Полная версия
Транзитом в Израиль
Время бежало соответственно суточному вращению Земли. Оно не остановилось и в кровавом 1937 году, отмеченном в истории как период расцвета сталинских репрессий. Аресты усиливались по всей Стране Советов. Не миновали они даже таёжную глушь, где жил Лазарь. В тёмную сибирскую ночь отца Лазаря увезли в районный центр. Там ему предъявили не столько даже несуразное, сколько совсем бредовое обвинение, объявив его шпионом английской разведки. Как могли резиденты с британских островов пробраться по малопроходимым таёжным тропкам в забытый богом посёлок Пролетарка, чтобы завербовать ссыльного бухгалтера, не знал даже Всевышний. Зато это знали «всевидящие» работники НКВД. В досье было написано, что отца Лазаря привлекли к работе на коварных англичан во время шахматного турнира. Для следствия было совсем неважно, что в новоявленных сибирских Васюках даже априори не могло быть шахматного турнира, и тем более несущественно, что арестованный никогда в жизни к шахматам не прикасался и не имел никакого понятия, как передвигаются фигуры на 64-клеточной доске. Просто на золотых приисках Колымы не хватало рабочих рук. Помочь могли только дополнительные партии заключённых. Поэтому следователь пригрозил, что если отец Лазаря не подпишет признание, то разразится самое худшее, что только может произойти. Обвиняемый же не столько боялся работы на приисках, сколько переживал за свою семью. Пришлось подписать и отбыть в ещё более отдалённые места, оставив семью в «элитном» посёлке Пролетарка. Матери Лазаря было крайне тяжело. Она с большим надрывом работала на непосильных работах, чтобы хоть как-то прокормить детей. Её усилия не пропали даром, она сумела поднять их и дождаться отца. Однако он был настолько надломлен как морально, так и физически, что после возвращения из Колымы, не прожив и полугода, ушёл в мир иной. Лазарь в то время поехал в Красноярск, поступил в педучилище и после его окончания начал преподавать историю в школе. Он красочно описывал своим ученикам эпохальные события древнего мира, знаменательные даты средних веков и азы новейшей истории, которые переплетались с построением социализма в СССР. Несмотря на варварские испытания, выпавшие на долю его отца от Советской власти, он свято верил в утопическую идеологию, пропагандируемую той же самой властью. Уже в 14 лет, когда он стал членом коммунистического союза молодёжи, по-простому комсомольцем, он был убеждённым приверженцем дела свершившейся революции. Эта незыблемая и святая вера нашла своё продолжение, когда во время войны он – нет-нет, совсем не по карьерным, а именно по идейным соображениям – пополняет ряды партии большевиков.
Непонятно по каким таким резонам, но во время великого отечественного «джихада» Лазарь Моисеевич Гофман был назначен командиром разведывательного взвода. Видимо, высшее армейское командование сочло факт окончания им педучилища и преподавания истории в школе-семилетке достаточно весомым для того, чтобы, рискуя собственной жизнью, добывать бесценную информацию о местности, противнике, его вооружении, расположении и намерениях. Не секрет, что хорошим разведчиком считался лишь тот, у кого была выработана психологическая устойчивость, которая заключалась в привыкании к мысли, что в любой момент тебя могут убить. Следовало свыкнуться с ней и понимать: если ты думаешь о том, как выжить, то ты уже не можешь быть разведчиком.
Командование не ошиблось в лейтенанте Гофмане: такой психологической устойчивостью он обладал в полной мере. Обладал лично и обучал этому три десятка своих солдат. Во взводе были люди, выросшие в неоднородной социальной среде. С одной стороны, здесь были вчерашние школьники, воспитанные на героических подвигах Павки Корчагина, а с другой – полуграмотные мелкие воришки, промышлявшие карманными кражами в трамваях и других местах массового скопления людей.
Лейтенант Гофман никогда не думал, что будет использовать свои педагогические способности во фронтовых условиях применительно к людям, облачённым в неказистую серую форму простого солдата. Ему было совсем не сложно находить потайной ключик к закрытой и израненной душе каждого из своих бойцов, ни перед кем при этом не заискивая и никого не оскорбляя. Несмотря на ежедневную многоречивость на уроках в довоенной жизни, на фронте он не пустословил: говорил немного, но, как и подобает разведчику, чётко и разборчиво. За этим немногословием скрывалась врождённая склонность при любых, даже самых немыслимых обстоятельствах, всегда и везде держать своё слово.
Солдаты лейтенанта Гофмана никогда не видели на его обветренных губах даже подобия улыбки: он никогда не то чтобы не смеялся, а даже не позволял себе улыбнуться, никогда не шутил сам и не откликался на шутки других. Все знали, что с начала войны командир не получил ни единой весточки от многочисленной семьи, оставшейся на оккупированной фашистами Украине. К концу 1942 года уже было точно известно, что ни одному еврею из городка, где проживали его родственники, не удалось спастись. В украинских, белорусских и прибалтийских городках и местечках происходило полное истребление древнейшей нации, которое коллеги лейтенанта по исторической специальности назовут хлёсткими словами «холокост» и «геноцид».
При фронтовой неразберихе в делопроизводстве многим еврейским солдатам и офицерам удавалось поменять свои не очень благозвучные для русского уха иудейские имена. Причину этого весьма распространённого явления объясняют строки малоизвестного автора известного «Бухенвальдского набата», поэта Александра Соболева. В одном из стихотворений он писал:
«И было срамом и кошмаромТам, где кремлёвских звёзд снопы,Абрамом, Хаймом или СаройЯвиться посреди толпы».Из-за этого срама Гершоны становились Григориями, Пинхасы – Петрами, Мендели, Мордехаи и Мойши – Михаилами, Абрамы – Александрами. Одним из немногих, кто отказался продолжить этот список, был фронтовой разведчик Гофман. Может быть, оттого, что являлся полновесным тёзкой знаменитого сталинского наркома (министра) Лазаря Моисеевича Кагановича. А скорее всего потому, что искренне считал, что имена, данные родителями, не меняют, хотя бы в знак их светлой памяти.
Не изменил он своё не очень-то форматное для СССР имя и после чуть ли не трагического, мерзостного случая, который врезался ему в память, пожалуй, на всю оставшуюся послевоенную жизнь. Произошло это в конце 1944 года в румынских Карпатах после очередного рейда в тыл врага. Несколько суток он вместе со своими бойцами ползал на животе по лесистой горной крутизне, высматривая расположение немецких постов, пулемётных точек и места сосредоточения военной техники. Всё увиденное Лазарь Моисеевич наносил на топографическую карту, помечая там только ему известными значками добытые разведданные. Когда вернулись из рейда, то, уставший, промокший и продрогший, он решил час-другой вздремнуть, чтобы потом обобщить и оформить добытую информацию. На это требовалось не менее двух часов.
Когда же он ввалился в приютившийся на горном уступе блиндаж, его взору представилась удручающая картина. За самодельным дощатым столом неритмично раскачивался голый до пояса командир роты Гущин. Вдрызг пьяный капитан безуспешно пытался налить в кружку остатки спирта из уже пустой фляги. Взводного удивило не столько состояние пьяного в стельку капитана, сколько его опухшее от слёз, небритое лицо. Ведь Гущин был не из робкого десятка: сотни раз он поднимал свою роту в атаку, и вышибить слезу у него казалось невозможным. Рядом с капитаном за столом сидела, тоже вся в слезах, белокурая связистка Клава. Вся рота знала, что их командир не просто спит с ней, а собирается при ближайшем переформировании в тылу жениться на этой писаной красавице из Воронежа. Увидев Лазаря, она быстро вытерла слёзы и скороговоркой, словно боясь запутаться, рассказала, что комроты получил письмо от матери с Урала. Там случилась трагедия: на заводе, где работал его младший брат, взорвалась ёмкость с каким-то химическим веществом, и 15-летний такелажник Толя Гущин погиб на месте.
– Ну почему он, а не я, – надрывно орал капитан, – я тут на фронте – живой, а ребёнок в тылу – уже в могиле.
Надо же тому случиться, что в это время в блиндаж вошёл командир полка подполковник Драгунов с ещё несколькими офицерами. Не заметив в полумраке одурманенное неразведённым спиртом состояние своего ротного, комполка хлёстко отчеканил:
– На завтра назначено наступление нашей дивизии. Основные силы пойдут по долине, которую контролирует твоя рота. Через час я должен иметь подробный рапорт о расположении немецких сил, их количестве в этом месте и топокарту с огневыми точками.
В ответ на приказ подполковника Гущин невнятно пробормотал какую-то хмельную абракадабру. Приблизившись вплотную к нему, Драгунов тут же учуял резкий запах спиртного перегара.
– Что же ты, паршивец, позволяешь себе в боевой обстановке? – на одном дыхании резко выпалил он, – ты же, гад ползучий, немедленно у меня под трибунал пойдёшь!
– Никуда он не пойдёт, – грозно выкрикнул выдвинувшийся из-за спины командира полка замполит Рыжов, – я его тут по законам военного времени на месте пристрелю.
Молчавший до этого момента лейтенант Гофман неожиданно выпростался по стойке «смирно» перед командиром полка и, вопреки своему негромкому голосу, чуть задыхаясь от волнения, отчеканил:
– Товарищ подполковник! Через час рапорт и карта будут на вашем столе. Я со своей группой буквально несколько минут назад вернулся с задания. Всё, что нужно, видели, всё, что необходимо, знаем. А свою вину капитан Гущин искупит в бою, я обещаю.
Из-за спины подполковника вновь выставил свою хлюпкую фигуру замполит. Он подошёл к дрожащему от волнения лейтенанту и, схватив его за грудки, дребезжащим голосом провопил:
– Ну смотри, Лазарь, если что не так сложится, вы оба у меня такого Лазаря запоёте, что ни Хаймы, ни Мойши, ни даже Абраши не помогут!
Подполковник Драгунов кивнул головой, словно одобряя издевательскую тираду своего замполита, и истошным голосом добавил:
– Значит так, Гофман, у тебя сейчас либо грудь в крестах, либо голова в кустах, – и быстро вышел со своей свитой из блиндажа.
Уже через полтора часа Лазарь передал посыльному из штаба полка запечатанный конверт, в котором были важные разведывательные сведения, необходимые для подготовки наступления. Впоследствии в штабе дивизии отметили, что именно они способствовали успешному исходу боя, так как именно по тропинкам, отмеченным на карте Лазарем, пехотинцы пробрались прямо в тыл немецкой обороны. Благодаря обозначенным разведчиками на этой же карте огневым позициям врага, полк подполковника Драгунова сумел в кратчайшее время уничтожить их, обеспечив тем самым достижение тактических целей. Протрезвевший к началу наступления капитан Гущин, как всегда, повёл свою роту в атаку. Уже после прорыва вражеской обороны он получил осколочное ранение и был отправлен в госпиталь. А ещё через неделю из штаба фронта пришёл приказ об отличившихся в бою. Драгунов и Рыжов получили ордена Красного Знамени, Гущин – медаль «За отвагу», а Гофман – медаль «За боевые заслуги».
После победного наступления, когда дивизию перебазировали с линии фронта для переформирования, Лазарь навестил своего раненого командира в госпитале. Увидев разведчика, капитан Гущин обрадовался до слёз и, крепко обнимая его, проговорил:
– Ну, Лазарь, в жизни не забуду. Если б не ты, пристрелил бы меня замполит. Мать потери второго сына не перенесла бы. Вся моя семья перед тобой в неоплатном долгу.
– Да ладно тебе причитать-то, – угомонил его Лазарь, – война ведь. Сегодня я тебя выручил, завтра ты меня. Так ведь сочетаются друзья.
– Да нет, дорогой, – запричитал капитан, – я тебе по гроб жизни обязан!
Что же касается боевой награды, то лейтенанту Гофману было приятно, что его вклад в успех наступления был отмечен командованием. Однако медаль «За боевые заслуги» свидетельствовала об умелых, инициативных и смелых действиях в бою, но никак не могла быть моральной компенсацией за оскорбление, нанесённое Лазарю Моисеевичу замполитом. Ведь наяву получалось, что расистскую пощёчину ему нанёс не какой-нибудь там майор Рыжов, а заместитель командира подразделения, в состав которого входит более тысячи солдат. Не просто заместитель командира, а его наместник, который в определённой степени как бы является рупором политического руководства страны. В тот момент молодой лейтенант ещё не осознавал, что как раз от государственного истеблишмента и исходят эти оскорбительные элементы антисемитизма, и поэтому вся его обида концентрировалась только на образе замполита Рыжова.
Где-то в глубоко запрятанных тайниках души Лазаря Моисеевича уже начинало теплиться еврейское самолюбие. Именно это чувство национального достоинства и диктовало ему, что если родители нарекли его Лазарем, то он и будет им петь столько, сколько отведено ему в этой жизни. Он знал, что его имя в переводе с древнееврейского языка означает не что иное, как «божья помощь». Несмотря на то, что он являлся носителем партийного билета коммуниста и был воинствующим атеистом, где-то в глубинах подсознания он надеялся на эту помощь от Создателя.
У лейтенанта Гофмана к политической работе в армии был нестандартный подход, который мог доставить кучу неприятностей. Политработники в Красной Армии относились к привилегированной офицерской касте. Их если и не уважали, то по крайней мере боялись. Это ни в коей мере не относилось к Лазарю Моисеевичу. Он при малейшей возможности и близко не подпускал армейских комиссаров к своим солдатам. Принятые на фронте политические беседы и информации проводил лично, благо историческое образование и знание своих подчинённых позволяло сделать это намного лучше и предметнее. Однажды на такой политбеседе случайно оказался полковник из штаба дивизии. Побыв там четверть часа, он потом восхищённо повторял сопровождавшим офицерам:
– Это же надо! Так логично, убедительно и в то же время просто объяснить бойцам задачи грядущего наступления и ведущей роли коммунистов в нём!
Похоже, что полковник рассказал об этом кому-то и в штабе, потому что буквально через несколько дней лейтенанта Гофмана вызвали в политотдел. Там ему без обиняков предложили повышение в звании – стать политруком батальона. Заманчиво, конечно, было поменять смертельный свист вражеских пуль на передовой на не очень-то и пыльную работу, в которой оружием становится не автомат, а идейно-выверенное слово, призывающее бойцов к схватке с врагом. В ответ на это он протянул руку в направлении невидимого окопа и тихо, но членораздельно произнёс:
– Я своих солдат смогу оставить только после окончания войны.
Как сказал, так и случилось. Только когда остались позади южноукраинские степи, крутые склоны карпатских гор, речные долины Румынии, когда над Рейхстагом в Берлине водрузили Красное знамя Победы, Лазарь Моисеевич попрощался со своими разведчиками.
Глава 4
Бабушка Хана
Если имя дедушки Лазаря означало «Божья помощь», то имя Хана (так звали бабушку Киры) в переводе с иврита означало «Божья милость». Зодиак всегда приписывал носителям этого имени прелесть и привлекательность. Как переводчики, так и зодиакальный круг не ошибались. Всевышний проявил милость, даруя бытие таким добрым, отзывчивым и благородным людям, как бабушка Хана, справедливо полагая, что без них нива жизни заглохла бы.
Появилась она на свет в начале XX века, когда уже все красные, белые и зелёные оттенки гражданской войны канули в лету. В небольшом городке Бердичев, что близ Житомира, она была самой шумной и непоседливой в большой еврейской семье. Отец тяжело работал на небольшой мельнице, а мать крутилась по хозяйству, как несколько белок в необозримом колесе, пытаясь с переменным успехом справиться с совсем не малочисленной оравой разнополых детишек.
Что запечатлелось в памяти смазливой девчушки, так это голод 30-х годов, метко названный на Украине «Голодомором». В результате этого искусственно организованного массового голода погибло несколько миллионов человек. Всё мало-мальски ценное, что было в их доме, в короткий срок уплыло в точку, называемую «Торгсин». Пользуясь бедственным положением голодных людей, государство диктатуры пролетариата вытягивало последние семейные реликвии, уцелевшие в грабительском вихре гражданской войны. Всё конфискованное продавалось «проклятым капиталистам» за валюту. Маленькая Хана горько плакала не столько из-за отданного семейного набора серебряных рюмок, из которых она никогда не пила, сколько из-за золотых серёжек, извлечённых из её маленьких ушек.
Хана запомнила также, как в период этого Голодомора было получено письмо от её дяди, уехавшего в Канаду ещё до революции. В конверт, кроме рукописного листочка, сердобольный родственник вложил ассигнацию в пять долларов. На этот более чем царский подарок в том же «Торгсине» был куплен небольшой мешок перловой муки, которой полуголодная семья питалась целую неделю. Никто из семьи и предположить не мог, какую трагическую роль сыграют эти настолько же своевременные, насколько и несчастные пять канадских долларов в судьбе матери Ханы. Буквально через несколько дней в дом явились сотрудники НКВД и увезли её в Житомир в городскую тюрьму, где продержали в тяжёлых условиях несколько недель. После перенесённых там побоев она стала часто болеть, жаловаться на боли в сердце и позвоночнике и через несколько лет умерла, не дожив и до пятидесяти лет.
Ещё до начала Голодомора на Украине начала воплощаться в жизнь коллективизация. Эта аграрная реформа предусматривала объединение единоличных крестьянских хозяйств в колхозы. Наслышанный от мужиков, приезжавших на мельницу из окрестных сёл, о репрессиях по отношению к мелким хозяевам, отец вовремя написал заявление о добровольной передаче своей мельницы местному колхозу. Сам же, не мудрствуя лукаво, стал работать в райцентре мастером в небольшой пекарне. Заработка едва хватало на прокорм большой семьи. Но дети росли быстрее, чем зарплата отца, помогая друг другу выживать в нелёгких условиях социалистической коллективизации.
Наступил момент, когда Хана успешно окончила школу и поступила в учительский институт в городе Ровно. К этому времени Красная Армия присоединила западные области Украины к СССР. Выросшие в буржуазной Польше, местные студенты, западные украинцы и поляки, недолюбливали тех же украинцев, прибывших с востока. Ну а русских «москалей» просто ненавидели. Доходило до того, что уже евреев жаловали больше, чем русских. Да и вообще, при малейшей возможности ворчали, что не надо было их освобождать неизвестно от кого и тем более присоединять неизвестно к кому.
В ночь на 22 июня 1941 года город содрогнулся от многочисленных взрывов. К полудню стало ясно, что грянула большая кровопролитная война. Ещё через час был разбомблен железнодорожный вокзал, а уже к вечеру выбраться из города не представлялось возможным. Хана с подругой решили пешком добраться до узловой станции Здолбунов, что в 12 километрах от Ровно. Им казалось, что надо как можно быстрее, покинуть западноукраинские земли, добраться до исконно советской территории и там найти спасение. Никто и не думал, что немцев пустят дальше старой границы, совсем недавно отменённой пактом Риббентропа – Молотова.
Несколько часов девушки шли по грунтовому тракту, то и дело бросаясь на землю под придорожные кусты, когда самолёты с чёрными крестами пролетали прямо над головой. В Здолбунове они увидели товарные вагоны, которые везли раненых бойцов вглубь страны. В одном из них им удалось доехать до следующей узловой станции Шепетовка. Как и в Ровно, станция была обезглавлена, от здания вокзала остались только руины. Около них и скопилась чуть ли не тысячная масса голосящих и хаотично двигающихся людей, жаждущих убраться куда-нибудь подальше от быстро надвигающейся войны. Однако время от времени стремительно приближающиеся фашистские самолёты прицельно расстреливали этих безоружных женщин, детей и стариков. Оставшиеся в живых после очередного налёта не разбегались, так как выяснилось, что железнодорожные пути, в отличие от вокзала, не пострадали. Это давало людям надежду всё-таки выбраться из этого пекла.
Хана просидела в Шепетовке шестеро суток, благодаря судьбу, что удавалось перебиваться с куска чёрствого хлеба на горячий станционный кипяток и немного спать на чудом уцелевшей скамейке в привокзальном сквере. Только на седьмой день непредвиденных мытарств ей удалось занять не совсем уютное местечко в провонявшем негожими запахами товарном вагоне. Казалось, что ещё немного, и едва плетущийся поезд войдёт в полосу, где не будет ужасающего воя немецкой авиации и душераздирающих криков отчаявшихся людей. Однако уже через полчаса после отхода поезда – снова агрессивный налёт истребителей-«мессершмиттов», снова звуки оглушительных взрывов, и снова десятки мужчин и женщин уже навсегда остаются лежать в кустах и канавах вблизи железнодорожного полотна. Вот так поездными переездами от станции к станции, от очередной бомбёжки к следующей бомбёжке, питаясь сырыми корнеплодами из заброшенных полей и впадая в забытьё от голода, измождённая Хана добралась до станицы Новотроицкая в Ставрополье.
Станица пылала сорокоградусной августовской жарой. Подходило время уборки урожая. Всё мужское население уже воевало на фронте. Рабочих рук на сельхозработах не хватало. Хана как могла, напрягая остатки последних сил, трудилась в поле. К тому времени её вес уже не достигал даже сорока килограммов. Основной едой были хлеб и арбузы. Но и это казалось несбыточным раем по сравнению с голодовкой в поездах.
Однако и такой рай длился недолго. Уже в начале октября фронт подкатился к Ростову. Опять разрушенные вокзалы и налёты вражеских самолётов, опять тяготы и лишения прифронтовой поездной жизни. Уже в Краснодарском крае на станции Тихорецкая все кинулись к санитарному поезду, идущему в Сталинград. Вышедший на перрон суровый усатый подполковник, оказавшийся начальником этого эшелона, разрешил сесть в него только женщинам с детьми. Хана вместе с другими уже потерявшими надежду на спасение людьми осталась на полуразрушенном перроне. Через два часа из проезжавшей мимо станции полуторки выскочил какой-то военный и крикнул, что санитарный поезд полностью уничтожен во время очередной самолётной атаки. Господь тем самым вновь подтвердил, что Хана в полной степени является «милостью божьей», не забыв при этом прислать на Тихорецкую почти пустой состав, который повезёт её дальше.
На этот раз был затяжной 700-километровый железнодорожный перегон в Махачкалу с короткими остановками на неведомых станциях. В дагестанской столице, раскинувшейся на берегу Каспия, было ещё страшнее, чем в украинской Шепетовке. Узкие улицы города представляли собой застывшую полосу, составленную из обессилевших и измученных людей. Внутри этой живой борозды пылали костры, варили еду, пеленали младенцев и сажали на горшки детей побольше. Плакал, орал, молился и стонал народ, ещё недавно обитавший в цивилизованном пространстве. Две недели Хана прозябала в этой неуправляемой, глубоко несчастной, почти неподвижной людской толпе. Еды почти не было, от голода постоянно кружилась голова, дрожали руки и ноги. Из последних сил она проходила по дороге, ведущей к городскому рынку, где можно было бесплатно получить горстку семечек, немного арахиса или полусгнивший кусочек свеклы или хурмы. От дождей промокала одежда, сушить которую было негде, а от холода опухали ноги.
Через месяц после махачкалинской каторги к каспийскому причалу подали грузовой корабль. Счастливая от появившейся надежды на благоприятные изменения, Хана в числе ещё пяти тысяч пассажиров оказалась на палубе этого далеко не белоснежного лайнера. Последующие пять суток плавания на этой грузовой посудине стали просто адом. Постоянно штормило, свирепые серые волны буквально захлёстывали палубу, накрывая пассажиров ледяной водой. Обмороженные ноги превратились в какие-то неподъёмные колодки, а озябшие руки – в почти неподвижные фиолетового цвета конечности. Про еду никто и не вспоминал. Хорошо, что хоть в питьевой воде не было недостатка, что и помогло многострадальным пассажирам остаться в живых.
На шестые сутки на морском горизонте на фоне выгоревшей рыже-бурой пустыни показались сероватые контуры Красноводска. Несмотря на то, что административно город относился к Туркмении, местное население состояло также из азербайджанцев и казахов. Азиатский интернационал являл собой хмурых неулыбчивых мужчин в разноцветных тюбетейках и насупленных малоприветливых женщин в обязательных платках и длинных бархатных платьях, из-под которых выбивались вышитые шаровары. На высаживающийся из грузового корабля, измученный вынужденным морским променадом людской десант они смотрели как на пришельцев с другой планеты.
Покинув корабль, Хана почувствовала себя микроскопической пылинкой, растворившейся в многотысячной людской толпе. Никем не управляемое скопище голодных и обездоленных людей неслось по кем-то указанной дороге к городскому рынку, надеясь получить там любые пищевые крохи. Привозная питьевая вода в Красноводске если и не относилась к золотому фонду, то, во всяком случае, считалась дорогим дефицитом. Острая нужда хоть в какой-нибудь еде и нарушенный водный баланс вызвали у Ханы сильное головокружение, двоение и потемнение в глазах, звон в ушах и непомерную тяжесть в голове. В какой-то момент она потеряла равновесие и рухнула на покрытый бурым песком из пустыни городской тротуар.