bannerbanner
Портрет с одной неизвестной
Портрет с одной неизвестной

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Жили бы мы себе и жили, как умели. Не сказать, чтоб очень счастливо. Синьор Гомэш ведь и прежде угрюмый был, неразговорчивый, goto domato, правильно люди говорили – «бирюк». Улыбки на его лице я за все годы, что служила у них, не видела. Но как врача его уважали, можно у любого в Фуншале спросить. И денежки у него водились. Только вот бедняков он не лечил. Может, оттого и водились. Хотя мне за синьору все равно обидно было, жалела я ее. Молодая (синьор-то ее на восемнадцать лет старше), красивая, веселая, добрая. Ни о ком плохого слова за всю жизнь не сказала. Уж я-то знаю, как-никак двадцать с лишним лет за ней хожу. А как стала она замужней дамой, тут слезы и начались. Не любила она его, никогда не любила, старалась полюбить, да не получилось. Это я уже после их возвращения поняла. Она с хозяином в путешествие на Восток уезжала, он у тамошних докторов секреты перенимал.

Я тогда думала, ничего, пройдет, перемелется, детки родятся, вот жизнь у синьоры и наладится. Но Господь по-другому распорядился. После смерти сына промеж них еще больше разлад пошел. Только окажутся вдвоем в комнате, я из-за двери слышу, как он все моей госпоже выговаривает: то платье ее не годится, слишком вырез глубокий, то шляпка, как из «веселого дома», то от подруги вернулась поздно. Ну а когда этот russo приехал и хозяин его лечить стал, тут совсем все вкривь и вкось пошло. Синьора моя ожила, повеселела, как же, такой известный pintor с нее картину пишет. А муженек-то чернее тучи стал. Ходит, глазами сверкает и все на жену шипит. Нет, думаю, из этого добра не выйдет. И как в воду глядела.

Однажды, уже после того, как русский уехал, слышу я их разговор, да и кто меня осудит, что под дверями стояла. Я госпожу свою в беде не оставлю, сирота она, некому больше за нее вступиться. А разговор у них и впрямь был страшный. Провалиться мне на месте, если я еще когда-нибудь слышала, чтоб благородный синьор такие слова жене своей говорил. А она все молчала, терпела, ни словечка поперек не вставила, только уж под конец тихо ему так сказала: «К чему нам друг друга мучить, нет между нами ни любви, ни уважения. Ваше презрение ко мне само подсказывает разумный выход. Отпустите меня. Давайте расстанемся. Вы еще будете счастливы». Не знаю, что он ей ответил, слов я не разобрала, только через мгновение госпожа моя вскрикнула. Тут я не утерпела и постучалась в дверь, благо поднос с лимонадом у меня в руках был.

С того самого разговора в голове у него, видно, и завелись черные мысли. А что тут еще скажешь, коли цветущая молодая женщина, здоровьем госпожу Элену Господь не обидел, в один день взяла да заболела. Сперва на мигрень жаловалась, потом жар и колики в животе начались. Вся затряслась как в лихорадке. А хозяин-то, как назло, к больному уехал. Еще до восхода солнца собрался. Говорит:

– Ты, Мариза, меня рано не жди. Туда да обратно – путь неблизкий.

Теперь-то я поняла, какие дьявольские мысли у него на уме были.

А горлинка моя все терпела, ждала, другого доктора звать отказалась, даже когда ей совсем худо стало, про мужа спрашивала. Да какой тут, его и след уже простыл. Ведь до сих пор о нем ни слуху, ни духу.

На следующее утро госпожа в беспамятство впала. Послали за доктором – а он только руками развел. Зовите, говорит, отца Доминиана, пока не поздно. Так мы с Жозе и поступили. Под вечер госпожа в себя пришла и ей как будто лучше стало. Вот тогда она меня к себе подозвала и тихо прошептала:

– Ты, Мариза, портрет мой себе возьми, сохрани, будет по мне у тебя память. Ты ведь моя единственная, – так и сказала «единственная», – я тебе все отписала…

Тут я залилась слезами. Как же я без нее останусь, никому на всем белом свете больше не нужна, ни семьи нет, ни детей. Вся моя жизнь в ней, в синьоре Элене. Да и много ли мне, старухе-то, надо.

– А его прощаю… – прибавила она, но не договорила, потому что у нее снова судороги пошли. Боль разрывала все ее тело, вырываясь наружу кроваво-черной зловонной рвотой. Не приведи Господи кому такие мучения.

Сколько я так просидела подле своей госпожи, не знаю. Опомнилась только, когда в светильнике у двери затрещала и потухла свеча, а на пороге кто-то кашлянул. Пришла Анита-плакальщица. Сама же ведь за ней посылала. Все правильно, она хоть и любит пропустить рюмку-другую, но зато дело свое знает и не из болтливых. Спустя короткое время в комнату поднялся служка из церкви Святой Клары, хороший мальчик, еще почти ребенок. Положив на стул сверток, он размашисто перекрестился.

– Отец Доминиан скоро будет, и чтицы за ним следом идут, – разнесся по комнате его тонкий детский голосок.

Что же, малыш, отчитайте хорошенько молитву на исход души госпожи моей, синьоры Элены Гомэш.

4. Лиза. Натюрморт с яблоками

Валентиновка, август 20… г., акварель/картон

В августе жизнь на даче превратилась в сплошной кошмар. Старые, посаженные еще дедом яблони, всю зиму копившие силы, в середине июля начали плодоносить и к августу, превзойдя самих себя, выдали какой-то неслыханный урожай. Яблоки падали, падали и падали. Разноцветный ковер из плодов, равномерно покрывавший лужайку вокруг дома, садовые дорожки, ежедневно обновлялся. Пара дней простоя в сборе урожая, и этот ковер грозил превратиться в пюре. Паданка – а именно так называется яблоко, упавшее с дерева самостоятельно, – начинала портиться и гнить. Перерабатывать, мочить, варить пюре, варенье, шарлотку было просто некогда, так как все силы уходили на ежедневный сбор урожая. Под тяжестью яблок ломались старые ветки. Тазы, корзины, ведра и коробки, доверху наполненные плодами, заняли все пространство садового домика и террасы.

Молдаване, строившие на станции магазин, пару раз неохотно соглашались рублей за двести собрать урожай и, что самое главное, унести его с собой. На третий раз они запросили больше, Лиза не умела торговаться и ушла. «Буду закапывать», – решила она и, порывшись в сарае, вытащила ржавую лопату, от которой мгновенно отвалился черенок.

Отпускные дни убывали, а плоды прибывали… и ей стало казаться, что теперь она сама напоминает яблоко.

Конечно, поначалу дачная ссылка доставляла ей удовольствие. Работа, компьютер, потные люди, раскаленный асфальт, пылища, бесконечные пробки – в Москве все надоело так, что гиря зашаркала по полу. В городской квартире в центре города было жарко и душно. Кроме того, каждую ночь приходилось отбиваться от полчищ комаров. Из влажного глубокого подвала они поднимались целыми тучами. Как шишига на болоте, Лиза сидела у себя в квартире и ненавидела все кругом. Электрическая комароморилка спасала плохо. Комары не кусали, но пищали. Мерзкий писк не давал уснуть. Вне зависимости от времени суток в открытые окна врывались звуки соседней стройки и крепкому сну тоже не способствовали.

Лиза отчаянно хотела куда-нибудь уехать и, наткнувшись в Интернете на восхитительную фотку безлюдного песчаного пляжа Бретани, захотела еще больше.

«А почему бы и нет? Чем я хуже других?» – подумала она и тут же озвучила свою идею в кабинете директора, вернее директоров, потому что их было двое. Начальство ее выслушало и без колебаний предоставило двухнедельный отпуск. С заказами в августе все равно не густо. Но оформить документы на пустынные морские пляжи у Лизы времени, естественно, не хватило – в турагентстве на нее только руками замахали.

– Виза, билеты, бронирование гостиницы. Девушка, вы что, с Луны свалились?

Планы пришлось менять. Слава богу, есть дача с тенистым садом, а в деревянном доме не жарко и спится замечательно.

«Вот только уединенность мне там не светит», – размышляла она.

С конца мая дачу в Валентиновке плотно оккупировали Лизины домочадцы – мама, Ольга Васильевна, двенадцатилетняя дочь Василиса и домоправительница Серафима, которых Лиза регулярно навещала, исполняя их многочисленные просьбы и капризы. А они, как галчата в гнезде, сидели и настойчиво требовали внимания. Случилось так, что после развода Лизе в их женском коллективе против ее воли досталась роль лидера, главы семейства. А что делать-то, если больше некому! С ее точки зрения, со своими обязанностями она справлялась неважно.

– Нет, с девушками не отдохнешь! У мамы наверняка уже созрел очередной иезуитский план либо ремонта, либо покраски. Словом, прощай отпуск. Знаем, проходили. Хотя… что-то недавно они говорили про… Завидово? Точно! Как кстати!

И Лиза отчетливо вспомнила, что Ольга Васильевна действительно заводила с ней разговор о поездке на Волгу, на дачу к ее институтской подруге. Мол, там прекрасные условия, большой дом, два сенбернара, а Васька обожает собак, и до реки минут десять пешком. Кроме того лес, грибы, парное молоко и прочие сельские радости.

– Вот и славно. Должно быть, им самим уже порядком надоело сидеть на собственной даче. Тогда завтра… нет, сегодня еду в Валентиновку и сразу договорюсь с машиной для девушек. В лучшем виде их погрузят и доставят. Решено.

Недолгие сборы, нехитрый скарб. И вот Лиза уже стоит на улице и ловит машину в область.


Первые дни на даче Лиза отсыпалась, с удовольствием и со знанием дела, потом загорала, читала детективные новинки, спасибо соседке, большой их любительнице. Далее, согласно плану оздоровления, рассекала на велике. Можно было не краситься, ходить в чем придется, вставать когда захочешь, готовить и есть или не готовить и не есть. Не было ни компьютеров, ни служебного мобильного с его заунывным звонком. Компанию ей составляла только кошка Марта. Вечерами они вдвоем вдохновенно собирали 2000-й паззл с гогеновскими таитянками. Примерно на третий день стали заедать быт и яблоки. Лиза пыталась дозвониться до Серафимы. Результат получился неутешительный: та уехала по делам в Москву и в ближайшие дни возвращаться не собиралась. Уединение пришлось нарушить и пригласить сборщиков плодов, впрочем, молдаване с разговорами не приставали. На пятый день, когда Лиза выглянула из окна и увидела прежний пейзаж с яблоками, из ее груди вырвался стон. «Да когда же наконец это кончится!» Но, вспомнив о сретенских комарах, сразу осеклась.

5. В картинной галерее. II

Чехия, март 20… г., холст/масло

От музея до отеля было недалеко. Гостиница, замечательная, маленькая, почти семейная, располагалась на окраине городка. Уютный старый каменный дом внутри тоже выглядел совсем несовременно. Старинная деревянная стойка в вестибюле, поживший кожаный диван, кресла, кружевные занавески на небольших окошках – все это погружало в уютную атмосферу прошлого. В номере стояли дубовая кровать, снабженная высокими подушками, периной и лоскутным покрывалом, платяной шкаф начала XX века, крошечное бюро со стулом и сундук, служивший прикроватной тумбочкой. По стенам висели хозяйкины вышивки в рамках, фотографии. Два маленьких окна выходили на овраг, за которым начинался то ли парк, то ли лес. Все здесь было не до фанатизма ухоженное, так что неприятное ощущение стерильности операционной не возникало. Одно слово – рай-место.


«Сейчас попрошу принести мне термос с чаем в номер и залягу под перину лечиться», – решил Павел.

Однако вместе с ключом от номера портье подал ему записку – неудачный день продолжал преподносить сюрпризы. «Кто, зачем, это, скорее всего, ошибка…» Коммуникация была затруднена, так как Павел не говорил по-чешски. В конце концов ему удалось понять, что ошибки никакой нет, часа в три пришла женщина, иностранка, спросила, в каком номере остановился русский художник, и оставила эту записку. Павлу послание сразу так не понравилось, что он захотел его выбросить, не читая. Нет! Как же так! Нельзя… Хотя что-то в глубине души говорило: «Не читай! Не надо! Хуже будет!» Придя в номер, раздевшись, разложив сумку и выпив чаю, он ощутил приятное тепло, ему стало хорошо, уютно. Он смело достал из кармана сложенный вчетверо листок и прочел. Текст был написан по-русски. «Мне срочно надо с вами встретиться. Это очень важно». Далее записка обрывалась. Подписи не было. Почерк небрежный, торопливый, женский. Павел надолго задумался, бред какой-то, но, так ничего и не решив, прилег на кровать и мгновенно заснул. Когда он проснулся, в номере было совсем темно. Включив свет, он обнаружил, что, доставая вещи из сумки, поставил портрет вверх ногами. Быстро вскочив, он переставил его и снова лег.

В дверь постучали.

– Дельзя! – охрипшим насморочным голосом выкрикнул Павел из-под одеяла. Стук прекратился. Это еще что такое? Подойдя к двери, он резко распахнул ее и услышал удаляющиеся шаги.

«Лучше снова лечь», – решил Павел и залпом опрокинул в себя полстакана водки, прихваченной с собой из Москвы. Лекарство подействовало. На сей раз он спокойно проспал до утра.


На следующий день пожилую музейную смотрительницу сменил на посту нервный рыжий юноша. Хорошо выспавшийся, со свежими силами Павел прошел в зал и стал неспешно раскладывать этюдник. Про вчерашние мистификации он не вспоминал. По счастливому стечению обстоятельств последний день работы в зале совпал с каким-то музейным выходным. Приветливая заместительша объяснила, что сегодня в залах будет производиться уборка, а туристов не будет. Но он сможет работать. Какую все-таки отличную ксиву выправил ему приятель из Третьяковки!

Поначалу нервный смотритель проявлял заинтересованность, крутился вокруг этюдника, стоял за спиной – хуже нет, когда смотрят на незаконченную работу, примета плохая. И Павел так недовольно зыркнул на него, что тот мгновенно стрельнул в другой конец зала к своему стулу. Приготовившись, Павел поднял глаза на портрет и вновь услышал прежнюю тихую мелодию. Взгляд сеньоры Беллини ответил ему той же спокойной сдержанностью. «Вот и замечательно! Вот и спасибо вам большое, госпожа Джульетта!» – подумал Павел и с каким-то особенным энтузиазмом продолжил работу.

Дело близилось к концу, в общих чертах портрет был готов. Столик красного дерева, окно с открывавшимся за ним вечерним пейзажем, кресло, бархатный лиф и складки платья, которые бликовали, и с ними пришлось повозиться, волнистые волосы, ореолом обрамлявшие лицо модели, – словом, все это имело уже вполне законченный вид. И с цветом он не напортачил, работая еще в Москве по фотографии. Сейчас он занимался лессировками, накладывая мягкой кистью слой за слоем полупрозрачные тона на руки, плечи и лицо. С рукой, лежащей на столе, он уже справился и остался доволен. Как живехонькая! Другой, державшей свиток, Павел был поглощен в настоящую минуту.

Оторвав взгляд от мольберта, он посмотрел на часы. Время тянулось необычно медленно. Нервный смотритель, вопреки всем существующим инструкциям, куда-то исчез. Павел остался совершенно один. Он встал и, чтобы размять ноги, прошелся по залу. Его шаги гулко отдавались эхом – полупустой зал, бывшая библиотека замка, был небольшим, с высоким, чуть не пятиметровым потолком. Павел подошел к окну. На улице начинал накрапывать дождь. По небу разлился сочный градиент от серого к темно-серому.

Вдруг Павел насторожился и замер. У людей есть интересный рефлекс – безошибочно угадывать, когда на тебя смотрят. Он резко обернулся – в зале по-прежнему никого не было. Но мелодия, звучавшая в голове, стала громче. К инструментам присоединился голос, сочное, лирическое сопрано. Звук усиливался. Павел посмотрел на портрет и по инерции вперил взгляд в тот фрагмент, над которым только что работал… О ужас! Из рук дамы исчез свиток. Как будто его не было вовсе, или она его уронила! Переведя взгляд на лицо дамы, Павел похолодел. Она смотрела на него! И так внимательно, как будто уже давно за ним наблюдала. Вновь на ее губах появилась уже знакомая полуулыбка-полунасмешка.

Какой-то безотчетный страх сковал все его члены. Павел не мог пошевелиться. Секунды бежали одна за другой, а он стоял и смотрел на свою модель как прикованный. Наконец оцепенение прошло, и сначала медленно, а потом все проворней он стал продвигаться к картине, нелепо выставив вперед руку. При этом Павел старался не глядеть даме в глаза.

Его вытянутая рука, не ощутив никакой преграды, вошла в глубь портрета. Натолкнувшись на что-то холодное, Павел быстро отдернул руку. И вдруг обнаружил – абсурдность ситуации достигла апогея! – что держит в руке небольшой серебряный бокал, прежде стоявший на столике возле дамы…

Он закричал бы, если б смог, но голос пропал, в то время, как сопрано пело все громче, форсируя звук, пока не перешло на резкое форте. С каким-то безотчетным ужасом Павел побежал из зала, сжимая в руке серебряный сосуд, но, внезапно остановившись, повернул назад и стремительно бросился к портрету. Еще и еще раз он ощупывал рукой пространство, заключенное в золоченую раму. Ничего, решительно ничего похожего на холст он не находил. В ушах стучало. Не отдавая себе отчета в том, что собирается предпринять, Павел занес ногу и, не дотянувшись до рамы, метнулся к раскладному стулу, приставил его почти вплотную к стене и, перевалившись через раму, буквально нырнул в глубь картины…

6. Натюрморт с пастушком

Москва, февраль 20… г., акрил/оргалит

Старуха попалась вредная и фигурку продавать отказывалась. Денег он, конечно, давал мало, бессовестно мало, но не в этом же дело. Сил и времени на бабку он ухлопал столько, что уйти ни с чем просто не мог. Эдик еще раз улыбнулся, улыбка была то, что надо, робкая, извиняющаяся, действовала безотказно, и предпринял новый заход. Голос его звучал убедительно, но мягко, по-малоросски напевно.

– Вы, Клавдия Тимофеевна, все-таки подумайте. Что она у вас стоит, пылится же только, никто ее не видит, а там, сами понимаете, коллекция. И вам деньги нужны. Тут ведь как бывает – достали протереть – голова закружилась, фигурка выскользнула – разбилась. Фарфор дело такое – требует твердой руки.

«Главное, не передавить», – подумал Эдик, и на лбу у него выступили красные, как от укуса комара, волдыри – с некоторых пор его одолевала крапивница. Причем, как всегда, в самый ответственный момент, это при его-то бизнесе, то щеку, то губу разнесет.

– Ты, Эдик, голубчик, все правильно говоришь. Только ведь память это, еще по маме моей. Она актриса была, в оперетте пела, я Светочке рассказывала. Очень она такие безделушки любила. Раньше их много было. Столько лет хранила, а теперь взять и отдать? – Седенькие старушкины кудельки пришли в движение.

– Не отдать, Клавочка Тимофеевна, а продать. Деньги же вам не лишние будут. Вон лекарств сколько надо. Светланка-то, она, конечно, всегда поможет. Вы же знаете, мы для вас все что угодно…

– Спасибо, голубчик, тебе и супруге твоей Светочке…

Вот уже три месяца как Светочка – правда, никакой женой она ему не была – устроилась соцработником. Адреса они вместе выбирали со знанием дела и обхаживали только «перспективных» бабушек. Глаз у Светки теперь наметанный. Если обычного соцслужащего подозрительные старушки дальше порога не пускали, то Светка через две недели уже сидела у них за столом и пила чай с пирожным, которое помимо списка приносила за свой счет. Слушала рассказы о бабкиной молодости, рассматривала фотографии – по отработанной версии, она заочно училась на журналиста и писала статью о старых москвичах. В следующий раз приносила бесплатное лекарство, потому что, мол, сестра работает на аптечном складе. Потом появлялся и сам Эдик, с уговорами продать то, что зоркий Светкин глаз зацепил в скромной старушечьей обстановке. А уж уговаривать он умел, как никто другой.

– Баба Клав, ну, пожалуйста, – неожиданно по-свойски, как-то по-родственному произнес Эдик, – если бы не брат, он у меня единственный из родни остался, я бы никогда вас и просить не стал. День рождения у него, юбилей, пятьдесят лет. Он у меня заслуженный, афганец, только в больнице сейчас.

– Клавочка Тимофеевна, я тортик в холодильник убрала, чтобы не испортился, посуду помыла, расставила, – донесся с кухни бодрый Светкин голос.

Старуха сдалась. Минут через двадцать Эдик и Светка уже выходили из подъезда с завернутым в газету фарфоровым пастушком. Статуэтка ни разу не клееная, в прекрасном состоянии. Неброское клеймо «АП» на тыльной стороне фигурки железно гарантировало штуку грина как минимум за хлопоты. Эдик был доволен.

Мысли о невезении, преследовавшем его в последнее время, отступили. Надоело, конечно, возиться с мелочовкой. Но, как говорится, курочка по зернышку… Эдик умел ждать.

Заныла Светка, хоть бы раз было иначе.

– Только не надо кипиша. Я ж те, голуба, уже сказал, что щас денег у меня нету. Ты что, думаешь, я их печатаю. Всё после.

Светка начала скандалить. Но ласковый голос Эдика, не случайно у него и фамилия была ласковая – Лейчик, действовал как гипноз.


Эдик Лейчик приехал покорять Москву в конце 80-х. Примерно за год до этого посадили его отца. Взяли по 93-й еще старого УК. Многие говорили ему тогда, что времена уже не те и «щас за такое не садят», а некоторые даже посмеивались, мол, подержат и отпустят. Но смеяться Михаилу Борисовичу Лейчику, бывшему замдиректора харьковской комиссионки, пришлось уже на зоне в Якутске. Мать сильно переживала, похудела, осунулась, а через три месяца заказала в ателье три новых платья и уехала в санаторий в Кисловодск с закройщиком.

Жизнь Эди изменилась в одночасье. Впрочем, переменами жили все вокруг, и он, списавшись с отцовой двоюродной сестрой, тетей Соней, отправился искать счастья в столицу. Москва встретила Эдю сурово – тут же, на вокзале, сперли сумку с продуктами. Домашней колбасы и сала тетка не дождалась и Эде не поверила. «Сам небось все в поезде съел, а про жуликов придумал». Отношения у них не сложились с самого начала. Тетя Соня была вредная, злющая, жадная, чуть что, поминала и отцовский срок, и то, что «Москва не резиновая, а они все лезут и лезут». За десятиметровую комнату она драла с Эди три шкуры. Вся работа по дому была на нем. Магазины, рынок, ЖЭК, аптека, уборка, мытье окон. За каждый истраченный рубль он должен был ей отчитаться. Питались они раздельно. В холодильнике у него была своя полка. Тетку не смущало, что дневной рацион племянника иногда состоял из морской капусты с кукумарией на черной горбушке и нескольких слипшихся пельменей. Но Эдя умел ждать, ждать и приспосабливаться, схватывая все буквально на лету. Даже к говору москальскому приспособился, учился не гхэкать, не частить и говорить в растяжку. До института дело, конечно, не дошло. За несколько лет он, молодой, красивый, обаятельный, здоровый, перепробовал десяток разных профессий. Были и винно-водочный магазин, и коммерческая палатка, и джинсы-варенки на Рижской, и матрешки «Горбачев» на Арбате. Вот там впервые он и «отбил десять концов», перепродав икону японскому туристу. Икону, разумеется, ворованную, принес парень-синяк, лет шестнадцати, основательно сидевший на клее. Но происхождение товара и тогда, и теперь Эдика интересовало мало. С «провенансами»[3] он никогда не дружил. Может, поэтому своего антикварного магазина, настоящего, с вывеской и колокольчиком при входе, о котором мечталось, у него никогда не было. А может, потому что Эдя очень любил халяву. Ну ничего с собой поделать не мог, да и школу он прошел отличную. Не любил платить, и все тут! Любой, пусть самый мизерный шанс не заплатить действовал на него, как наркотик. Он был виртуозом халявы. Иногда даже во вред себе. Платить для Эди было равносильно пытке, как будто от себя кусок отрезать. Дерьма через это самое дело он нахлебался столько, что хватило бы на пятерых. Но себя не переделаешь!

Лучшими его клиентами были синяки около винно-водочных, они просили немного, там вообще процветал бартер. И на этот случай у него всегда был запас малобюджетной забористой водки. Но и товар шел пустяшный, не вот вам Фаберже. За три бутылки можно было разжиться немецкой печатной машинкой «Райнметалл», за две ему как-то достался бюст Железного Феликса, ну а чугунный утюг или грузинская чеканка с носатым витязем больше, чем на одну беленькую, не тянули.

Пять лет назад Эдя стал полновластным хозяином в бывшей теткиной квартире. Дождался-таки, высидел! Да и вообще, после паралича тетя Соня стала покладистой. Кроме Эди, у старухи из родни никого не осталось, так что прописать племянника пришлось. Одну из комнат Эдик мигом приспособил под склад, настоящий антикварный склад, обильный, но недорогой. А поскольку товаром для Эдика служило решительно все, то он, не брезгуя, и греб, как пылесос, все подряд. Каждая вещь в конечном итоге получит своего хозяина. Пусть не сейчас, попозже… Эдик умел ждать.

Чего только не было в его заветной комнате! И настенные коврики с лебедями, и выцветшие вымпелы из красного уголка, и офицерский планшет, и танкистский шлем. Были и традиционные самовары с подсвечниками, и мельхиоровые подстаканники, и телевизор КВН с чудом уцелевшей линзой, и граммофон с набором пластинок, и даже немецкая музыкальная шкатулка с танцующей парочкой. В старом серванте еще теткин гэдээровский сервиз «Мадонна» и хрустальные салатницы соседствовали с бодрыми дулевскими фарфоровыми лыжницами, балеринами, гжельскими лебедями и другими пернатыми. Совковый фарфор – шел он сейчас очень бойко, и содержимое полок быстро редело – дополнялся редкими образчиками дореволюционного Кузнецова, Гарднера и немецкими еще довоенными майсеновскими фигурками. На стенах была любовно проэкспонирована небогатая – уж какая есть – коллекция живописи – отец народов, парадный портрет в кителе, незаконченный, правда, еще прижизненный, пейзаж с церковкой, начала века, и пара натюрмортов без подписи, в богатых рамах – они достались Эде вообще бесплатно. Был у него лет семь назад один любимый клиент, помер уже. Со сталинским портретом Эдя решил расстаться – один толстосум, повернутый на «усатом», давал хорошую цену, очень хорошую. А если еще перекупщицу с Измайловской блошки бортануть… ну ладно, как пойдет. Вот кого точно не обойдешь, так это Светку. Въедливая девка попалась, хотя сам ее научил.

На страницу:
2 из 5