bannerbanner
Война и воля
Война и воля

Полная версия

Война и воля

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

– Очень не волнуйтесь, сестры. Ныне душа, тело осветлявшая, как ей и положено всевышним, имеет прощание с телом и возврат в уделы Отца Небесного нашего… Возрадуемся же, скорбя, ибо душа покойного там, где надлежит. Аминь.

Непременно, успокоились, но диву даются до сих пор; надежно погрузла в память промашка батюшки и обнаженный случайно краешек тайны, равно краешек бездны.

Нет уже отца Павла, в миру любившего зеленого змия, объяснявшего в том грех зрящим, что пьяное состояние, ума уменьшая, а то и безумством грозя на чуток жизни, однако же человека с блаженным равняет на сей краткий срок, потому и до Всевышнего творит сближение. Слаб есть грех в самом опьянении, но хранись от непотребного при том поведения, ибо недобрым знаком выглядит поутру на иной жинке синяк под глазом по причине воистину греховного отсутствия меры пития у господина её супруга.

«Сам ты Савельич» – обижался чумазый хранитель огня и вполне непринужденно матерился в сторону матери обидчика словами, природу которых в свои шесть лет вовсе не представлял, но научен был, как и пониманию того, что за такие слова детишек лупят крапивой.


Ухватила своими цепкими руками и прижала к себе память игру огня с деревом в самом начале, когда поленце, на ленивых будто, бордово-черных угольках величиной и весом норовящее затмить бьющееся под ним сердце, вдруг соединяется с ним единым выбросом света.

Что есть передача огня? Любовь.

И обретали в надежде взирающие на процесс рождения костра юные мужички прочную веру в свою раннюю самостоятельность.

Но главная радость пребывания на островке имелась не во временной способности ощутить себя взрослым, не в наслаждении вкуснейшей ухой и наблюдении огня, не в купании непрерывном и примечательных сборах внутри шести кружком стоящих сосен, служивших основой крытому соломой навесу, на случай непогоды уберегавшему, и манящему тенью в особенную жару.

Сладкое замирание их сердец предвещалось еще тогда, когда они, пуская слезы и затирая их затем чумазыми кулачками, просили дозволения родительского провести на островке ночь, обещая примерное поведение и непрерывное ухаживание за костром, дабы волнение за детей успокаивалось непрерывным посреди озера источником огня и света. Именно так: огонь гасил тревогу, как ни странно слышать, что он в состоянии что-либо загасить.

Ожидающийся восторг жил в возможности проводить по воде уходящее солнце с одной стороны островка и, перейдя на противоположную, хранить в себе столь редкое радостное ожидание. Ожидание нового света случалось таким.

Действо данное наближалось исподволь; как о всяком естественном событии, напоминать о нем лишено было смысла, и привычно малышня резвилась; всяк находил себе забаву, – кто песчаные замки строил, кто готовил дрова костру, кто, шутник, зарывался в песок почти целиком и, прикрыв голову лопухом, звал играть в прятки, а кто-то напрочь не вылезал из воды, к вечеру контрастно наружного воздуха как бы теплеющей.

Нежданно, потому незаметно к озеру медленно подходила тишина. Шла она, большая осторожная зверюга, скрываясь в растущих тенях деревьев и, оголодав за день, с беспощадной неторопливостью пожирала аппетитные громкие звуки, не гнушаясь затем испуганными, часто потому последними шорохами и всплесками. Наступала великая слышимость.

В минуты, когда багровый, в разводах, рисуемых лохматыми кистями мимо летящих туч, шар опускался в кроны где-то там, за селом, садились ребятки в мелководье у берега и замирали, глядя закат. Скоро затихал самый даже малый ветер и обращалось озеро зеркалом. Казалось, не отражение светила, а красный, далеко высунутый язык непредставимо громадной собаки лакал из необъятного блюда, при том ласково задевая детские, вытянутые в воде ножки. Уходило солнце, освобождая пространство только слуху; вдруг онемев, не в силах нарушить словом своим владений тишины, замирали малыши, вполне как бы напуганные своей совершенной малостью в мире столь быстро растущей и всепоглощающей темноты. Вода испаряла аромат жизни.

Там, на берегу, замирала работа. Уменьшались и вовсе прятались в печные трубы дымки.

– Мамка борщ сварила, – словно очнувшись, говорил один.

– А мои самогону, – эхом отзывался другой.


Наконец разливалась темнота и опускала в озеро небо, маня прогулкой по сплошному и потому казавшемуся плотным насту звезд. Но именно в этот, волшебство обещающий миг, особенно злобным становилось комарье, вынуждая уходить под защиту костра, его теплоту и огонь, к жалости, застилающий сияние звезд. Собравшиеся кружком вокруг пламени и слушая музыку горения сквозь редкие потрескивания, воображением выдаваемые за прощальные всхлипы, сидели они так до рассвета, а если поднимался кто на ноги – его исполинская черная тень неслась по водной глади, словно настало уже время заглянуть в окна уснувших и милых домов.

4

Почтальон.

– А сообщи-ка мне, друг ты мой старый хрыч Силантий, какой такой выдумал ум для нашего темного поселенья имя Радостины? Кто и когда тут радостным козликом прыгал, злато копытцем сгребая в сундук? Молчишь, мой друг пенек любезный, именно как некурящий и первачка глотнуть не слаб, за что прими уважительное почтение. Ведь как смог, как, вошь едрена, смог этот человек до восьмидесяти годков докосить траву корове на зиму и не курнуть, ум дуреет мой при таком факте. Я только свет божий узрел и нашу глухомань око л, так и закурить пожелал. Из хаты на своих впервой вышел, сразу цыгарку у батька изо рта изъял и в свой немедля, от раннего понимания, в каком таком расчудесном месте я родился для неминучего восторга жизни. Вдохнул в себя дымок, подурнел, облегчил понимание грусти. А теперь всякий вынь из глаз огорчение и клади мои слова в свои уши. По малости годов при безвылазной отсюда жизни очень я ошибался, братцы мои, потому как в других краях человеку еще тяжелыпе без цигарки проживать в таких избах, в каких наши псы радостинские могли бы и не пожелать.

Получил я призыв нашего батьки царя сбросить в самый тихий океан наглого японца и вслед такое путешествие по Руси громадной, что всякому дай Господь глаза чуток поширше. Города повидал большие с малыми, реки-озера огромные, леса-поля бесконечные, однако же и мужиков с бабами, кои, грешным словом, пьют безумно и запросто в пыль могут упасть прямо средь дороги наплевательским образом. Ладно бы в травку, так им пыль люба, – где захочут, там и сны глядят, – жалкая досада, скажу без тайны.

Может ли быть в такой обстановке человек человеку братаном или, если то баба, сеструхой во Христе? Уж больно там любят, по причине желания выпить или по характеру жизни, друг у дружки, сказывали мне, что-нибудь, а украсть. Иное дело среди нас. Ни замков на дверях, ни заборов хрен чего за ними видать, а хочешь курочку соседскую – он тебе запросто отдаст, только не воруй, мил человек. А коли выпить, так наши люди сначала поделают работу, вечор дают себе право и никогда – с утра. Ну ежели иногда, по праздникам святым, что простительно. Али нет?

Потому радостным я вертался с войны в нашу лучшую в свете глухомань с благодарностью, что поселил нас Всемогущий далече от дикой суеты, и чем поздней доберется всякая к нам пакость, тем отрадней. Говорю честно, хотя имеюсь в примаках за сварливой, японский городовой, а таки отходчивой жинкой, тайны тут нет.

И такой был я радостный, что о своей половине ноги слабо жалел, но знал – скучает она по мне, чешется при полном своём отсутствии, как бы обиду выразить желает, что не простился по доброму, и где она теперь по мне тоску блюдёт, оскорбительно не знаю.


Ежели, братцы, случится кому терять ногу, так с моим сердечным уважением пожелаю, чтоб сделал это наподобие того, как я. Наливай стакан. Клади в свои уши всю чистую правду. Отцом, Сыном и Духом Святым вот так крещусь и говорю: лежу я, братья и сестры, посредь ромашков и разных других цветков, о каких знать не имею понятия, загораю на войне в тишине, хорошо и душевно наблюдаю пташков разных, что над страной Китай летают и песни поют, надо сказать, веселые. Голодный лежу. Чуток оттого слабый, заснул случайно и лучший в жизни сон получил. Мужики, вам такого век не видать – в цвету всё, баб видимо-невидимо, любая не отказывает и дает такое ощущение, что ты целиком и полностью живой в разных, кто понимает, видах. Что бабы такую сласть могут предъявить мужику, до того сна ведать не ведывал. Подробность при детях никто не пытай, догадывайся. Значит, в райском саду иль в каком гареме, девки молодые да красавицы, на всякий маневр способные при полном моем удовольствии. От счастья думаю, кого ж тут можно было б в жинки пригласить, но хотя сам во сне, соображаю таки, что в сладком изобилии гулящих баб той не найти, чтобы рубаху регулярно стирануть хотела и портянку нюхнуть с почтением. И что вы себе думаете? – тут же мне сон такую женщину подсылает, сказка да и всё… Вся такая в блестящем и белом, лицом и фигурой хороша, да таким смотрит нежным образом, что сразу видать, что не курва, – детки, не ругайте дядьку за плохое слово, – а вполне достойная чувства и парным молоком пахнет. Мечта!

Задышала она мне в ухо тепло, светом вокруг засияла и стало мне так радостно, что возлетел я птахой, но вот не понял, в небо ли путь имею или в пропасть падаю, но лечу, лечу… Солнце при том впереди вижу, яркость невыносимую. Потом все как лопнет вдребезги, и – чернота-а-а…


Просыпаюсь. Матушка моя родная, богородица небесная, а где ж, спрашиваю себя, лужок с цветочками разными, солнышко где ласковое и птахи в песнях? – белый вижу потолок в мухах, вонь лекарственная прёт и невесть откель шибко матерная речь о том, что больно и подохнуть позволь, чем так злобно мучить, а злодей лекарь величается и таким, и разэтаким образом, стыдно будет сказать при детях. Глазам не верю, думаю, переменил картину сна, в каком точно успел обжениться на крале и получил вот такую реальную обстановку дальнейшей жизни. Но для полной правды ущипнул себя под глазом и дернул за волосы. И шо вы за меня думаете? Не сплю, братишки, никак не сплю. И тут – снимайте шляпу – входит через дверь, одеждами бела и светла ликом один в один та самая кралечка, что давече снилась, несет что-то на предмет пожрать или в задницу острым; ласковый знакомый голосок всё ближе, всё ближе. Очухались, – нежно говорит, – а то седьмой день пошел беспамятсву-то Вашему, ой как хорошо, что теперь Вы своими ручонками ложечку-то и возьмете, мимо рта-то никак не пронесете и благополучно поправитесь. Непременно! А нога? Без ноги обязательно можно жить, хуже, ежели без достоинства, но на это достоинство Ваше целым цело в полном своем здравии и вовсе на заглядение, потому супруга Ваша повороту такому обязательно не огорчится.

Ни хрена не понимаю, в башке будто кто самосадом начадил, развел отраву в густом тумане, мозги гудят и не желают ничего думать. Одна только мысля о ноге пробилась, тогда шевелю пальцами на правой, потом на левой шевелю и утомительно соображаю: таки врешь, едрена медицинска вошь. Пальцы чувствительно живые! Меня, когда надо, обмануть тяжело.

Трохи я обидел бабу плохим словом и недоверием вообще. Неласково та на меня зыркнула и решительно одеяльце с меня вон. Смотри, говорит, сам дурак, и в слезы ударилась тихонько так, без голоса жалеючи. Мать моя пресвятая богородица! Укоротили, не спросясь, мою правую несчастную ногу аккурат почти вровень с тем самым достоинством, если, конечно, шутить. Таким вот образом и должен настоящий солдат терять на войне свою ногу: ни тебе крови, ни тебе страдания, один, японский городовой, медовый сон.

5

Утром третьего дня медленного отдаления от прошлой жизни и родного края щетина на щеках у взрослых мужчин стала требовать либо ее, дуру, сбрить, либо немедля помыть, а то придется, соколик, все чаще и чаще унимать зуд растущей бороды одновременно отрастающими ногтями. С другой стороны какое-то разнообразие появилось до того, как откроешь глаза.

Не видя уже прежде частой улыбки отца, обнаружил для себя Иван его, тридцати – всего-то – восьми лет, преждевременно постаревшим, с лицом исхудавшим враз и потемневшим, словно навсегда накрытым сумеречной тенью. Жизнь, и прежде не дарившая праздных радостей, теперь не предполагала их даже в самых дерзновенных мечтах. Иван, по линии отца отроду не имевший деда, Василия Степановича вечной памяти, принявшего прежде времени смерть за Веру, Царя и Отечество, всегда, сколько помнил себя, имел сильную жалость к сиротству своего отца. Прилег дед в землю русскую спокойненько, наследовав оставаться единственным при двух сестрах и заболевшей матери малых, но ответственных лет сыну Степану.


Шел тысяча девятьсот пятнадцатый. На запад – на восток – на запад – на восток шаркала война империй метлой по равнинам западной Белой Руси, неотвратимо и беспощадно сметая со своего пути человеческие, в мусор обращенные судьбы.

В глухой стороне от легких для людского движения дорог, в нетронутости своих домов, в уберегающей незаметности для воюющих сторон жила-была родная деревня Степы; никаких не слышала стрельб и взрывов, не наблюдала за окнами ползающую туда и обратно пехоту, пролетающую на штурм и отлетающую прочь конницу, не вдыхала запах разлагаемых солнцем брошенных окрест тел. Где-то в стороне простиралось царство непрерывно изливаемых кровей и страхов, в ненасытные пределы какого удалились, сапожищами втаптывая в пыль слезы детей и женщин, унося над сердцами тепло расцелованных нательных крестов, пятеро верных долгу и присяге земляков.

«Хлеб всему голова и только честь – превыше хлеба».

И пусть село отдалено было от уездных властей на двадцать верст бездорожья и по сути отторгнуто от нормального сообщения, и не было из него дороги, кроме узкой, в тележную колею тропы, оно не существовало вне страны и ее повинностей. На сбор податей с «болотного» селения махнули рукой и, к удовольствию крестьян, по этой части существовала благодатная вольница при всех русских царях, конечно же, не имевшая шансов длиться вечно. Нет, то не была Богом и людьми забытая обитель, и не староверами основана – не слыхать в тех краях о староверских поселениях, скорее от смут разных бежавшие люди строили ее. Сказывали, во времена восстания Костюшко сначала им гонимые, а затем примкнувшие к нему и разбитые нашли совместное спасительное пристанище в дивном оазисе среди девственных болот западного Полесья. Получилось так, что удалясь некоторым образом в затворничество, обрели люди свободу, прежде жившие в обществе и зависимости, едва ли не рабской. Здесь, внутри изумительных красот болотного края, никакая сволочь не могла мешать доброму народу возделывать поля и сады, растить скот и птицу, пользоваться дарами леса и озера, прилежно соблюдать праздники и посты, исправно посещать рубленую из сосны церковь, хранить в семьях любовь, рожать, крестить, растить детей, образуя их в приходской школе, хоронить усопших и провожать их в рай, ведрами пия хлебное отменное вино домашнего произведения. Самообеспечение деревни практически было полным, за исключением некоторых важных вещей, добываемых посредством торговли и обмена с внешним миром.

Необходимо объяснить, что в армию по призыву, Отечество уважая, ходили из Радостин исправно, поскольку не служивший мужчина считался, по невесть с каких времен традиции, слабо годным носить гордое звание жениха и вызывал подозрение на предмет наличия у него изъяна, а потому настороженность у женского полу. Простая ситуация: невестится девка с парнем, а тут беда-повестка; суженная в слезки, все провожания плачет без отдыху, все белы дни, а пожалей несчастную, не пожелай на действительную службу идти – легко завтра даст отворот парнишке, прокаженному будто. «Честь превыше…»

В оправдание такого факта положения дел позволительно озвучить весьма занятную, но живую версию.

В те самые времена свободолюбивой для поляков гульбы пана Тадеуша Костюшко на сторону русского царя дружно пошли белорусские крестьяне, собранные в рать крепким мужиком по имени Александр Лавринович и, не щадя живота своего, хорошо помогли набить морду свободолюбию нелюбимых шляхтичей. Неслабо получил пан Тадеуш от Саши, потому за такой подвиг пожаловал царь Лавриновичу дворянский титул и многия земли, прежде отнятые у сторонников свободы и независимости польского, в хвост и в гриву любившего белорусов, народа. Соответственно, стал герой наместником царским на этих землях, зажил в прекрасном поместье, при прежних хозяевах «маёнтке», полюбил коньяк и рисование окрестных пейзажей, оставаясь при том добрым и богочестивым, кем, собственно, и рожден был. Топить душу в роскоши не желая, большое внимание обращал тому, что боевые соратники его вновь воротились к мужицкому, чаще батрацкому труду, совестью своей и волей как мог облегчал им жизнь. И немудрено, что позволил освоить земли, прежде не приносящие дохода, безо всякой за то ренты. Возможно, и появилось наше село в результате именно подобного благого начинания, своей справедливой жизнью укрепляя устои власти. Любил новоявленный помещик красивую музыку, песни и театральные сцены, праздничные хороводы из красивых дев, коих обожал интимно пощупать по добровольному согласию вплоть до немощных лет своих. Вблизи маентка заложил он рощу числом одна тысяча семьсот девяносто пять дубков, равным году основания, и до сих пор великолепные ее ряды хранят о нем память, ибо памятник почтенному основателю снесло лихолетье, а могильный холм сравнял с полями каток одной из небрежных войн. Поместье наследовалось сынам вместе со способностями к изобразительному и музыкальному творчеству, но никак не купеческому, потому прирастало одной лишь своей красотой. Германцы, встав на полесскую землю, не тревожили Лавриновичей; красные творцы мировой революции нечаянно скоро получили в зубы и откатились далеко на восток, не успев пощекотать штычком брюхо классовому неприятелю. Речь Посполита слегка урезала земель и позволила усадьбе, а скорее к тому часу картинной галерее с множеством в ней простых и драгоценных полотен источать из окон сладкие звуки фортепиано; пан Пилсудский соизволили навестить. А затем грянул сентябрь тридцать девятого. Будущее еще как настанет…

Надобно заметить о том, что не только белорусы по рождению, но и украинцы, и потомственные русаки двух фамилий из беглых крепостных смоленских, и дива дивного серб поживали в благодатном уединении, в Радоснино, душа в душу. Разумеется, по пьяному норову почему друг дружке иногда в мордень не задвинуть? Не без этого. Обиды не возникало, один только повод с утра, ежели праздник, выпить мировую, а коли работать надо, то неизбежны вечерние объятья и взаимоуважения. Вдалеке от мирских неписаным сводом деревенских законов служили правила, основанные на вековечном понимании добра и небес обетованных.

Поживали полещуки, зло не творя и отторгая из сердца, детишек в школе пороть розгами позволяя, но по справедливости, дабы понятна дитю была польза уменьшения от такого наказания дури и прибавки ума да прилежности, а не запросто для проформы. Науку чтя, сами же, случись у кого-нибудь внезапный падеж коровенки, живо обсуждали событие в поиске причины, с неизменностью находя ее в нечистой силе. К чертям, домовым, наядам и прочим носителям поднебесной тьмы отношение искренним испугом пронзилось: «Крест не от всякой нечисти охранит». Думается же уверенно, что неприятности относились на счет потусторонних сил еще и оттого, что ожидать пакости от односельчан никому и на ум не приходило.

До войны империй неизменными были воскресные выезды сельчан: иной навестить родственников иль друзей-подруг по-соседски, иной на базар уездный обменять товар на ассигнации. Ближнюю деревню восьми верст удаления посещали, гуляя пешком и целым семейством, радуя деток новыми горизонтами.

С наступлением вселенской драки оскудел досуг: принимать гостей и гостевать выдавалось все реже и труднее, а семьям, грустно отдавшим своих мужчин фронту, так и вовсе не позволяло настроение. Главным, а порой и единственным источником вестей стал служить неутомимый и первый теперь парень на деревне, к особенной женской жалости одноногий участник «отражения настоящей японской гадости» тридцатисчемтолетний Петр Семёнович Морголь по прозвищу Кульгавый. Петруша на кличку не злился, он всех жалел и любил, а уж деток, по поводу деревяшки вместо ноги злословящих, старался наградить сладостью и всегда носил при себе карамельки и липучки, мармеладки и тянучки, выбирай, что хочешь, братец, и беги о двух ногах.

Новоиспеченный почтальон старался регулярно «ковылять в уезд», за труды получая какую-нибудь копейку, а в отсутствие внятного денежного обращения – благодарность и частью то, чем богат был получатель и сколь ценил послание. Поили же вусмерть.


Отправив на войну пятерых односельчан, ожидание Петра из поездки превратили люди в ожидание беды, сознавая роковую ее неминучесть и украдкой облегчая слезой. Первая же весточка о ратных трудах Степанова отца случилась казенной бумажкой о его отважной погибели, и стала седой матушка и слегла в немощи, а затем вповал и вдрызг помянув, вся мужицкая доля села – очень уважаемый был погибший человек, трудолюбивый и прямодушный, вечная ему память. Прилежному в послушании и отныне единственному мужчине в семье не претила мама и пил ее сын Стёпа наравне с другими горькую и далеко не первым рухнул в картофельную ботву. Бабы своих мужиков по домам не разносили по причине свежего июньского воздуха и не очень злобных на пьяного человека комаров по случаю не вкусной у них на тот момент крови.

В течение тех горестных поминок без устали ухал в главный церковный колокол и плачем встречал каждую подносимую ему прямо на колокольню чарку единственный не годный к военной повинности, жалеемый всеми добрый человек, умом от рождения тронутый и назначенный по смерти в рай. Прозывали его Федор, тридцать лет без малого он уже прожил, обычно всему улыбаясь, а здесь ревел подобно грудному голодному младенцу. Как бы заместо молока поили его от души перваком, и закуска при нем была, но, то ли не уследили, кушает человек или одним питьем пробавляется, то ли еще какой грех случился, кто ж его знает, однако утром нашли Федора умершим. Там, на колокольне, и отошел он в мир вечного счастья, храня на грязном лице высохшие ручейки слез и, вероятно, в последний миг посетившую его губы улыбку.

Хоронили всем народом, приведя на отпевание пацанят и принеся грудных, оставив отворенные настежь дома. Извещал батюшка, провожая душу Федора, что странное чудо есть такая смерть, впервой на его памяти имевшая место в пределах церковных, и что коли попустил Господь такое событие в обители любящих его чад, имеется в том знак, а именно о грозе наступающей людских тягот и бед, спаси и помилуй.

Запомнилось.

Вокруг гроба стояли стар и млад, сохраняли язычки пламени на свечах, каплющий на руки горячий воск внимания не имел. Когда же кончилась проповедь и каждый сомкнул пламя меж большим и указательным пальцем, стала скорбная тишь, и почти в тот же миг замычала, заблеяла, заскулила, захрюкала и вовсе невесть как заговорила оставленная без корму в опустелых дворах сильно опечаленная животная тварь.

На малое время пришла жуть…

Как и не прерывались, последовали поминки, но сквозили грустью, и слабо брали выпивкой тонущих в тяжких мыслях мужиков; самогон вдруг оказался жутко противным, в глотку не шел, вызывал рвоту. Праздника по причине расположения в райском саду души отроду мученика Федора не получилось.

Похмелье оказалось злым на яркий свет солнца, безоблачный щебет птах и сочувственные взгляды жен, подносящих в помощь мужьям жбанчики сквашенного березового сока.

6

Ветра и люди.

Полученного взамен оторванной ноги Георгия четвертой степени, потому первый парень на деревне, почтальон Петрусь тщательно отполировал намедни высохшей, а прежде отмоченной в озерной воде портянкой, затем обмотал ею единственную свою ступню, вдел в навощенный свиным жиром сапог, приладил к обрезанной деревянную «ногу», подошел к висящему украшением стены маленькому круглому зеркальцу, водрузил боевую награду на льняную, домотканого материала рубаху ровно насупротив сердечного стука и с удовольствием на себя посмотрел, не смущаясь трехдневной щетины и похмельного блеска глаз.

Не каждый день в поход идем, пришло ему на ум, имеется важный смысл выглядеть культурно. «Пока ещё живой», – нечаянно опалила лицо дурная мысль; по причине ее прихода Петя искренне перекрестился.

Так, первым делом двинем к Марусе. Вот бы обойтись в данном желании без «к», однако таки утро, просмотр ведется буквально наскрозь. Башка моя – беда моя. Спаси и сохрани.

Опять оглядел себя Петр; стал доволен. Отсутствие ноги не докучало, кое в каких занятиях так и вовсе не хранило значения. К тому же способствует для маскировки на случай, ежели кто захочет иметь супротив тебя козни и желает сражения. Ну, какой тебе, хороший господин, может быть врагом инвалид одноногий, бедненький такой, щупленький такой инвалид. Смотришь, у супротивника бдительность как рукой сняло, а это нам только подавай. Притом он на двух, а мы на трех опорах стоим: нога обычная, нога из дуба, крепкая палка из дуба молодого с набалдашником медным – дополнительная нога. Попробуй нас сшиби! Конечно, речь ведется о трезвом образе. Беда, что только о трезвом и когда земля стоит твердая. По болоту пехом очень неудобно. А с перепою, да проронивши ненароком чё? – хоть палку, к примеру. Конец счастью и грязные штаны. Где напастись мыла? Мордой в землю тоже случалось. Когда двуногих земля не держит, одноногому вовсе кранты.

На страницу:
3 из 9