
Полная версия
Люди остаются людьми. Исповедь бывшего узника
Не решаясь больше тревожить желчного комбата-три, я обращаюсь к одному из бойцов:
– Вы третьего батальона?
– Кажись, третьего.
Колонна и в ней боец, ответивший мне, трогаются.
Прихожу и сообщаю Симоненко, что третий батальон выступает.
Через полчаса Симоненко сам выходит наружу. Возвращается разъяренный.
– Адъютант!
– Я!
– Ты что арапа заправляешь? Третий батальон еще стоит!
– Мне сказал боец…
– А бойцов о таких вещах не спрашивают. Ничего не понимаешь!
«Ничего, – с горечью соглашаюсь я про себя. – Ничего не понимаю, ничего толком не умею».
Отчитав меня, Симоненко достает карту и приказывает вызвать начальника штаба. Я прошу телефониста соединить меня с «третьим».
Наконец батальоны уходят. Выезжает штаб. Ездовой выносит чемоданы командира и комиссара и укладывает на повозку. Рядом водружает свои мешки наш повар.
Туман рассеивается.
Над головой ярко блестит молодой месяц. Кошевка с командиром и комиссаром, повизгивая полозьями, уносится вслед за батальонами.
Я, провинившийся («ничего не умею»), сижу на хозяйственной повозке, которая плетется со штабным обозом. Шествие замыкает комендантский взвод.
4Под утро мы добираемся до пункта назначения. Это большая деревня, запруженная тайно сосредоточенными здесь нашими войсками. Днем в деревне абсолютная тишина. Пушки, автомашины, повозки – все укрыто под навесами и замаскировано.
Люди сидят в избах, сараях, банях. Ходить по улицам запрещено.
Деревня кажется вымершей.
Между тем в нашем штабе небывалое оживление. Симоненко опять собирает всех командиров: совещается, приказывает, торопит. Командиры батальонов уточняют на карте линию рубежа, который им надо занять, согласовывают взаимодействие.
Малинин возится с только что полученными новыми телефонными аппаратами. Писаря вдохновенно пишут.
Когда темнеет, Симоненко вместе с представителями штадива отправляется на рекогносцировку; меня он с собой снова не берет.
Худяков, весь день пропадавший в подразделениях, прикрывает дверь на штабную половину и просит меня сесть.
– Знаешь, – говорит он негромко, – завтра мы должны взять город Сычевку, будет большой бой… Давай договоримся: тебя ранят – я тебя вынесу, если меня, – не оставляй.
Мне даже капельку обидно. Я отвечаю, что это мой прямой долг.
– Долг долгом, – говорит Худяков, – но не мешает и так, просто по-человечески.
Он показывает через окно на утонувшую в снегу скособоченную хибарку.
– Сбегай туда. Командир разведчиков даст тебе автомат, он мне обещал.
Когда выхожу в мглистые сумерки, в разных концах деревни раздаются гулкие звуки как бы откупориваемых бутылок: это стреляют наши орудия. Очевидно, ведется перестрелка. Там, где глухо погромыхивают разрывы, – чернота.
«Интересно, каков будет этот большой бой?» – думаю я. Мне еще не доводилось участвовать в большом бою, в таком, чтобы были наши танки, самолеты, кавалерийские атаки, то есть чтобы все было так, как полагается…
А разве может быть для человека «маленький» бой, просто для человека, бойца или командира, если во время такого боя могут убить?..
От разведчиков возвращаюсь с трофейным немецким автоматом.
Худяков бегло осматривает его и вручает мне в обмен на мой карабин, которым он решает вооружиться на завтра.
– А теперь спать… до четырех утра, – приказывает он.
Симоненко остается на ночь в первом батальоне.
Ровно в четыре комиссара будит повар. Мы вместе с начальником штаба завтракаем, лейтенант остается пока в штабе, а мы с Худяковым уходим в морозную темь.
Кругом тихо и безмолвно, по сути, еще ночь. Миновав деревню, мы останавливаемся возле полуразваленного домика.
Тут комиссара встречает политрук роты, оповещенный, видимо, с вечера. Нас заводят в темное помещение, переполненное спящими бойцами, усаживают на какой-то ящик.
Дремлем, мучаемся. Худяков шепотом говорит, что, когда возьмем Сычевку, станет легче: соединимся с войсками Западного фронта, там положение стабильнее. Надо лишь постараться.
Вообще ведь надо воевать, как и жить, с полной отдачей сил, только тогда можно добиться успеха…
Он почему-то все больше напоминает мне школьного учителя.
Но вот сквозь пробоины в потолке сочится рассвет. Мы с Худяковым надеваем белые маскхалаты и направляемся к исходному рубежу нашего второго батальона…
Очень морозно, стоит туман. Он закрывает от наших глаз город и мешает идти. Продвигаемся по истоптанному хрусткому снегу почти на ощупь, пока на востоке молочная пелена не окрашивается в розовый цвет.
– Так не забудь, о чем условились, – говорит Худяков.
Ускоряем шаг. На нашем пути все чаще попадаются индивидуальные окопы.
Туман исподволь редеет. Мы видим впереди серую линию наших бойцов.
Худяков занимает снежный окопчик и зовет меня к себе: вдвоем не так холодно… Снег на кромке окопа начинает искриться. Худяков все чаще поглядывает на часы. Его голубые глаза сужаются: позади нас вдруг звучат четкие в стылом воздухе удары.
Удары – и тотчас впереди мощные звонкие разрывы. Удары и разрывы – целая серия звонких громовых разрывов.
– Артподготовка, двадцать минут, – сухими губами произносит Худяков. – Сейчас…
Слышится шум залпа гвардейских минометов, будто строчит гигантская швейная машина. Я выглядываю из окопчика.
Впереди, метрах в семидесяти, за невысокой снежной грядкой неподвижно лежат бойцы. Вокруг – огромное искристое поле. А в конце его – прямо перед нами – залепленные морозным снегом крыши Сычевки, церковная ограда, зеленая маковка колокольни, и там, подымая белые сверкающие фонтаны, рвутся наши снаряды.
– Сейчас… – повторяет сухими синими губами Худяков, сводя с предохранителя курок карабина.
Гляжу на Худякова, потом опять вперед. Сверкает еще несколько разрывов возле колокольни. Бойцы у снежной грядки вдруг шевелятся, вскакивает фигурка в белом и что-то выкрикивает.
– Начали! – хрипло и твердо говорит Худяков.
5На всем громадном искристом поле поднимаются серые цепи наших бойцов. Они бегут с белыми заиндевевшими винтовками по склону. Крики «Ура!» тонут в грохоте артиллерии, которая продолжает молотить вражеские позиции. Мы с Худяковым быстро шагаем вслед за атакующими. Церковная ограда приближается – становятся видны старая кирпичная кладка и комья снега поверх стены. Перед ней, внизу, – нетронутая полоса скованной льдом речки.
Передовая цепь достигает пологого берега, и в это время кирпичная ограда в мгновение ока обрастает острыми дрожащими дымками. В то же мгновение я вижу, что первый ряд атакующих подпрыгивает и падает, как срезанная косой трава…
Набегает вторая волне бойцов и снова, будто наткнувшись на невидимое разящее лезвие, падает в снег. Бегут новые бойцы и опять падают. Худяков и я, не доходя до речки, ложимся, окапываемся и начинаем стрелять. Стреляют из винтовок и автоматов – слева, справа и впереди – бойцы и командиры наших прижатых к земле подразделений.
Поместив автомат на бугорок, я посылаю короткие очереди в сторону дрожащих дымков. По временам немецкие пули роют снег у самого носа. Особого страха пока нет, чувствую себя только словно раздетым и очень большим. Часто поглядываю на Худякова: не ранен ли; он тщательно прицеливается… Что же будет дальше?
На берегу у самой кромки льда вдруг снова вскакивает фигурка в белом, прыгает вправо, потом влево, потом кидается вперед – по-моему, это сам комбат-два. Десятка полтора людей бросаются за ним. В воздух вздымаются и летят, описывая дугу, темные предметы – соображаю, гранаты, – раздаются резкие хлопки, и они как сигнал для нашего нового броска. Поднимаются и бегут к ограде поредевшие цепи бойцов, мы с Худяковым, перепрыгивая через убитых, тоже устремляемся вперед, и опять, как проклятье, перед нами вырастает незримая стальная коса. Мы тыкаемся в снег, затем отползаем под прикрытие низкого берега.
Наша первая атака, выражаясь военным языком, захлебнулась – это нам ясно. Если не подавить спрятанные в стене немецкие пулеметы, то они перебьют всех нас до единого. Это понятно и тем, кто наблюдает за боем в бинокли с командных пунктов: очевидно, следует приказ, и разрывы нашей артиллерии круто перемещаются к ограде. Делается даже жутковато: так близко начинают рваться наши снаряды.
Худяков, глубоко врезаясь плечом в снег, беспокойно взглядывает на небо. Его малиново-красное лицо в испарине… В небо из-за городских крыш со свистом и громом вырываются «юнкерсы», проносятся над нами и уходят к деревне, где стоят наши батареи. В ту же минуту за спиной протяжно и мощно ухают бомбовые удары.
– Истребители, истребители где? – быстро и беззвучно говорит Худяков. – Вот в чем дело… истребители!
«А танки? – думаю я. – А кавалерия?»
Разрывы за церковной оградой исчезают. На какую-то долю секунды, кажется, даже, настает тишина. Эта тишина немедленно наполняется стуком немецких тяжелых пулеметов. С нашей стороны, из цепи, зарытой в снег, опять летят гранаты, но они падают и рвутся, не достигая цели. Немцы отвечают новым, еще более плотным шквалом огня, теперь они расстреливают нас в упор – наши не выдерживают и начинают пятиться.
Отползаем и мы с Худяковым. Нескладно получается. Но, может, лучше пока отойти на исходный рубеж? Может быть, наши пушки снова заговорят и уничтожат наконец фашистские пулеметы?
Вот уже окопчик, где мы лежали с Худяковым. Я узнаю его по широкой вмятине на снежном бруствере. Мы опять забираемся в него. Бойцы перебежками приближаются к нам. Прямо по снегу тащат раненых – окровавленных и полузамерзших.
Худяков тревожно следит за перебегающими. Они отступают все дальше. Лишь немногие задерживаются там, откуда поднялись в атаку. Какой-то приземистый командир, матерно ругаясь и размахивая наганом, пытается положить бойцов. Слева от нас перебегает в тыл целая группа.
– Останови их, – приказывает мне Худяков и сам быстро вылезает из окопа. Выпрямившись во весь рост, он направляется к другой группе справа, которая отходит от снежной грядки начального рубежа.
Я кидаюсь к группе слева. Взяв автомат в правую руку и вытянув в сторону левую, кричу:
– Товарищи красноармейцы, ни шагу назад!.. Занимай оборону! Товарищи красноармейцы!
После хриплой матерной ругани приземистого это «товарищи красноармейцы» действует… Бойцы вдруг поворачивают и, пригибаясь, бегут к снежной грядке.
Я иду за ними, а справа, метрах в пятидесяти, шагает во весь рост в центре большой группы Худяков.
Пули звонко сеют и лопаются, но сейчас они нисколечко не пугают меня: так хорошо на душе! Однако едва мы залегаем в просторном окопе, как случается нечто новое и непредвиденное.
Сперва поблизости начинают остро и часто рваться мины, потом в городе металлически четко ударяют выстрелы немецких пушек, и над нами вырастают белые облачка, которые распадаются на черные и желтые клочья.
Дождь осколков и пуль сыплется на наши головы. В голос вскрикивают раненые, мычат умирающие.
– Шрапнель! – орет кто-то дико.
В довершение всего над нами показываются разгрузившиеся «юнкерсы». Они начинают поливать нас пулеметным огнем.
С таким трудом созданная линия обороны рушится – все бегут, согнувшись, по полю.
Я снова неотступно следую за Худяковым. Он идет, сгорбившись, кусая губы. Когда над нами воет «юнкере», мы падаем в снег и пережидаем очередную волну пуль; в нас не так-то легко попасть: выручают маскхалаты.
На минуту мы ложимся в снежный окоп перевести дух. Появляется чувство апатии. Опять идем, опять падаем при приближении рева моторов и опять метров через триста останавливаемся передохнуть в окопчике, я – в одном, Худяков – рядом в другом.
…Я смотрю на небо. Морозная синева испещрена черно-желтыми клочьями и пересекается время от времени рокочущими серебристыми «юнкерсами» – они похожи на огромных крылатых рыб. Я вынимаю из кармана кусок сахара и кладу в рот. Хочется закрыть глаза и не открывать… «Поражение, – думаю я. – Но почему? Почему?»
Я смыкаю «на секунду веки – всего на секунду, как мне кажется. И вдруг вижу над собой лицо Худякова – огромное, испуганное, с расширенными зрачками.
– Ты ранен?
– Нет. – Я поднимаюсь.
– Быстро, бежим! – кричит он. Я оборачиваюсь.
По всему полю с лязгом и грохотом ползут на нас какие-то чудовища.
– Танки… Быстро! – кричит Худяков. – Я был уже далеко… вернулся… думал, ты ранен…
Впереди в беспорядке движутся последние группы отступающих.
Мы в самом конце. Сердце заходится при мысли, что если бы не комиссар, то со мной все было бы кончено…
Возле деревни нам с Худяковым удается вскочить на дровни. Пегая лошадь мчит нас по горящей дымной улице.
Сбоку по дороге бегут бойцы, бегут командиры, плетутся за подводами раненые…
Беспощадно светит морозное январское солнце, и от его холодного блеска слезами застилает глаза.
Глава третья
1И еще один бой. 5 февраля 1942 года нам приказывают выбить немцев из деревни Н., чтобы расширить коридор, по которому идет снабжение наших войск, действующих юго-западнее Ржева… Грохочет артподготовка, в черное небо врезается красная ракета.
Это сигнал к атаке. Начинается пальба из винтовок, автоматов и пулеметов – стоит сплошной гул и треск. На горизонте, там, где чернеет деревня, вспыхивает зарево пожара.
Пальба продолжается с четверть часа, затем все замирает. Потом опять разгорается с новой силой – слышен басовый стук крупнокалиберного немецкого пулемета – и вновь обрывается. Затем следует самая ожесточенная волна выстрелов, и снова минут через десять тишина.
Симоненко и Худяков нервно топчутся на краю оврага. У обрыва в кустах оборудован узел связи – там хлопочет Малинин. Откуда-то появляется Милютин, он встревоженно что-то говорит Симоненко.
– Да. Давайте, – отвечает тот.
Милютин собирает почти всех штабистов, подзывает меня и ведет нас в темное поле. Он объявляет, что мы командирское заграждение; наша задача – проверять тех, кто отходит в тыл. Он расставляет нас цепью с интервалами метров в сто и поворачивает в сторону горящей деревни.
Деревня пылает. Языки пламени лижут черное небо. Гремит перестрелка, но наши, видимо, больше не решаются атаковать: слишком плотен огонь немцев. Ночь темная, теплая и кажется совсем черной, когда переводишь взгляд с горящих домов на поле.
В этой черноте я вскоре различаю две ковыляющие фигуры. Направляюсь к ним. Два пожилых красноармейца, опираясь на винтовки и прихрамывая, бредут к оврагу.
– Ранены? – спрашиваю я.
– Ранены, – говорят они.
– Держитесь левее, там перевязочный пункт.
У деревни опять завязывается перестрелка, звонко хлопают разрывы гранат, и вновь, покрывая все звуки, победно стучит тяжелый пулемет.
Из черноты выступает группа. Двое ведут, почти тащат под руки низкорослого бойца. Еще двое поддерживают тех, кто тащит.
– Все ранены? – спрашиваю я.
– Ранены, ранены, – торопливо отвечают мне.
– Минуту… Вы куда ранены? – обращаюсь я к одному из тех, кто поддерживает.
– Куда ранен?.. Я никуда, это товарищ ранен.
– Его доведут двое. Возвращайтесь. Вы тоже, – говорю я второму поддерживающему.
– Как возвращайтесь? Зачем возвращайтесь? – горячо возражают мне. – Товарищ ранен, наш товарищ.
– Возвращайтесь немедленно! – прикрикиваю я на двоих.
– Ай, нехорошо, нехороший человек, – стыдят меня те двое, пятятся и уходят обратно к деревне…
Очень неприятно… Наверно, деморализованы нашим недавним поражением под Сычевкой, объясняю я себе. Или просто несознательные.
Минут пятнадцать спустя в темноте показывается длинная фигура с винтовкой за плечом.
– Ранен?
Фигура начинает хромать.
– Куда ранен? – спрашиваю я, приблизившись. На меня смотрит здоровая молодая физиономия с коричневатыми впадинами глаз.
– В ногу ранен. – Голос тоже молодой и здоровый. Парень старше меня, вероятно, года на три.
– А ну, покажи! – требую я.
– Отойди, – глуховато произносит он. – Тебе легко тут… Ты бы там попробовал.
Он задевает за живое.
– Пробовал. А ну, кругом… Марш!
Парень безмолвно поворачивается и идет к деревне. Я – за ним…
«Чертовщина, – думаю я. – Трус он, и все. Не может справиться с низменным инстинктом самосохранения… А я?»
Зарево пожара все ближе. Когда обрушиваются крыши, столб искр бежит к небу. Перестрелка не прекращается. Пули дзинькают и словно лопаются в воздухе.
– Разрывными, гад, бьет, – замечает парень.
Я молчу. Сейчас мне очень важно убедиться, что я сильнее своих инстинктов.
– Закурить не будет? – не оборачиваясь, спрашивает он. – А то я почти пришел.
– Не курю.
Над нами проносится пулеметная очередь, парень падает, потом бросается к снежному окопу, где посверкивают винтовочные выстрелы. Я кидаюсь ничком, отползаю к груде торчащих из снега обугленных бревен.
Отсюда, кажется, рукой можно достать до крайнего ряда горящих изб. Ловлю себя, что мне хочется побыстрее в темное поле, на свой пост, и вижу в освещенном пространстве между двумя объятыми огнем домами мелькающие тени. Почти машинально вскидываю автомат и строчу. Рядом из окопов тоже стреляют, и вдруг все заглушается низким громовым стуком крупнокалиберного пулемета. Всплывает мертвенно-голубое сияние ракеты – я вжимаюсь в снег. С двух сторон бьют немецкие автоматы. Ракета наконец гаснет, я привстаю, и в этот момент что-то точно палкой ударяет меня по левой руке.
Я щупаю повыше локтя – пронзает острая боль. Что-то теплое стекает в перчатку. Понимаю, что ранен, беру автомат на шею, правой рукой поддерживаю левую и, согнувшись, бегу в темноту.
На минуту охватывает страх. Что я скажу Симоненко? Как оправдаюсь перед ним и комиссаром? Пули посвистывают и будто лопаются, но я уже знаю: эти мимо… Если бы мне пришлось объясняться только с Худяковым!
2На мое счастье, у спуска в овраг я наталкиваюсь как раз на Худякова. Он сразу замечает, что я ранен.
– Сильно?.. Куда?..
Сняв с моей шеи автомат, Худяков вынимает из полевой сумки перевязочный пакет и туго перетягивает простреленную руку поверх шинели. Потом молча идет со мной в конец оврага, где стоят наши лошади.
– На перевязочный, – приказывает он ездовому. – Если нужно, в санбат.
– Спасибо, – говорю я каким-то не своим голосом. Мне больно.
– Подожди. – Худяков шуршит карандашом в блокноте и выдирает листок. – Это отдашь комиссару медсанбата. Поправляйся.
Кошевка выбирается из оврага и мчится к лесу. Позади остается догорающая деревня, шум боя.
На перевязочном пункте в лесной сторожке рану промывают, перевязывают. Пуля пробила мягкие ткани плеча и поцарапала кость. Поскольку кость все-таки задета, ранение считается серьезным.
Свободных подвод на пункте нет, все в разгоне. Боль донимает, и я прошу своего ездового везти меня в медсанбат.
Через час мы на месте. Уже рассвело. Падает мягкий чистый снежок, и деревенька, куда мы попадаем, кажется очень мирной, очень далекой от войны. Кругом так тихо, что делается немного не по себе и будто чего-то не хватает.
Мы высаживаем у околицы двух попутчиков, подъезжаем к дому, где принимают раненых командиров, я отпускаю ездового.
Худой, с воспаленными глазами и землистого цвета лицом человек вертит в руках бумажку, написанную в темноте Худяковым.
– Вы кто по званию? – спрашивает он.
– Военный переводчик второго разряда.
– Это такое звание? Первый раз слышу… А должность?
– Тоже переводчик и по совместительству адъютант командира полка.
– Ничего не понимаю… Вы средний командир?
– По-видимому, да.
– Гм… По-видимому. Ну, хорошо. Отправляйтесь в палату начсостава, третий дом справа… По-видимому!
Несколько растерянный, ухожу. Откуда я знаю, какой я командир и какая разница между званием и должностью? Я думал, что это приблизительно одно и то же – пост, звание, должность…
В тихом, чистеньком домике мне отводят место на полу у окна. Я осторожно снимаю шинель, меховую безрукавку, валенки, раздеваюсь до нижнего белья и, несмотря на ноющую боль в руке, тотчас засыпаю.
Просыпаюсь от громких голосов и усилившейся боли.
– Обедать-то по крайней мере будете? – говорит приятный, бархатистый голос.
Поворачиваю голову. Облокотившись на подушку, на меня смотрит сосед, молодой мужчина.
– Вы меня? – говорю я.
– Вас.
– А что, уже обед?
Гляжу на часы. На ремешке засохшая кровь. Стрелки показывают пять минут первого. Прикладываю к уху – тикают. Здоров я спать!
Мне приносят полкотелка жидкого горохового супа и сухарь. На второе – полкрышки сухой пшенной каши. Поковырявшись в каше, возвращаю все санитару.
Сосед насмешливо-сочувственно следит за мной.
– Аппетита нет?
– Не проголодался, да и рука болит.
– Ничего, полежите здесь с недельку, аппетит появится. Еще какой аппетит! Познакомимся?.. Воентехник Иванов.
Пожимаем друг другу руки. Иванов здесь уже третью неделю. Осколок мины ранил его в бедро, когда он был в командировке на передовой. Да, да, в командировке, нечего удивляться: постоянно он работает в оружейных мастерских дивизии, это довольно глубокий тыл, во всяком случае, снаряды не долетают.
– Как же вам так не повезло? – спрашиваю я.
– Да вот так. Вообще не везет… Должны были эвакуировать в госпиталь, но на самолетах всех не эвакуируешь, берут лишь самых тяжелых. – Иванов супит темные брови.
– А разве эвакуируют на самолетах?
– Конечно. Другие же пути сейчас отрезаны… Так я узнаю страшную новость. Оказывается, мы окружены. Тот узкий коридор, который соединяет нас с главными силами Калининского фронта, насквозь простреливается немцами… Поразительно, что в тылу об этом известно, а мы даже в штабе полка в неведении.
Оглядываю палату. Обычная крестьянская изба, только пустая: вынесено вон все, вплоть до лавок. Раненые лежат на полу. Кое-кто тихо стонет.
– Невеселая картина, – говорю я.
– Да, невеселая, – отвечает Иванов.
3Через час меня вызывают к хирургу. Вместе с молодым голубоглазым лейтенантом я иду к дому с мезонином. Возле него на расчищенной дорожке следы санных полозьев и конский помет.
– Этой ночью привезли много тяжелых, я не спал, – говорит лейтенант. – А тебя тоже сегодня?
– Под утро.
– Лупят нашего брата, – вздыхает лейтенант. – Техника у них, подлецов, богатая, я насмотрелся на их технику.
– Где?
Он перчаткой смахивает с валенок снег и поднимается на крыльцо.
– По долгу службы… Получше обмети валенки, а то Наджарова выставит за дверь.
В передней, скинув шинели, мы садимся на скамью. Впереди нас трое. За перегородкой слышатся женские голоса: один – уверенный, строгий, другой – высокий, потише. Им отвечает скрипучий бас. Пахнет, как во всякой амбулатории, йодом, спиртом и еще чем-то, может быть, человеческой болью.
Из-за перегородки, в двери, занавешенной простыней, появляется рослый капитан, за ним – девушка в белом халате. У нее мальчишески широкое, миловидное лицо с большими серыми глазами.
– Есть вновь поступившие? Я поднимаюсь.
– Проходите. – Девушка пропускает меня вперед, придерживая край простыни на двери.
В прохладной комнате около окна стоит высокая, статная, совершенно седая женщина в белом и потирает ладонь о ладонь. Догадываюсь, что это и есть знаменитый в нашей дивизии хирург Наджарова.
– Снимайте гимнастерку и садитесь, – приказывает девушка.
Стаскиваю одной рукой гимнастерку и нижнюю рубаху – другая рука перемотана и привязана к шее – и сажусь на табурет. Девушка ловкими кругообразными движениями освобождает меня от бинтов. Наджарова подходит ближе.
– Как вы попали на фронт? Вы же совсем мальчик, – неожиданно ласково говорит она мне.
Пожалуй, это она зря: мальчика уже давно нет.
Мне, конечно, безразлично, как отнесется к такому определению девушка, но все-таки неприятно… Отвечаю, что пошел сам.
Девушка быстро и безжалостно отдирает прилипшую к ране марлевую накладку.
– Наверное, после десятилетки? – Наджарова осматривает, затем ощупывает руку. – Нина у нас тоже добровольцем пошла на фронт, она у нас молодец, смелая и школу окончила отличницей.
Попросив ее подать какой-то инструмент, Наджарова снова обращается ко мне:
– Вы тоже уралец?
– Нет, я вологжанин.
– И уже успели стать командиром?
Она просовывает в рану что-то длинное, твердое – это причиняет нестерпимую боль… «Настоящий палач», – думаю я про нее.
– Я не командир, я переводчик… – Пытаюсь терпеть, но голос выдает меня. – И по совместительству адъютант… – Чувствую, что от боли глаза лезут на лоб. – А до этого был… артиллерийским разведчиком…