа Фальк – горничной. А теперь пенсионеры, проживают в доме престарелых. И хранят страшную тайну – и открывают ее Гертеру: был, был у Евы Браун ребенок от Гитлера; появился на свет под именем Зигфрида Фалька; прожил пять лет. А потом г-на Фалька, названого отца, вызвал к себе Мартин Борман и сказал: «По приказу фюрера вы должны убить Зигфрида». И г-н Фальк, естественно, застрелил ребенка.

По правде говоря, если что и поражает в этой истории, так это невероятная халатность гестапо: такую акцию поручить исполнителям самодеятельным, да еще и оставить им жизнь!

(Столь же удивительно читать в эпилоге, стилизованном под дневник Евы Браун, как ее отец доказал – вопреки навету Гиммлера! – расовую чистоту своей жены: «К счастью, он вспомнил, что накануне женитьбы сделал официальные копии со свидетельств о рождении, своего и маминого… Он отыскал их на чердаке, в старой коробке из-под обуви, и фальсификация стала очевидна». Стала очевидна! Тайная политическая полиция позволила какому-то сельскому аккуратисту сорвать операцию, санкционированную высшим руководством! В Советском Союзе такое разгильдяйство не допускалось. Полагаю, впрочем, что и в Рейхе. Автору просто пришлось отступить от правдоподобия, чтобы свести концы с концами, придуманный факт – с непридуманным: с последовавшей в апреле 1945 года женитьбой Гитлера на Еве Браун.)

Что же до самого этого сюжетного эксперимента… По-моему, способность к детоубийству, да еще мотивированному юдофобией, – в ком, в ком, а в Гитлере не совсем неожиданная черта. Однако писатель Гертер, выслушав повествование старичков, испытывает прилив настоящего вдохновения – и наговаривает в диктофон бурно-глубокомысленный этюд, поминая Платона и Канта, Вагнера и Ницше, и еще Ансельма Кентерберийского, и черные дыры из астрофизики… Теперь ему ясно как день: Гитлер был «подлинным богоявленным посланцем мира мрака», «порождением свирепых праисторических гигантов и гигантш», «воплощением Полностью Непознаваемого», представителем «темной динамической воли, которая правит всем миром, включая орбиты планет, и которая у человека принимает форму тела»…

Вся эта философская истерика разрешается, само собой, пароксизмом рыданий: мы должны наконец честно взглянуть правде в глаза – Гитлер уникален; он не был человеком; не обладал каким бы то ни было «я». «Поэтому его собственно нельзя считать „виновным“ – это означало бы непризнание его статуса ничтожества… Такая парадоксальная бесчеловечность вызывает к нему почти сакральное отношение, пусть даже в негативном смысле…»

В этот момент за героем Харри Мулиша приходит его омерзительный персонаж и увлекает в свое тошнотворное Ничто.

Наверное, тут есть о чем подумать. Только очень не хочется.


Колоколъ / Kolokol: Russian Magazine in London.

Основан в 1857 году

Номер 5, 2002 / Issue 5, 2002: November – December.

Слыхом слыхал, что в Лондоне опять издается «Колокол», – а в руках держу впервые. До чего же приятно! Бумага такая белая, гладкая, сдобная – точно шея у гоголевской попадьи. На фотографиях – незнакомки в драгоценностях, сады Уэльса, уютные домики, удобные интерьеры – и вся эта красота так и рвется прямо к вам в жизнь: купите, купите незнакомкино платье, с ее руки часики от Картье – наденьте на кого-нибудь другого – поезжайте с этим переодетым человеком в Уэльс полюбоваться природой – на обратном пути передохните в отеле «Шерлок Холмс», где «после трудного дня прогулок по Лондону и покупок в „Селфриджес“ и других знаменитых магазинах Оксфорд-стрит мы предложим вам бесплатный успокоительный массаж или (гм! что бы, однако, значило это «или» в одном из самых стильных отелей центрального Лондона?)…

или коктейль в нашем баре „Шерлок Холмс“». Ну что ж, стерлинг тоже счет любит, – зато выбор практически необозримый: не по карману вам этот вот, с бассейном, домик за 8 миллионов фунтов – тут же рядом, тоже в Хэмпстед Вилледж, продается домик с садиком – смотрите какой! – всего тысяч за 675. Надоест киснуть в садике – садитесь на белоснежный четырехпалубный лайнер, навестите Кострому, Ярославль и Углич: «вряд ли Дуйсбург, Дюссельдорф и Дортмунд в Германии оказались бы настолько разными и настолько запоминающимися городами, куда хотелось бы приехать за новыми впечатлениями». На худой конец, слетайте в Ливан, в долину Бекаа, к руинам Баальбека. «Загадочное место! Земля Нимрода-Гильгамеша… Запомнился баба-гануш – паштет из баклажанов и тахины (кунжутного семени, сезама) с тмином и лимонным соком; салат с оливковым маслом, йогуртом и чесночным соусом… А табули? Салат из рубленой петрушки с бургулем (мелкодробленой пшеницей), брынзой, зеленым луком, мелко нарезанными помидорами, мятой, лимоном и оливковым маслом. Объеденье! А фаттуш?..» Собрав всю волю в кулак, прерываю цитату.

Не шутя говорю: отродясь не знавала русская словесность такой роскошной обстановки, не попадала в дизайн такого класса – за единственным исключением бывшего «Нашего наследия», ничего подобного не припомнить. Герцену и не снилось.

Вы, конечно, спросите: как же ведет себя наша Золушка в королевских-то апартаментах. А – молодцом. Непринужденно. Как ни в чем не бывало. Словно в родной забегаловке.

Самый поэтичный текст уже процитирован – Татьяны Костиной, про все эти ливанские разносолы.

Самый забавный состоит из одной фразы – знаменитой тургеневской – в немного слишком тщательном, но все равно блестящем переводе Сергея Бардина: «Когда типа кумарит, когда, в натуре, рвет башню от голимых глюков о том, какой, блин, на хазе напряг, – ты мне один в кайф, крутой, пацанский, отпадный, чисто русский базар!»

Самый простодушный – диалог пресловутого Владимира Сорокина с человеком, которого зовут Михаил Болотовский. Этот последний (литературный критик, надо думать, – или просто просвещенный ценитель) разговаривает в таком тоне: «Ведь вы, Владимир Георгиевич, классиком стали… После „Голубого сала“ читать великую русскую литературу решительно невозможно…» Тот, поглаживая дорогую собачку на фоне букета орхидей, томно кивает: «Я воюю с мифом, а не с людьми. Тот же миф о Мандельштаме: из истеричного, вспыльчивого человека, в общем распущенного, много позволявшего себе, сделали такого ангела молчаливого…» (Так ведь за то и сделали, классический вы наш Владимир Георгиевич, за то ведь и сделали Мандельштама молчаливым, что много себе позволял, в отличие от вас!) У просвещенного ценителя возражений нет, и творец бессмертного «Голубого сала» беспрепятственно делится секретами мастерства, самого себя и то не слыша: «Я всегда чувствовал, что надо уметь обходиться с материалом, как в туалете. Создать (!), потом трахнуть об стенку (?), чтоб разлетелось (?!). И потом опять начинать создавать…»

Ну а самый неожиданный текст (как-то даже не предполагаешь ничего подобного в журнале с таким названием) принадлежит Леониду Радзиховскому – московскому, если не ошибаюсь, мыслителю. Озаглавлен – «Мировая война». Перепечатан – очевидно, во имя свободы заграничного слова – из «Независимой газеты». Написан с праведным таким гневным сарказмом: увы, дескать, и увы! до сих пор, несмотря на весь трагизм положения, не перевелись еще у нас бессовестные люди – разные там гуманисты, правозащитники, прочие миротворцы и демократы, нагло утверждающие, «что России необходимы не военно-полевые суды, а суды присяжных»! А прозорливая совесть мыслителя требует именно военно-полевых судов: вот вынь ему да положь! Где же, говорят, их взять, коли конституция вроде как не совсем дозволяет? Но что такое конституция, когда приспичило? «Нам нужен, необходим, как воздух и вода, свой Пиночет… Спасение страны может еще прийти только от одного – от беспощадного выжигания гнили из государства, прежде всего из силовых структур. И одновременно должен быть установлен жестокий полицейский режим со всеми его неизбежными издержками – во всей стране…»

Понятно, разумеется, что все это – так, крик прекрасной души. «Топни, душенька, ножкой, топни!» – приговаривал в таких случаях Михаил Евграфович. Не спрашивать же, в самом деле, у мыслителя, каким, например, структурам доверит он выжигать гниль из силовых? Частности его не касаются. Он весь во власти сладостной грезы: без режима жестокого жизнь не мила, осчастливьте его полевыми судами! Мотивчик легкий, популярный, старинный, – Герцен без содрогания слышать его не мог.

Но этот новый «Колокол», как я погляжу, на все вкусы: кому – суды, кому – сады Уэльса. Славно, должно быть, листать такой печатный орган в рейсе, скажем, Лондон – Милан. «Ни в одном другом месте вы не найдете такой экзотической коллекции курток – крокодиловых, замшевых, сшитых из кожи страуса, – такого разнообразия шелковых рубашек и кашемировых свитеров!»


Борис Хазанов, Джон Глэд. Допрос с пристрастием: Литература изгнания

М.: Захаров, 2001.

Не умею я, бедный подмастерье, сочинить рецензию, подобающую такой книге.

А как честный читатель не могу о ней промолчать, хоть имеется благовидный предлог: эвон вышла когда! пора и забыть!

Но в том-то и дело: полтора года как вышла – и до сих пор не осознана как событие! Это в нашей-то литературе, где событием считается даже… чуть не сказал – что.

Кроме предлога, есть, признаюсь, почти как бы соблазн утаить эту книгу, спрятать подальше от равнодушных глаз: не умеете ценить настоящего писателя – значит, не заслужили. Вот потомство вам задаст!

Если бы мне когда-нибудь в жизни посчастливилось написать одну такую вещь, как повесть Бориса Хазанова «Час короля», – в течение всей остальной биографии не ударил бы пальцем о палец, а знай слушал бы музыку и выпивал понемногу, спокойно ожидая, пока принесут на дом Нобелевскую премию. Разве только иногда, в пору экзаменов, посещал бы школы: как Державин, послушать, с надлежащим ли чувством толкуют обо мне да хорошо ли читают наизусть.

С Борисом Хазановым, я почти уверен, все так и случится. То есть насчет perpetuum Nobeli кто их, шведских академиков, знает… Да и школы – вдруг сделаются все как одна военно-православные… Ну, значит, в вузовских всех учебниках по русской литературе этот параграф рано или поздно сделается обязательным:

«Борис Хазанов (псевдоним Г. М. Файбусовича) родился в 1928 г. в Ленинграде. Изучал античную филологию в Московском университете, в 1949 г. был арестован, приговорен к восьми годам лагерей по обвинению в антисоветской агитации и пропаганде. Освобожден в 1955 г. Окончил медицинский институт в Калинине (Тверь), 15 лет занимался практической медициной в деревне, затем в Москве. Участник Самиздата. Под угрозой повторного ареста эмигрировал в 1982 г. в Германию. Редактор и соиздатель русского журнала „Страна и мир“ (Мюнхен, 1984–1992). Публиковался в России, переведен на западные языки. Одних только романов написал семь штук, а малой прозы – вообще немерено. Лауреат нескольких литературных премий (конечно, заграничных)».

Он живет в Мюнхене. Мало с кем общается, много работает. Данная книга, насколько я понимаю, – что-то вроде шахматного матча по электронной почте. Джон Глэд задирает и дразнит, Борис Хазанов отвечает всерьез. Разыгрывается сценарий допроса, обоим известный отлично: Хазанову как бывшему з/к, мистеру Глэду – как одному из лучших на Западе специалистов по русской литературе XX века. Достаточно сказать, что он – переводчик «Колымских рассказов» Варлама Шаламова; собственные его книги перечислять – латинского шрифта недостанет в типографии; на русский переведена одна – «Беседы в изгнании».

А в этой – Джон Глэд пишет прямо по-русски, причем без малейшего акцента.

Подозреваю, что и замысел «Допроса с пристрастием» принадлежит ему – и состоит в том, чтобы подвигнуть Бориса Хазанова, если можно так выразиться, на интеллектуальный автопортрет. Формально все выглядит, как равноправный диалог о судьбах эмигрантской литературы вообще, но в реальности текста – Джон Глэд потихоньку поворачивает фигуру собеседника вокруг некоей оси, чтобы читатель разглядел его как следует: возможность редкая, потому что этот большой писатель не любит высказываться от собственного лица.

Джон Глэд вовлек его в игру, сумел разговорить – и мне, так называемому рецензенту, ничего больше не остается, кроме как выписать несколько отрывков из этих речей. Пусть это будет мой вклад в современную культуру. А что – разве в Самиздате не ценились такие выписки? Говорят, в 1970-е какие-нибудь годы тетрадка подобных цитат давала человеку больше, чем университетский курс…

«Скажем спасибо изгнанию за то, что оно ставит все точки над i. Высшая проблема писателя в эмиграции – не „завоевать публику“, хотя я не настолько наивен, чтобы не знать, что эмигранту нужно есть и пить, и платить за квартиру, и растить детей, – нет, высшая проблема писателя, когда он остается один на один со своим ремеслом, со своим злополучным уделом писателя без читателей, без родины, без сочувственного и заинтересованного окружения, – это проблема стать свободным от всего этого, это одновременно и пробный камень его искусства. Вы говорите (утешительный прогноз!), что немногочисленные адепты чистого искусства обречены погрузиться в „эмигрантское небытие“, – на это можно ответить одно: я не знаю, что такое чистое искусство; во всяком случае, этот термин для нашего времени непригоден. Я знаю, что такое свободное искусство: что такое искусство, которое презирает любую идеологию, релятивирует любое вероучение, отменяет любой авторитарный дискурс и претензию на абсолютную истину, искусство, которое возвращает человеку свободу, потому что оно само есть свобода, – а значит, и возвращает ему его человеческое достоинство».


«Но есть такое чувство – время от времени как будто просыпаешься от жизни. Просыпаешься и видишь черную пустоту. Я говорю об этом более или менее складным литературным языком, это проклятье профессии, но то, что я хочу выразить, – не литература. Просыпаешься от жизни, как просыпаются ночью, сбрасываешь с себя покрывало Майи, как сбрасывают теплое одеяло, – и видишь черное окно. И тут можно сказать уже без всякого кокетства, что спасение от чувства бессмыслицы жизни для меня – моя литература».

На страницу:
3 из 6