bannerbanner
Глиняный мост
Глиняный мост

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

Они стояли как соединение двух веществ, как песок и ржа, смешанные в одно.

Конечно, Клэй, знаменитый тем, что нечасто открывал рот, промолчал. Наверное, уже наговорился за этот вечер. На мгновение он задумался: а почему сейчас? Почему Убийца пришел именно сегодня? А потом вспомнил дату. 17 февраля.

Он сунул ушибленную руку в ведерко со льдом, а второй старался не трогать ссадину на лице, чего очень хотелось. У стола остались он и я, в безмолвном раздоре. Я отлично понимал: беспокоиться стоит лишь об одном из братьев, и это тот, что сидит передо мной.

«Привет, пап», бог ты мой!

Я посмотрел, как кубики льда шуршат вокруг его запястья. Тебе бы ведро с тебя размером, парень.

Я так не сказал, но не сомневался, что Клэй это прочел по глазам, потому что не устоял и поднес к ране под глазом два пальца-курка. Вечно безмолвный паршивец даже слегка кивнул за миг до того, как стопка вымытых тарелок со всего своего неимоверного роста обрушилась в раковину.

Но это не прервало нашего бодания, о нет. Я смотрел как смотрел.

Клэй не оторвал пальцев от ссадины.

Томми спустил Гектора на пол, собрал тарелки, скоро вернулся с голубем (Ти озирался с его плеча) и еще подзастрял на кухне. Потом отправился проведать Ахиллеса и Рози – обоих сослали обратно за дверь, на крыльцо. Томми старательно закрыл за собой дверь.


Разумеется, раньше, когда Клэй произнес эти роковые два слова, мы, остальные, стояли у него за спиной, как свидетели на месте преступления. Притом кошмарного.

Опешивший и возмущенный, мог я в ту минуту подумать о многом, но помню одну мысль: «Всё, теперь он отрезанный ломоть».

Но я был готов этому помешать.

– У тебя две минуты, – сказал я, и Убийца медленно кивнул. Он ополз на стуле: ножки вдавились в пол. – Ну так шевелись. Две минуты это быстро, старик.

Старик?

Убийца за один вздох возмутился и смирился. Он и был старик, замшелое воспоминание, забытая мысль; и пусть он был, может, еще средних лет, для нас – почти уже мертвец.

Он положил ладони на стол.

И воскресил свой голос.

Голос ломался на куски. Убийца смущенно заговорил с комнатой:

– Мне нужен… или, вернее, я думал…

Разговор его был не тот, что прежде, спроси хоть кого из нас. Нам он помнился чуть левее или правее.

– Я пришел спросить…

Слава богу, есть Рори: поджаренным голосом, звучавшим абсолютно как всегда, он выдал твердый ответ на смущенное бормотание нашего отца:

– Ради бога, рожай скорей!

Мы замерли.

Все, на секунду.

Но тут вновь подала голос Рози, и вот я, с обычным «заткните-эту-чертову-собаку», а где-то посреди слова:

– Ладно, слушайте.

Убийца нашел просвет.

– Не буду отнимать у вас время, знаю, что не имею права, но я пришел, потому что теперь живу далеко отсюда, в деревне. Там много земли, и есть река, и я строю мост. Река разливается, я это прочувствовал на своей шкуре. И тогда может отрезать на одном берегу, а это…

Голос был – сплошная щепа, заборный столб в глотке.

– Мне нужен помощник в этом деле, и я хочу спросить, может, кто-то из вас…

– Нет.

Я был первым.

Убийца снова кивнул.

– А ты вообще краев не видишь, гляжу.

Рори, если вдруг вы не поняли.

– Генри?

Генри последовал моему примеру и в общем негодовании остался, как всегда, любезным:

– Нет, приятель, спасибо.

– Он тебе не приятель. Клэй?

Клэй помотал головой.

– Томми?

– Не.

Один из нас солгал.


Затем наступило оглушенное молчание.

Стол лежал пустыней между отцом и сыновьями. И чертова уйма крошек от тостов. В середине стола стояли разрозненные солонка и перечница, будто клоунский дуэт. Один кругленький. Один длинный.

Убийца кивнул и вышел.

А выходя, он вынул из кармана клочок бумаги и отдал компании крошек.

– Мой адрес. Если вдруг передумаете.

– Проваливай.

Я сложил руки на груди.

– И оставь сигареты.


Адрес разорвали тут же.

Я швырнул клочки в ящик возле холодильника, где у нас пустые бутылки и старые газеты.

Кто сидит, кто стоит, кто привалился к стене.

На кухне тишина.

Что тут скажешь?

Случался ли у нас в такие моменты содержательный разговор о том, чтобы сплотиться еще крепче?

Конечно, нет.

Мы обменялись несколькими фразами, и Рори, собиравшийся в паб, вышел первым. Вперед, в «Голые руки». Двигаясь к двери, он опустил мимоходом теплую влажную ладонь Клэю на макушку. В пабе он, наверное, сел там, где однажды сидели мы все вместе – включая даже Убийцу, – в тот вечер, которого никогда не забудем.

Следующим ушел Генри: наверное, разбирать старые книги и пластинки, которыми закупился на воскресной гаражной распродаже.

Вскоре за ним последовал Томми.

Мы с Клэем посидели минуту, затем он молча удалился в ванную. Принял душ, включил воду, еще постоял. Поддон был заляпан клочками волос и зубной пастой; шершавая поверхность их удерживала. Может этого-то ему и хватило, чтобы понять: великие сущности могут взяться откуда угодно.

Но Клэй по-прежнему старался не глядеть в зеркало.


Позже он отправился туда, где все началось.

Он накопил священные места.

Конечно, среди них был Бернборо-парк.

И матрас в Окружности.

И кладбище на холме.

Однако несколько лет назад это все не случайно началось вот тут.

Клэй забирается на крышу.


Он вышел на улицу, дошагал до дома миссис Чилман – изгородь, счетчик на стене, черепица. По привычке уселся на середине, чтобы остаться незаметным: с годами он все больше к этому стремился. Когда-то он забирался туда чаще всего днем, но теперь ему не хотелось торчать на виду у прохожих. Он садился на краю или на гребне, только если лез с кем-то.

Наискось через улицу он видит дом Кэри Новак. Номер 11.

Бурый кирпич. Желтые окна.

Он знает, что Кэри читает «Каменотеса».

Понаблюдав за движением силуэтов, он скоро перевел взгляд в другую сторону. Как бы он ни любил ловить хоть самый мимолетный образ Кэри, на крышу залезал не из-за нее. Он сиживал здесь задолго до того, как она вообще объявилась на Арчер-стрит.

Клэй передвинулся на десяток черепиц влево и увидел город во всю длину. Он выкарабкивался из своей прежней бездны, большой, пространный, залитый светом. Клэй не спеша вбирал это все в себя.

– Привет, город.

Иногда ему нравилось говорить с городом – чтобы почувствовать себя разом и менее, и более одиноким.

* * *

Примерно через полчаса ненадолго показалась Кэри. Положив руку на перила, она медленно вытянула вторую вверх.

Привет, Клэй.

Привет, Кэри.

И скрылась.

Завтрашний день, как и любой, начнется для нее безжалостно рано. Она покатит на велике через лужайку в без четверти четыре: на работу в конюшнях Макэндрю, что на Роял-Хеннесси.

Под конец объявился Генри, прямо из гаража, с пивом и пакетом орешков. Он уселся на краю, рядом с «Плейбоем» в водосточном желобе: увядшая и выцветающая «мисс Январь». Генри знаком подозвал Клэя, и когда тот перебрался к нему, предложил свои приношения: орешки и запотевшее пиво.

– Не хочу, спасибо.

– Он разговаривает!

Генри хлопнул Клэя по спине.

– Второй раз за три часа; ну, это впрямь историческое событие. Загляну-ка завтра в киоск да куплю лотерейку.

Клэй молча смотрел в сторону: темный компост из небоскребов и пригорода.

Затем поглядел на брата: основательность глотков из пивной банки. Тому нравилась мысль о лотерейном билете.

Цифры Генри были от единицы до шестерки.


Генри указал рукой вниз: там Рори с трудом брел по улице, таща на плече почтовый ящик. А за спиной чертил концом по земле деревянный столбик; Рори победительно швырнул ящик на нашу лужайку.

– Эй, Генри, кинь-ка нам орешка, хер долговязый!

Рори на мгновение задумался, но так и не вспомнил, о чем начал говорить. Но это, наверное, было что-то уморительное, потому что всю дорогу до крыльца он смеялся. Он всполз по ступенькам и шумно улегся.


Генри вздохнул.

– Слышь, надо бы его того.

И Клэй двинулся вслед за ним на другую сторону двора, где Генри приставил к стене лестницу. Он не взглянул ни на Окружность, ни на бескрайний задник черепичных скатов. Нет, все, что он видел, – это двор и Рози, скачущую под сушильным столбом. Ахиллес жевал в лунном свете.


Что до Рори, то тот весил пьяную тонну, но как-то им удалось забросить его в кровать.

– Подлая сволочь, – резюмировал Генри. – Склянок двадцать вылакал, точно.

Они ни разу не видели, чтобы Гектор летал такой молнией. Кот выдал бесподобный панический танец, сиганув с матраса на матрас и за дверь. На другой кровати спал, привалившись к стене, Томми.


Позже, много позже, в их комнате часы на старом приемнике Генри (тоже купленном на дворовой распродаже) показывали 1:39, а Клэй стоял спиной к раскрытому окну. Незадолго до того Генри, сидя на полу, в пожарном порядке дописывал домашнюю работу, но вот уже несколько минут оставался неподвижен; лежал на застеленной кровати, и Клэй без опаски мог подумать: пора.

Он крепко закусил губу.

Вышел в коридор, держа курс на кухню, и неожиданно быстро оказался возле холодильника, с рукой, погруженной в ящик с утилем.

Откуда ни возьмись – свет.

Черт!

Белый и плотный, он хлестнул Клэя по глазам, будто футбольный хулиган. Едва Клэй успел заслониться руками, свет погас, но сполохи в глазах плясали и резали. В снова залившей все темноте возник Томми: стоит в трусах, у ноги – Гектор. Кот стал текучей собственной тенью и глазами, оскорбленными светом.

– Клэй?

Томми побрел к задней двери. Его слова капали между сном и ходьбой.

– …илес… на… па-ами…

Со второй попытки он почти одолел полный код фразы.

– Ахиллеса надо покормить.

Клэй взял брата за плечи и повернул, и смотрел, как тот поплыл по коридору. Потом Клэй наклонился и коротко потрепал по шкуре кота, который пару раз отрывисто мурлыкнул. В какой-то миг Клэй ожидал, что заревет Ахиллес или забрешет Рози, но никто из них не подал голоса, и он запустил руку в ящик.

А там ничего.

Даже когда он рискнул приоткрыть холодильник – совсем чуть-чуть, чтобы просочилось немного света, – не нашел ни единого клочка убийственной бумажки. И как же было удивительно, вернувшись к себе, обнаружить ее, приклеенную скотчем к его кровати.

Деньрожденница

Нечего и говорить, что на конкурс она не поехала; она не репетировала и не гуляла по городу голубых крыш. Она так и осталась на перроне вокзала Вестбанхоф сидеть на чемодане, опершись локтями о бедра. Этими свежими чистыми пальцами она сыграла на пуговицах своего шерстяного платья и обменяла обратный билет, чтобы вернуться сегодня же.

Через несколько часов, когда поезд уже должен был отправляться, она поднялась. Проводник наклонился к ней из вагона, небритый, грузный.

– Kommst einer?[9]

Пенелопа безмолвно смотрела на него и не могла решиться, крутила одну из тех пуговиц, на груди. Чемодан стоял перед ней. Якорем у ног.

– Nah, kommst du jetzt, oder net?[10]

В его растрепанности было что-то милое. «Едете или нет?» Даже зубы у него торчали в разные стороны. Высунувшись, как мальчишка, он не засвистал в свисток, а крикнул вдоль поезда:

– Geht schon![11]

И улыбнулся.

Улыбнулся своей разнозубой улыбкой, а Пенелопа держала пуговицу уже перед собой, на правой ладони.


И все же, точно по отцовскому предсказанию, у нее получилось.

У нее не было ничего, кроме чемодана и беззащитности, но, как и считал Вальдек, она выкарабкалась.

В городке под названием Трайскирхен был лагерь: войско двухъярусных кроватей и винноцветный пол в туалете. Первой задачей стало найти конец очереди. Хорошо, что в этом у нее был богатый опыт: Восточная Европа вставать в очереди научила. Второй задачей, уже внутри, стало приспособиться к глубокой, по щиколотку, луже отказов, разлившейся по полу. Опять водная зыбь – что ж, проверка на выдержку и выносливость.

Очередь состояла из усталых людей с безучастными лицами; каждый боялся разных исходов, но одного – больше остальных. Ни в коем случае нельзя, чтобы отправили обратно.

Когда она достояла свою очередь, ее опросили.

Ее дактилоскопировали, ее переводили дальше.

Австрия была, в сущности, площадкой для передержки, в большинстве случаев за двадцать четыре часа твое дело рассматривали и отправляли тебя в хостел. Там предстояло ждать одобрения от посольства другой страны.

Ее отец многое продумал, но не учел, что пятница была неудачным днем для приезда. Это значило, что выходные придется провести в лагере, а там не курорт. Но она это выдержала. В конце концов, по ее же словам, лагерь – это не ад. Не сравнить с тем, что выпало другим. Хуже всего было неведение.


На следующей неделе она села в другой поезд: на этот раз в горы, к другому комплекту двухъярусных кроватей, где Пенелопа принялась ждать.

Не сомневаюсь, за те девять месяцев немало всего произошло, но что я, в сущности, знаю о том времени? Что знал Клэй? Так вышло, что жизнь в горах была одним из немногих моментов, о которых Пенелопа почти не заговаривала, – но если касалась ее, то говорила просто и прекрасно, и, пожалуй, даже горестно. Как она однажды объяснила Клэю: один короткий телефонный звонок и одна старинная песенка.

Пара деталей, рассказывающих обо всем.


В первые же дни она заметила, что люди ходят звонить в старую телефонную будку у дороги. Эта будка торчала там, как объект из другого мира, посреди безбрежности леса и неба.

Было ясно, что они звонят домой: в глазах блестели слезы, а многие, повесив трубку, не сразу могли себя заставить выйти.

Пенелопа, как и многие, колебалась.

Не обернется ли звонок бедой.

Ходило немало слухов, что власти прослушивают телефоны, так что любой бы призадумался. Как я уже говорил, тех, кто остался дома, могла настигнуть кара.

Многих выручало то, что у них предполагалась относительно долгая поездка. Почему бы и не позвонить домой, если уехал на несколько недель? Пенелопе было не так просто: она уже должна была вернуться. Не опасно ли это для отца? К счастью, пока она мялась у будки, ее заметил человек по имени Тадек. Голос и тело у него были как лес.

– Хотите позвонить домой?

Видя ее замешательство, он пошел и приложил к будке ладонь, показывая, что та не кусается.

– Кто-то из вашей семьи участвует в движении?

И еще точнее:

– Solidarno?

– Nie[12].

– Не свернули нос кому не надо, если понимаете, о чем я?

Она помотала головой.

– Кажется, нет.

Он усмехнулся так, будто одолжил зубы у того австрийского проводника.

– Ладно, еще спрошу. Родителям?

– Отцу.

– И вы точно? Ничего не натворили?

– Точно.

– А он?

– Да он старик, трамвай водит, – ответила Пенелопа. – Он почти не разговаривает.

– Ну, тогда, думаю, можно не дрейфить. Партия сейчас в таком бледном виде, вряд ли им есть дело до трамвайного старика. В наши дни трудно в чем-то быть уверенным, но в этом я ни на грамм не сомневаюсь.

И вот тут, рассказывала она, Тадек посмотрел куда-то сквозь сосны и полосы света.

– Хороший он отец?

– Tak[13].

– Он будет рад вас услышать?

– Tak.

– Тогда вот.

Он повернулся и протянул ей несколько монет.

– Передайте привет.

И пошел прочь.


Тот телефонный разговор состоял из десяти коротких слов. В переводе:

– Алло?

Молчание. Шорох.

Он повторил.

Этот голос: словно бетон, словно камень.

– Алло?

Она потерялась в соснах и горном склоне, пальцы на трубке побелели.

– Девочка-сбивашка? – спросил он. – Девочка-сбивашка, это ты?

И она увидела его на кухне и полку с тридцатью девятью книгами – и, прижавшись щекой к стеклу, сумела выговорить:

– Да.

А затем осторожно повесила трубку.

Горы расступились.


Теперь к песне – не первый месяц в лагере, вечером, в гостевом доме.

Луна уперлась в стекло.

Наступил день рождения ее отца.

В Восточной Европе в те годы больше значения придавали именинам, но на чужбине все ощущается острее. Пенелопа обмолвилась о дне рождения кому-то из женщин.

Водки у них не нашлось, но в том месте всегда было вдоволь шнапса, и быстро объявился поднос с рюмками. Когда их наполнили и раздали, хозяйка посуды подняла свою чарку и посмотрела на Пенелопу. Это происходило в гостиной. Там собралось человек десять, а то и больше, и, услышав слова «За вашего отца» на своем родном языке, Пенелопа подняла глаза, улыбнулась и смогла не потерять самообладания.

В этот миг поднялся другой человек.

Конечно, это был Тадек, и он грустно – и прекрасно – завел песню:

Sto lat, sto lat, niech żyje, żyje nam.Sto lat, sto lat, niech żyje, żyje nam[14]…

И это было уже слишком.

С дня телефонного звонка переживания копились в ней, и больше она не могла их давить. Она стояла и пела, но внутри ее что-то сломалось. Пела песню своего народа с дружеским пожеланием удачи и недоумевала, как же бросила отца. Слова шли высокими волнами любви к нему и отвращения к себе; и, когда песня смолкла, у многих на глазах блестели слезы. Люди не знали, увидят ли вновь своих близких: благодарить им или каяться? Одно лишь они знали точно: теперь это не в их власти. Но что началось, должно завершиться.

Поясню, начало песни переводится так: «До ста, до ста, тебе желаем жить».

Она пела и знала, что столько ему не прожить.

И они больше не увидятся.

Все оставшееся время в лагере Пенелопа волей-неволей снова и снова возвращалась к этим переживаниям, никла к ним: особенно живя в такой беззаботности.

С ней же все так любезно обходились.

Она – ее спокойствие, ее обходительная неуверенность – нравилась людям, и ее теперь называли Деньрожденницей, в основном за глаза, но и в ее присутствии. Иногда ее звали так в глаза, особенно мужчины, на разных языках, когда она прибирала, или стирала, или завязывала шнурок ребенку.

– Dzięki, Jubilatko.

– Vielen Dank, Geburtstagskind.

– Děkuji, Oslavenkyně.

Спасибо, Деньрожденница.

Тогда у нее пробивалась улыбка.

* * *

А все, что было кроме этого, – ожидание и воспоминания об отце. Иногда ей казалось, что ей пока удается вопреки ему перебиться, но такое случалось лишь в самые мрачные минуты, когда с гор наваливался дождь.

В такие дни она работала дольше и старательнее.

Готовила, прибирала.

Мыла посуду и меняла постели.

В итоге прошло девять месяцев в горькой надежде и в разлуке с фортепьяно, прежде чем нашлась страна, которая наконец дала согласие. Пенелопа присела на краешек койки с конвертом в руке. Она смотрела за окно, в пустоту; стекло было белым и матовым.

До сих пор я, помимо воли, вижу ее там, в Альпах, которые часто рисую в воображении.

Вижу, как она сидит на кровати, или, как однажды описал это Клэй, будущую Пенни Данбар, снова вставшую в очередь, чтобы полететь далеко на юг, можно сказать, прямо на солнце.

С убийцей в кармане

Пенелопа перелетела через океаны, а Клэй вошел в ограду.

Он прошел проулком между Окружностью и домом, где штакетины были призрачной серости. Тогда там была калитка для Ахиллеса – чтобы Генри выгонял его и загонял. Во дворе Клэй порадовался, что не пришлось перелезать; похмельные утра, очевидно, довольно мучительны, и ближайшие несколько секунд все решали.

Первым делом Клэй двинулся извилистым фарватером по Ахиллесовым яблокам. Затем – по лабиринту собачьего дерьма.

Оба виновника еще спали; один – стоя в траве, другой – развалившись на освещенном диванчике на крыльце.

В кухне пахло кофе – я опередил Клэя, и ясно, что не только в этом смысле.

Пришла очередь Клэя сплясать под мою дудку.


Я завтракал на крыльце, как привык время от времени поступать.

Я стоял у деревянных перил, с вареным небом и холодными хлопьями. Еще горели уличные фонари. На лужайке валялся притащенный Рори почтовый ящик.

Клэй отворил переднюю дверь и остановился в нескольких шагах позади меня, а я продолжил доедать хлопья.

– Господи, опять почтовый ящик.

Клэй нервно улыбнулся, я чувствовал, но тут уж наступил предел моей любезности. В конце концов, адрес – у него в кармане: я склеил его на совесть.

Я не спешил оборачиваться.

– Ты нашел?

Снова почувствовал, как он кивает.

– Подумал, избавлю тебя от необходимости самому его выуживать.

Ложка звякнула о тарелку. Несколько капель молока упали на перила.

– Он у тебя в кармане?

Еще кивок.

– Думаешь ехать?

Клэй посмотрел на меня.

Он смотрел и молчал, а я пытался, как часто в последнее время, как-то его понять. Внешне мы с ним похоже больше всех остальных, но я пока еще был на добрых полфута выше. Волосы у меня жестче, и мышцы тоже, но это сказывалась разница в возрасте. Пока я на работе день за днем на четвереньках ползал по ковровым, дощатым и цементным полам, Клэй ходил в школу и бегал свои мили. Он выдержал свою норму сгибаний и отжиманий: стал пружинистым и резким с виду – поджарым. Пожалуй, вы бы сказали, что мы с ним – два варианта одной сущности, особенно по глазам. У нас обоих в глазах – пламя, и не важно, какого цвета радужка, потому что это пламя и есть наши глаза.

Посреди этой сцены я ядовито улыбнулся.

И покачал головой.

В эту секунду погасли уличные фонари.

Я спросил, о чем следовало спросить.

Чтобы не говорить того, что необходимо было сказать.


Небо распахнулось, дом сжался.

Я не приблизился, не прицелился, я не угрожал.

Все, что я сказал, было «Клэй».

Позже он рассказал мне, что это-то его и насторожило.

Невозмутимость.

Посреди этого непривычно вкрадчивого разговора в нем что-то ухнуло. И опустилось плавно от горла к грудине, к легким, а на улицу выплеснулось готовое утро. На другой стороне улицы иззубренно-безмолвно, как шайка лихих ребят, ждущих лишь моего слова, стояли дома. Мы знали, что я обойдусь и без них.

Через секунду-другую я оторвал локти от перил и опустил взгляд ему на плечо. Я мог спросить его о школе. А как же школа? Но мы оба знали ответ. Кто я такой, в конце концов, чтобы уговаривать его не бросать школу? Я и сам не доучился.

– Можешь ехать, – сказал я. – Удержать тебя я не могу, но…

Остаток обломился.

Фраза трудная, как и сама работа – и вот то, в конце, и было в ней истиной. Есть уход и возвращение. Преступление и момент расплаты.

Вернуться и быть принятым.

Две совсем разные вещи.

Он мог ускользнуть с Арчер-стрит и променять братьев на человека, который нас бросил, – но не сможет миновать меня, когда вернется домой.

– Важное решение, – сказал я, уже прямо, в глаза ему, а не в район плеча. – И, думаю, нехилые последствия.

И Клэй посмотрел сначала мне в глаза, потом куда-то в сторону.

Он оценил мои огрубевшие в работе запястья, мои руки, кисти, артерию на шее. Отметил и неохоту в моих кулаках, но и решимость довести дело до конца. Но самое важное – он увидел пламя в глазах, которые умоляли его: не уходи к нему, Клэй. Не бросай нас.

Но если уйдешь…


Дело в том, что теперь я не сомневаюсь.

Клэй знал, что должен это сделать.

Только не был уверен, сможет ли.

Я вернулся в дом, а он еще побыл на крыльце, будто на мели, придавленный тяжестью выбора. Учтите, свою угрозу я даже не смог произнести вслух. В конце концов, что самое плохое можно сделать пацану из Данбаров?

Уж это-то Клэй понимал, и у него были причины уйти и причины остаться – и это были одни и те же причины. Его понесло каким-то потоком – разрушения всего, что он имел ради того, чтобы стать тем, кем ему нужно было стать, – и прошлое придвинулось вплотную.

Он стоял и смотрел в жерло Арчер-стрит.

Бумажные дома

И приходит прилив с победой, но и с непрерывной борьбой – ведь точнее всего вступление Пенелопы в жизнь этого города можно описать как постоянное изнеможение и изумление.

Великая благодарность к месту, принявшему ее.

Страх перед его необычностью и зноем.

А потом, конечно, вина.

Сто лет, которых ему точно не прожить.

Так шкурно, так бессердечно покинуть.


Оказалась она здесь в ноябре, и, хотя обычно это не самая жаркая пора, время от времени в городе случается неделя-другая бесцеремонного напоминания, что лето на носу. Если выбирать самое неподходящее для приезда время, то это было, наверное, оно: двойственный прогноз из жары, сырости, жары. Даже местные, казалось, страдали.

Ну а в довершение всего она явно вторглась в чужие владения: комната в лагере очевидно принадлежала полчищу тараканов – и, боже всемогущий, таких страшных тварей ей еще не приходилось видеть. Огромные! Не говоря уже о том, какие свирепые. День за днем тараканы пытались отвоевать у нее территорию.

На страницу:
5 из 8