Полная версия
Дом на краю ночи
I
Кармела с ребенком явилась к дверям бара через месяц после его открытия. Амедео как будто почувствовал порыв ветра и, повернувшись, увидел, кто пришел. Он почти забыл, как она выглядит, но, без сомнений, это была она – красавица-жена il conte, его бывшая любовница, фигурой напоминающая прекрасную вазу. Полдюжины посетителей развернулись на своих стульях и уставились на нее.
– Я пришла поговорить с синьором Эспозито, – объявила Кармела.
Амедео ощущал на себе взгляды всех присутствующих. Пина положила руку ему на плечо и пересадила крепыша Туллио с одного колена на другое.
– Signora la contessa, – сказала она, – ему… нам не о чем с вами разговаривать.
Кармела засмеялась – тем же смехом, оскорбительным, недобрым, который он слышал в ночь своего прибытия на остров.
– Пусть он сам решает, signora, – сказала Кармела.
Но Пина шагнула вперед, держа Туллио перед собой. Кармела взяла на руки своего болезненного Андреа и тоже подняла его перед собой – точно щит. Туллио посмотрел в глаза незнакомому мальчику и широко улыбнулся ему.
– И больше никогда не приходите в этот бар, – сказала Пина. – Ни вы, ни ваш муж, ни ваш сын. Вы уже достаточно несчастий принесли этому острову.
Кармела попыталась встретиться взглядом с Амедео, но тот смотрел в окно, на синюю гладь моря, чувствуя, как в ушах пульсирует кровь. Кармела удалилась. Когда она пересекала площадь, он позволил себе посмотреть на нее. Через оконное стекло она показалась ему обычной, ничем не примечательной женщиной с ребенком на руках, с трудом ковыляющей на каблуках по булыжной мостовой.
– Больше ни один д’Исанту не появится в нашем баре, Господь и святая Агата мне свидетели! – твердо произнесла Пина.
Через полгода бар начал приносить прибыль. И тем же летом Пина наконец пригласила Амедео обратно к себе в постель – в спальню с каменным балконом над двориком.
– Давай больше не будем говорить о Кармеле д’Исанту, – сказала Пина, и Амедео всем сердцем согласился с ней. Он готов был на все, о чем бы Пина ни попросила.
К концу года уже мало кто из посетителей упоминал о Кармеле в присутствии Амедео. Пина, как всегда, сдержала свое обещание и одного за другим родила еще двух сыновей. Она назвала их в честь своих дядей – Флавио и Аурелио. К моменту рождения третьего мальчика никто на острове не вспоминал о давней истории с Кармелой.
– Потому что сердце этого острова вновь на стороне «Дома на краю ночи», – объяснила Джезуина. – И это правда.
Пина замечательно справилась с рождением троих детей, они появились на свет в течение четырех лет, и она целиком посвятила себя их воспитанию. Годы спустя, когда Амедео пытался вспомнить тот период их жизни, в памяти всплывал клубок цепких пальчиков и теплые, пахнущие молоком волосы сыновей. Он много часов проводил за стойкой бара под звон стаканов и стук костяшек домино, запах бугенвиллей и звяканье монет в кассе. В те годы он начал верить, что жизнь его стала лучше, чем во времена, когда он был medico condotto. Когда он видел, как молодой лысеющий доктор Витале в штанах с лоснящимися коленками тащится мимо его окон, он с трудом подавлял в себе злорадство.
Хотя Амедео по-прежнему было запрещено заниматься врачебной практикой, люди обращались к нему за помощью, украдкой приходили во двор или шептали через стойку бара: «Signor il dottore, моя Джизелла по-прежнему мучается артритом», «Signor il dottore, этот молодой доктор Витале неправильно вправил ключицу моей племяннице, после того как она упала со стремянки. Я точно знаю. Она щелкает и выпадает всякий раз, когда племянница моет посуду. Вы должны посмотреть». А некоторые семьи, как, например, Маццу или Дакоста, открыто не доверяли новому доктору и обращались за советом к Амедео по каждому пустяку. Эти люди вполне открыто называли Амедео signor il dottore, именуя доктора Витале не иначе как il ragazzo nuovo, новый парнишка.
У молодого доктора имелось образование, но ему не хватало авторитета и опыта, считал Амедео. Ему никогда не приходилось при свете свечи в залитом водой окопе фиксировать сломанное бедро или принимать роды на застланном соломой полу. Если у молодого доктора возникали сомнения (о чем шепотом, словно какую-то скандальную новость, сообщил Маццу, перегнувшись через стойку бара), то он вытаскивал из саквояжа одну из своих толстых книг и смотрел там! В книге! Доктор Эспозито отродясь не таскал с собой книги!
– Да, но я читал их, – возразил Амедео. – И журналы, и все, что мог.
– Пусть так, но вы не делали этого в присутствии своих пациентов! Как ему можно доверять? Вычитывать про болячки в книге – разве ж это достойно?!
В конечном итоге Амедео нашел выход, давая бесплатные консультации за чашкой кофе с печеньем в баре или, в более серьезных случаях, в прохладном сумраке своего кабинета, пряча потом медицинские инструменты в старом ящике из-под кампари, чтобы избежать подозрений. Так как платили ему главным образом провиантом, он убедил себя, что продолжать консультировать жителей острова – совсем не то же самое, что лечить больных. По совести говоря, он ведь нынче просто владелец бара, а если и дает полезные советы, то он уж точно не первый хозяин бара в истории, который поступает подобным образом.
Дом по-прежнему разваливался, но теперь у Амедео появились деньги, чтобы повернуть этот процесс немного вспять. Он поменял ставни, оштукатурил вечно сырые углы в комнате мальчиков. Родственник Пины, рыбак Пьерино, который, как только заканчивался сезон, брался за любую работу, заново выложил террасу плитками, раздобытыми в старых заброшенных домах. Эти плитки, в ржавых потеках и трещинах, выглядели так, будто кто-то нарисовал на них географические карты. Амедео они очень нравились, и он попросил Пьерино выложить ими и пол в ванной комнате, которую надеялся модернизировать и провести туда горячую и холодную воду, как мечтала Пина. Амедео самолично постриг бугенвиллеи, и они зацвели. Каждый раз, когда кто-нибудь открывал или закрывал вращающуюся дверь бара, с порывом горячего воздуха внутрь влетал тонкий аромат.
Когда Туллио было четыре года, упитанный Флавио уже начал ходить, а Аурелио был еще младенцем, Пина забеременела снова.
С этим ребенком все было по-другому. До того Амедео не видел, чтобы Пина плохо переносила беременность, но на этот раз она давалась ей тяжко. Лодыжки у нее отекали так, что едва ходила, руки воспалились и не сгибались. Есть она могла только крошечными порциями. В жаркие часы после полудня Пина то и дело засыпала, так что Амедео без конца бегал на детские вопли, доносившиеся из дальнего конца дома, где мальчишки, предоставленные самим себе, устраивали бурные потасовки. Ему приходилось разнимать Флавио и Туллио, выуживать орущего Аурелио из корзины с бельем, куда его запихнули старшие братья, или выковыривать цикад из мальчишечьих вихров.
Было ясно, что надо что-то предпринять.
– С детьми надо что-то делать, – сказал Амедео однажды вечером. – Так продолжаться не может.
Но Пина, пребывавшая в апатии, не откликнулась. Из-за своего болезненного состояния она, казалось, не замечала, что мальчики вышли из-под контроля. Все еще прекрасное, ее лицо приобрело отсутствующее выражение, Амедео даже боялся смотреть на нее. Прежде она неизменно была несокрушимой, как греческая статуя.
Выход был найден в лице Джезуины, согласившейся присматривать за детьми, и Риццу, вызвавшемся помогать Амедео в баре.
– Не ради денег, – сказала Джезуина, – а ради любви. Но от денег я тоже не откажусь.
Совершенно слепая, она тем не менее довольно ловко передвигалась по дому. Она могла убаюкать Аурелио за пять минут, напевая дребезжащим голосом колыбельную. Если двое старших дрались, она подкрадывалась к ним сзади и останавливала их громким рыком: Basta, ragazzi![24] После четырех или пяти таких окриков они перестали драться совсем. И мигом подобревшая Джезуина принялась потчевать мальчишек сладкой ricotta со свежими фигами.
Джезуина с Пиной успешно справлялись с ребятами, а Риццу и Амедео поддерживали порядок в баре. И вот наступила осень. У беременной Пины возникали очень странные желания: ей хотелось то пожевать землицы, то веточек, которые упали из иволгового гнезда на платане, росшем во дворе. Джезуина предрекла, что родится девочка.
– Необычные желания всегда указывают на девочку, – сказала старуха, и спорить с ней никто не стал. И будущего ребенка отныне звали исключительно «она».
Амедео планировал, что четвертый ребенок родится в сиракузской больнице. Его инструменты устарели, некоторые заржавели и пришли в негодность. Медицинские издания он не открывал с 1921 года. Словом, принимать у жены роды он опасался. Он принял двоих из своих сыновей, но взять на себя эту миссию в третий раз был не готов.
– Когда ребенок будет на подходе, мы сядем на лодку Пьерино и поедем на большую землю, – говорил он, лежа рядом с Пиной, расчесывая ее черные косы, гладя усталые плечи. Наступил ноябрь, и первый зимний шторм уже бился в окно. – Я доставлю тебя в больницу, где ты пробудешь, пока не родится ребенок.
Все уже было обговорено: на Сицилии у Риццу имелся кузен, на ферме которого Пина сможет пожить, а жена кузена за двадцать лир в день станет присматривать за ней. Как только наступит момент, кузен с женой отвезут Пину в больницу на авто их соседа.
Но когда Амедео поделился своим планом с Пиной, она засопротивлялась.
– Это все Джезуина со своими предрассудками, – вздохнул Амедео. – Знаешь, рожать в больнице вполне безопасно. Не стоит слушать старухиных глупостей. Джезуина никогда в жизни не видела современной больницы. Она боится электрических лампочек, врачей в белых халатах и запаха дезинфекции – вот и все.
– Не в этом дело, – возразила Пина. – Я не против больницы. Нет, просто у меня предчувствие.
К предчувствиям жены Амедео относился серьезно. Не она ли предвидела рождение Аурелио и Флавио – два мальчика, сказала Пина, а потом, возможно, девочка?
– Я знаю, что моя малышка родится здесь, на острове, как ее братья. Появится, когда посчитает нужным, и произойдет это прежде, чем мы успеем подготовиться. Я знаю.
И, как показали дальнейшие события, Пина была права. Ребенок родился внезапно, его будто вынесли потоки воды и крови на восемь недель раньше срока.
Сначала он услышал вскрик Пины.
Бар от кухни отделяла занавеска, которую Амедео повесил в первые тревожные месяцы беременности жены. Та к они могли слышать, как возятся сыновья на полу в кухне. Из-за занавески раздалось шарканье Джезуины, она позвала:
– Где вы, dottore?
– Здесь я, здесь.
– Лучше вам поскорей закрыть бар и поторопиться к бедняжке Пине.
Посетители возбужденно загалдели. Джезуина хватила сковородкой о стойку, разогнала игроков в домино, выставила всех под осенний дождь и решительно захлопнула ставни, ограждая дом от любопытных глаз.
Пина стояла на кухне в луже, придерживая обеими руками живот.
– Amore? – Амедео хотел обнять жену, но она отмахнулась от него.
Пина беспорядочно кружила по дому, Амедео только и оставалось, что следовать за ней. Она поднималась по лестнице и спускалась, через кухню ковыляла в бар и назад, оставляя за собой кровавый след. В отчаянии Амедео сыпал вопросами:
– Когда начались боли, amore? Как долго они продолжаются? Насколько сильно болит? Боли такие же, как при родах Туллио, Флавио и Аурелио, или на этот раз по-другому болит? Скажи мне, amore. Ты пугаешь меня. Ты пугаешь детей.
В самом деле, малыш Флавио замер в дверном проеме кухни, наблюдая за родителями расширенными глазами. В спальне, оставленный всеми, надрывался Аурелио.
– Слишком рано, – подвывала Пина, – она выходит слишком рано. Я должна остановить роды – или она умрет. У нее срок в феврале, а сейчас начало декабря.
Но Амедео понимал, что роды не остановить.
– Ляг, amore, – просил он. – Надо тужиться. Ничего не поделаешь, ребенок родится сейчас.
Джезуина была с ним согласна.
– Дыши, – увещевала она. – Тужься. Дыши, cara[25]. Тужься.
– Нет! – кричала Пина. – Не буду тужиться! Я не должна, не могу!
– Я принесу святую Агату. – И Джезуина заковыляла в холл.
Но прежде чем они что-то успели сделать, Пина повалилась на пол, подле стола для домино. Амедео едва успел подставить руки и принял ребенка.
– Дышит! – воскликнул он. – Пина, она дышит!
– Такая маленькая! – расплакалась Пина. – Маленькая. Слабенькая. Амедео, она не выживет, и я этого не перенесу.
– Она будет жить, – страстно сказал Амедео, обтирая младенца. – Она будет жить.
Но внутри у него все сжалось от страха, когда он как следует разглядел новорожденную. Тоненькие вены под кожей на голове, розовое прозрачное тельце. Ему редко приходилось принимать таких маленьких младенцев, и почти все они были мертворожденные. В больнице, корил он себя, знали бы, что делать. Но сейчас уже поздно – этому ребенку не пережить путешествие морем, в зимний шторм, на лодке Пьерино. Она будет жить или умрет здесь, на острове. Иного не дано.
– Как мы ее назовем? – спросил он, быстро расстегивая рубашку и прижимая дрожащее тельце к груди. Он не знал, как еще может согреть новорожденную.
– Я не могу дать ей имя, – рыдала Пина. – Я не могу даже взглянуть на нее. Не сейчас. Особенно если ей не суждено жить.
Амедео оказался не готов к этому четвертому ребенку. Девочка была слишком слаба, чтобы сосать материнскую грудь, ее приходилось кормить из серебряной крестильной ложки Аурелио. Пина все не могла успокоиться, ее как будто подкосило. Амедео закрыл бар и сам заботился о малышке. Его мир сжался так, что в нем помещалась только дочь. Днем он расхаживал по дому, прижав девочку к груди, ночами сидел у ее колыбельки, под которую для тепла ставил горшок с тлеющими углями. Девочка родилась в дождливую зиму, и любой сквозняк мог стать для нее смертельным. Она едва могла плакать. Просвечивающие вены на головке казались такими тоненькими, а крошечные ушки были в ссадинах после родов. Ночами, когда она не спала, Амедео рассказывал ей истории – все, какие знал.
Он поведал ей историю о девочке, которая обратилась в яблоко, потом в дерево и, наконец, в птицу. Он рассказал сказку о попугае, который без перерыва болтал с молодой женщиной и в результате спас ее. Он вспомнил сказку Джезуины о мальчике, заключившем договор с дьяволом ради спасения своего отца. Отец мальчика поправился, мальчик отправился по миру, стал богатым и удачливым, великим королем и так полюбил мир, что забыл о своем договоре. Через десять лет, когда дьявол пришел за ним, мальчик не захотел уходить. В те призрачные ночи, сидя в комнате на чердаке, слушая далекий рокот волн, Амедео начинал верить, что все эти истории каким-то непостижимым образом были про него и его дочь, что они оба вовлечены в какую-то древнюю битву, которая повторялась снова и снова, как битва, о которой говорилось в тех сказках.
Он рассказал ей, как и когда-то ее брату Туллио, историю острова. О пещерах, о проклятье плача и крестьянской дочери Агате, изгнавшей проклятье и ставшей святой, покровительницей несчастных.
Амедео, который никогда не был религиозным человеком, поймал себя на том, что стал суеверным. Мысли о жизни после смерти никогда прежде не посещали его, теперь же ему не терпелось окрестить ребенка.
– Ты сам дай ей имя, – сказала Пина. – Я не вынесу, если назову ее, а Господь и святая Агата заберут ее.
Он склонялся в пользу небесных имен: Анджела, Санта, Мадоннина. В конце концов остановился на Марии-Грации. Так звали бабушку Пины. Он также дал девочке второе имя, Агата, – в надежде, что святая не поскупится подарить ему взамен немного удачи. В первые ночи после рождения дочери он с удивлением и стыдом обнаружил, что молится статуэтке.
– Пресвятая Агата, – шептал он, – если это кара за мой грех с Кармелой, накажи меня другим способом. Возьми что-нибудь другое за прегрешения, которые я совершил на этом острове, только не забирай малютку.
В отчаянии он думал, что ему было бы легче перенести потерю жены или сыновей, чем потерять это хрупкое дитя, которое он едва знал, – дитя, которое все еще должно было находиться в утробе Пины со сжатыми кулачками и закрытыми глазами.
Мальчики чувствовали, что что-то не так. Они не носились по лестнице и не сражались на палках во дворе. Однажды они случайно разбудили малышку, кинув резиновым мячиком об стенку в детской, и гнев отца был столь безудержным, что напугал всех, даже Джезуину. Он распахнул окно и зашвырнул мячик в заросли колючек. С того дня мальчики притихли, и даже малыш Аурелио, казалось, понимал, что его сестра пребывает меж жизнью и смертью.
Все это время бар стоял закрытым, а Джезуине удавалось удерживать на расстоянии соседей с их печеными баклажанами и жаждой сплетен. Но в городке все знали, что четвертый ребенок доктора Эспозито и Пины Веллы умирает.
Когда малышке исполнилось десять дней, Амедео попросил отца Игнацио окрестить ее. После чего вся семья собралась вокруг колыбельки и сфотографировалась. Снимок напечатали лишь через несколько месяцев, когда кризис остался позади. Позже, проходя по лестнице мимо этого снимка, Амедео неизменно чувствовал, как его бросает в пот. На снимке она была – да, да, такая маленькая и хрупкая! – с закрытыми глазками и стиснутыми кулачками. Когда дочь спала, Амедео, охваченный страхом, прижимался ухом к ее грудке и слушал тихие всхлипы дыхания.
Про бар Амедео даже не вспоминал, но в конце зимы заведение частично вновь заработало. Он не мог думать ни о чем, кроме дочери. Она засыпала только у него на руках, пила молоко из ложечки, только если ее держал он. Риццу трудился в баре после обеда, Пина – когда могла убедить мальчиков тихонько поиграть позади стойки, а по вечерам, когда дочь больше всего капризничала, а Риццу уходил сторожить поместье il conte, Амедео предоставлял посетителям самим наливать себе выпивку и брать сигареты, а деньги оставлять в коробке на кассе.
Риццу прилепил на крышку коробки открытку с изображением святой Агаты с кровоточащим сердцем.
– Чтобы застыдить всех до честности, – объяснил он. – Ни один житель на Кастелламаре у вас и так ничего не украдет, тем более, если увидит благословенное лицо святой.
Вдобавок Риццу украсил коробку четками, высверлил две дырки в крышке и вставил в них большие восковые свечи. Еще он одолжил у отца Игнацио маленькое деревянное распятие и прикрепил его к крышке изнутри – на случай, если кто-нибудь опуститься до того, чтобы открыть коробку.
То ли вид блаженного лика святой, то ли страх обжечь пальцы сыграл роль, но никто ничего из коробки не украл. Все исправно платили за выпивку, и бар кое-как продолжал работать.
Только на исходе января дочь набралась достаточно сил, чтобы брать материнскую грудь, но к тому времени молоко у Пины пропало. Девочка уже могла недолго сосать из бутылочки через резиновую соску – и вдруг принялась расти и крепнуть на глазах изумленного Амедео. Однако все же ее жизнь оставалась под угрозой. Две недели ее изводил кашель, а когда прошел, девочка вдруг сделалась желтой. Амедео выносил ее на террасу, устраивал у себя на коленях и подставлял под лучи солнца, прикрыв глаза платком, – пока желтушность не сошла.
Каждое утро он взвешивал дочь на весах на стойке бара и как-то в феврале 1926-го увидел, как медная чаша весов слегка качнулась. На следующее утро чаша уверенно поехала вниз. Ребенок начал по-настоящему расти.
К весне малышка набирала вес с той же скоростью, что и другие его дети. Летом она впервые улыбнулась. Вскоре после этого научилась переворачиваться на живот и попыталась ползать.
Амедео видел, что ножки у девочки не развиваются как положено. Он и раньше это подозревал, но теперь, когда она перестала отставать в развитии и окрепла, это стало очевидно. Она могла только ползать, передвигаясь по полу с помощью рук – точно ящерица. Ей как минимум понадобится корсет. Но ни это и ничто другое не имело значения по сравнению с тем, что она будет жить. Неохотно Амедео вернулся к своим обязанностям за стойкой бара. Малышку он брал с собой, она ползала по одеялу, расстеленному на полу, или спала у него на руках, пока он разливал кофе и подавал печенье, что вызывало насмешки крестьян и восхищение их жен.
Вопреки ожиданиям, Мария-Грация росла жизнерадостным и энергичным ребенком. Ползая по полу, она смеялась. Все ее радовало: солнце; связка ключей от «Дома на краю ночи», которую ее отец подвесил на веревочке и которая позвякивала у нее над головой; ветка бугенвиллеи с прохладными лепестками, которую принесла Джезуина. Пожилые посетители бара хлопотали над ней, обещая помолиться за нее и принести одежку, оставшуюся после их внуков. Стоило отцу отвернуться, они все норовили накормить ее сладкой ricotta и подрумяненным печеньем.
Пока девочке не исполнился год, Амедео все не мог поверить, что она не умрет, но к следующей зиме даже он признал это.
Жизнь возвращалась в свою колею. И все же они были потрясены – и он, и Пина. За те месяцы, что их дочь оставалась между жизнью и смертью, что-то в них обоих изменилось. Теперь самая обычная песня могла вызвать у Пины слезы на глазах, да и Амедео обрел чувствительность, которую едва удерживал в себе, как будто треснул или размяк панцирь, защищавший его прежде. Однажды ночью Пина сказала, что простила его за связь с Кармелой и что сама она выгорела окончательно.
– У нас больше не будет детей, – сказала она, поглаживая его руку в темноте. – Я не думаю, что смогу еще раз пережить такое.
Амедео был с ней согласен. Четверых детей вполне достаточно, особенно когда трое мальчишек все время воюют друг с другом, а дочка нуждается в специальном уходе. Хотя она и выросла шумной и крепкой, за ней все равно тянулся этот шлейф чуда, ощущение, что ее жизнь – счастливый билет, благословение святой.
II
В день рождения каждого из своих детей Амедео делал снимок. По фотографиям дочери он наглядно мог видеть ту борьбу, что вела девочка, обладавшая душой столь же страстной, как и у ее матери, с выкрутасами судьбы. На первом снимке Мария-Грация сидит на коленях у Пины, ножки ее явно кривоваты. На втором снимке – только посмотрите! – она стоит, крепко держа за руки родителей, вдохновленная их гордостью за нее. К третьему снимку она уже научилась стоять самостоятельно. На ногах ботинки, к которым прикреплены металлические ортезы, наверху они заканчиваются кожаными ремнями. Из-за ортезов поза у нее странная – точно борец на ринге. Врачи из сиракузской больницы сказали, что ребенок должен носить их ежедневно до десяти лет. Каждую осень их надо подгонять.
На ночь нужно было надевать ортезы другой конструкции, которые более жестко крепили ступни к металлическим стойкам. Эти последние ей предстояло терпеть до одиннадцати или двенадцати лет, а может, и дольше, и каждый год их заменяли еще более жесткими. Мария-Грация ни разу не заплакала, когда надевали ночные корсеты, хоть порой и закрывала глаза. В этих ножных корсетах она не могла даже повернуться, и если ей надо было в туалет, приходилось звать мать или отца, чтобы ее отнесли. Иногда в своей спальне внизу они не слышали, как дочь их зовет. И утром девочка лежала на мокрых простынях, стойко перенося насмешки братьев. Но никогда не жаловалась на это унижение.
На четвертом снимке Мария-Грация стояла в своей борцовской позе на берегу моря. При взгляде на эту карточку у Амедео начинало щемить сердце, он-то знал, что в этот момент ее братья резвились в волнах. В ортезах купаться было нельзя, они ржавели даже от влажности, разлитой в воздухе, приходилось чистить их наждачной бумагой и натирать оливковым маслом.
Пятый снимок был самый любимый. В этом возрасте Мария-Грация, несмотря на все трудности, уже начала брать верх над братьями: если они едва справлялись с учебой, то она выказывала невероятную смышленость. На снимке Мария-Грация была погружена в изучение школьного учебника, ее глаза цвета бледного опала с крапинками, как у Пины, обрамленные пушистыми ресницами, явно скользили по странице. Поглощенная, она счастливо улыбалась. Была ли это история, математика или «Илиада» с картинками – кто знает?
Сначала учитель, профессор Каллейя, отказался принимать Марию-Грацию в школу, полагая, что слабость ее ног означает и слабость ума. Получив письмо с отказом принять дочь, Пина взяла Марию-Грацию за руку и потащила в школу. Полдороги ей пришлось нести девочку на руках. Мария-Грация встала у доски, а изумленный профессор Каллейя стоял в углу, покручивая кончики усов. По команде Пины Мария-Грация показала, как она умеет считать до ста, складывать, вычитать, умножать, она читала стихи Луиджи Пиранделло и описала все созвездия, которые находились над Кастелламаре, – все это она выучила самостоятельно. Но профессор Каллейя был непреклонен. Тогда Пина выхватила из стопки книг на его столе «Божественную комедию» и сунула ее дочери.