Полная версия
Жребий
Этот самый муж – Владимир Александрович Эдлин был врачом-ортопедом. К тому времени он уже имел двоих взрослых детей от предыдущего брака и еще одну девочку, которую когда-то прижил с медсестрой во время их совместной работы в поликлинике. Девочку эту он никогда в глаза не видел, денег на ее содержание не выделял, потому как считал ее появление на свет исключительно капризом взбалмошной медсестры, а он, Эдлин Владимир Александрович, имел к этой краткосрочной любовной истории отношение самое что ни на есть посредственное (и это истинный факт). Однако он хорошо помнил о существовании девочки по имени Влада, которое определенно льстило его самолюбию. Впрочем, Владимир Александрович несколько путался в возрасте ребенка – то ли ей тринадцать, то ли четырнадцать лет – не помнил. Что поделать – всякое бывает. Отвращения или презрения к себе по этому поводу он не испытывал, скорее наоборот, считал себя невольной жертвой, по неосмотрительности и простодушию угодившей в неприятный женский капкан, так искусно расставленный очередной «самкой-завоевательницей», как он называл почти всех женщин. Иногда, прилично подвыпив, он любил перед неважно каким слушателем разыгрывать роль обиженного женщинами простачка, делая невинными свои обыкновенно насмешливо-порочные глаза. Он зачем-то начинал жаловаться, откровенничать, сообщая собеседнику такие подробности своей закулисной жизни, без которых вполне можно было бы и обойтись.
Бывшая жена – красавица, рассудительная и самостоятельная, хирург-кардиолог – с ним особо не церемонилась, и очень скоро выдворила Владимира Александровича вон из совместного жилища за его плохое поведение, а именно, за чрезмерное увлечение всевозможными юбками всех цветов, размеров, фасонов, национальностей и возрастов. Оказавшись на свободе Владимир Александрович какое-то время радовался своему внезапному освобождению, бросаясь от безбрежного пьянства к строжайшим омолаживающим диетам и услугам косметологов, от дурных женщин к непорочным девам, а в перерывах – к полному монашескому воздержанию, но рассудок никогда не терял и от своих привычек никогда не отказывался. Так он прожил лет пять в беспорядочном самодурстве и праздности, пока не встретил одинокую и скромную, хорошо воспитанную Ларису Мотлохову, прельстившись то ли ее тогдашней красотой, то ли отсутствием детей, то ли отсутствием у нее каких бы то ни было притязаний на свой счет. Он и сам толком не знал зачем еще раз женился, – женился, да и все тут. Об обоюдной любви у супругов речь, разумеется, не шла, ни со стороны мужа, ни со стороны жены. При всем при том брак выглядел вполне удачным, если не сказать счастливым. Пил Владимир Александрович много, но запойным никогда не был. Лариса в силу своего характера, темперамента и пережитой трагедии, его безобразий никогда не стесняла, а он в свой черед иногда вспоминал о ее существовании и щедро одаривал своим вниманием, даже несмотря на то, что она никогда не будоражила его познавшие мир чресла.
После кровавого краха своей первой юношеской любви Лариса была не особо общительной девушкой, а после замужества и вовсе стала сторониться людей. И не то чтобы Владимир Александрович своим непримерным поведением отбил у нее всякую веру в человека, нет, скорее ее замкнутость относилась к некоему свойству натуры, пережившей тяжелейшую трагедию, а он, со своей стороны, лишь закрепил эту ее особенность.
К пятидесяти пяти годам Владимир Александрович Эдлин пришел довольно обрюзгшим с солидным жирненьким животиком, с внушительными залысинами на голове, с овальными выпуклыми мешочками под крохотными голубыми насмехающимися глазками, а также с округлым, откровенно свисающим с лица, подбородком под пухлыми силиконовыми девичьими губками. Весь его блудливый облик слишком красноречиво рассказывал и о его прожитой жизни, и о его разгульной плотоядности, но увидеть это могли лишь те, кто умеет читать по лицам, а Лариса Мотлохова, увы, была в этом смысле более чем неискушенной. Надо сказать, что сам Владимир Александрович оставался исключительно доволен собой, потому что по-прежнему, а то и с удвоенной силой, нравился молодым и красивым женщинам. Стоит ли говорить, что и они его интересовали не меньше прежнего. И когда Владимир Александрович Эдлин видел перед собой хорошенькую женщину, его маленькие похотливые глазки все еще загорались тем огоньком, которым воспламенялись глаза давно потасканного вампира, чувствующего на своих пухлых старческих губах вкус молодой свежей крови.
А скромная и, несмотря на свою предыдущую историю, совершенно неопытная в амурных делах Лариса Мотлохова, познакомившись с обворожительным, ослепительным, преуспевающим врачом-ортопедом, не заметила в нем ни вульгарности, ни распутности, ни нарциссизма, словом, ничего такого дурного, глубоко в нем проросшего и дающего определенные плоды. Своими чистыми глазами она видела в нем лишь то, что хотела видеть, лишь то, что примечают все молоденькие женщины в своих мужчинах, а именно, те несуществующие качества, которыми сами же этих мужчин и наделили. А еще она видела, то что он сам ей показывал, а он, разумеется, всем своим существом демонстрировал все самое-самое лучшее. Она улавливала в нем какой-то соблазнительный шарм, который делал его особенным, не таким, как все. Этот самый шарм и завораживал, и притягивал, и манил сладостным обещанием сделать ее, Ларису, такой же особенной, как и он сам. Для Ларисы это был чудесный безоблачный роман, и ее голова прямо-таки одурманилась ощущением, что она избранная и никак не меньше. Разумеется, избранная, раз такой необыкновенный мужчина обратил на нее внимание.
На заре их встреч он соответствовал всем ее ожиданиям. Владимир Александрович показывал все свои умения и демонстрации эти устраивал как будто невзначай. И как он играет на флейте и фортепиано, и как свободно изъясняется на нескольких языках, и какой он непревзойденный ас в современной ортопедии. Словом, он вел себя так, как будто пытался убедить Ларису, что она выбрала «самого лучшего». И, само собой разумеется, убедил.
«За кого мы выходим замуж? – в раздумьях спрашивала себя Лариса. – Иногда мы выходим не за тех, кого любим, а за тех, кто позовет. А уж потом пытаемся их полюбить. У кого-то получается, у кого-то не очень. Тут уж как повезет. Жизнь любит над нами подшучивать, и эти самые шуточки – наша большая трагедия».
Правда, перед самой свадьбой у них случился любопытный инцидент. Они разошлись во мнении относительно свадебных туфель для невесты. За несколько недель до церемонии Лариса поехала в модный магазин и купила белые лаковые лодочки на небольшом каблучке, именно те, которые ей сразу приглянулись. Она была исключительно довольна своим выбором, разглядывая счастливое отражение в потертом домашнем трюмо, и гордо притопывала ножкой.
– Ты собираешься пойти на свадьбу в этом? – как-то странно воскликнул будущий супруг.
– Да, а что? Разве тебе не нравится?
– Но ведь это совсем не то! Я представлял тебя на высоких шпильках и платформе!
– Ну что ты, Володенька, шпилька и платформа – это же очень неудобно. Я не смогу на них продержаться долго. У меня заболят ноги.
– Ничего, потерпишь, – резко сказал избранник, – зато будешь самой красивой.
Тут Лариса немного растерялась, она-то, по наивности, полагала, что невеста в глазах жениха и так самая красивая, и неважно в каких она туфлях или вовсе без них. Она лишь грустно улыбнулась. Кроме того, она и так была довольно высокой девушкой, и в юности даже играла в баскетбол. Иногда Ларисе приходилось откровенно стесняться своего роста, и ее обувь по большей части состояла из плоских туфелек-«балеток», и потому ее ноги совершенно не привыкли к сложному, если не сказать вульгарному, нагромождению типа «шоу-шуз». Поэтому Лариса стиснула зубы и сквозь них настойчиво процедила:
– А мне нравятся эти.
На какое-то время они перестали разговаривать. Тогда Лариса не слишком придала этому значения и почему-то списала это на заботу или на участие жениха. Ей даже сделалось довольно приятно от того, что он так внимателен к разного рода мелочам, имеющим к ней отношение. Посему она покорно подчинилась, и ее наряд невесты дополнили именно те туфли, что выбрал жених. Да, она надела именно те туфли, которые мучили, давили и стесняли ее ноги весь нескончаемо долгий свадебный день.
И лишь потом, спустя какое-то время, до нее дошел смысл этого с виду маленького происшествия. Дело в том, что Владимир Александрович был устроен особенным образом, впрочем, как и все себялюбцы. В его словах и в его поведении всегда читалось примерно одно и то же, а именно, важность его чувств и его же желаний. Он – и только он – всегда должен получать именно то, что хочет. Такие понятия, как взаимность и уступчивость, в его скудном арсенале напрочь отсутствовали, а Лариса, как и многие люди, существовала только для того, чтобы во всем соглашаться с ним, подчиняться ему и восхищаться им. А иначе просто и быть не могло, ибо Владимир Александрович искренне считал себя уникальным человеком. Она должна была говорить лишь о том, что его интересует, исполнять любое его желание, и он искренне считал, что имеет право распоряжаться ею по своему усмотрению, ибо, нет никаких сомнений, он – венец совершенства. Нельзя не сказать и о том, что законное ложе быстро прискучило Владимиру Александровичу, и он вернулся к прежнему беспутному образу жизни. Лариса тут же почувствовала запах лжи в их отношениях, вкус обмана и равнодушия, тщательно замаскированные приторной вежливостью ее распрекрасного супруга. Почувствовать-то почувствовала, а что делать не знала. Ей было довольно противно и больно, она и думать не думала, и представить себе не могла, что ее супруг – слабое существо мужского пола, при этом тщеславное, да еще и всю жизнь грешившее глупостью.
– Прости меня, мой ангелочек, – довольно часто в подпитии восклицал супруг, – я смущаю тебя. Но должен же я, как честный муж, перед тобой отчитаться, должен покаяться. Знаешь, душа моя, я не хочу прослыть лжецом. Так ты послушай, послушай…
И Лариса внимательно слушала Владимира Александровича, не говоря ни слова, но при этом смотрела на него с некоторым сожалением, то есть так, как смотрят на душевнобольных, чью речь нельзя прерывать, чтобы их не расстраивать. Внешне она была спокойна, и всем своим видом показывала, что не хочет быть ему судьей, что не имеет на это права. Даже в такие мгновения, когда ей было и грустно и тошно от его ненужных щекотливых откровенностей.
– Ой, ты покраснела, – восклицал Владимир Александрович, и глаза его приобретали самое невинное выражение, – ну ничего. Я раньше и сам, признаться, смущался от самого себя, а потом привык и более не краснею, и не смущаюсь. И ты привыкнешь.
В целом Владимир Александрович был доволен своей супругой. Она не умела хитрить, как современное женское племя, не читала гламурных статей, изобилующих советами как понравиться, да как заставить себя полюбить. В ней не было жесткой расчетливости, она была чиста и естественна, как сама природа, как музейный шедевр, как весенние птицы, которые никогда не переодеваются, не прихорашиваются, никого из себя не строят, однако ж все их любят и все ими восхищаются.
Так Лариса, теперь уже взрослая женщина Лариса Эдлин, получила второй урок практической любви. Однако пороки Владимира Александровича к ней почему-то не пристали, даже когда он в порыве пьяной чувствительности выполнял мужские обязанности, как бы неприятно ей это не было, она все равно оставалась незапятнанной. У Ларисы никогда не возникало желания отомстить, завести любовника, сделать больно мужу. К ней ничто не приставало, не прилипало, – словом, пороки мужа ее не коснулись, и жизнь, как это ни странно, ее не ожесточила.
* * *Валевский замер на мгновение, как зачарованный. Унылое серое пончо недвусмысленно сменило темно-синее шелковое платье с длинным, продольным рядом крохотных шелковых пуговиц в области лифа. Никогда еще Лара не была столь обворожительна. Ее насмешливые глаза, глядя на него, искрились, сегодня ей нельзя было дать больше тридцати пяти. Дмитрию было трудно сдержать восхищение, и он, указав ей на кресло, нарочно отвернулся и принялся перебирать какие-то бумаги, лежащие ворохом на столе. При виде ее огонь его решительности мгновенно потух.
– Располагайтесь, прошу вас.
– Начну сразу с главного, – заговорила она, – сегодня я уезжаю, и эта встреча последняя.
– Как? – спросил он таким удевленно-неприятным тоном, что сам себе удивляясь.
– Мы с мужем уезжаем. Уезжаем надолго, и я вам признательна за то внимание, которое вы мне уделили в течение этих нескольких месяцев, – скороговоркой, с деланной уверенностью, выпалила Лариса. Она понимала, что эта ее карикатурная уверенность, ее самостоятельность, скроенная на скорую руку и сшитая на живую нитку, улетучится, как только она закроет дверь его кабинета с другой стороны. И очень скоро ей придется заново облачиться в серое пончо, от которого она, судя по всему, избавилась несколько преждевременно.
Валевский почувствовал собственную беспомощность, еще он понял, что все обрывается, от этого его лицо приобрело сердито-обиженное выражение. «Что я буду делать, если она действительно уедет?» – спросил внутренний голос Валевского. Его сердце глупо и жалобно заныло, заскулило, как маленький несмышленый котенок, которого собрался бросить на произвол судьбы хозяин.
– Лара, вы ведь знаете, что ничего хорошего в этой совместной семейной поездке вас не ждет.
– Да, знаю, но пытаюсь делать вид, что не знаю, – она отозвалась с тревожным смущением.
– Вам нравятся неудачи?
Она молчала, стараясь избежать его взгляда. Ее наспех спланированное бегство руководствовалось, конечно же, не жаждой собственных неудач, а попыткой оградить от возможных неприятностей его, Дмитрия Валевского. Он сделался ей дорог, и не просто дорог. Однако, озвучивать это она не стала, не желая выглядеть матерью Терезой.
С того дня, когда она впервые увидела его, она испытала нечто странное: привычная размытость мыслей, стертость чувств как будто отступили, Лариса ощутила в себе то, что казалось утраченным навсегда: она вновь почувствовала легкие приливы и отливы в своем дыхании, но не беспокойные, как у тяжелобольного, а радостно-волнующие. Она вспомнила, что у нее есть тело с руками и ногами, есть глаза, способные видеть тончайшие розовые прожилки в высоком небе, почувствовала, что у нее есть губы, способные ожидать поцелуй мужчины. Чувство черной пустоты вместе с вынужденной покорностью судьбе как будто исчезло. Неожиданно для нее самой весь черный мрак, окружавший ее долгое время, словно по волшебству, сменился белыми облаками мечты. Оказывается, и на сухой земле могут прорости сады надежды.
Жизнь не создается один раз и навсегда. Жизнь – это череда перемен: плавных и внезапных, запланированных и спонтанных, скорбных и восхитительных. И эти перемены происходят с нами на протяжении всей жизни. И еще ей показалось, что прошлое больше не существует в ее настоящем, не появится оно и в будущем. Да, изменить содержание прошлого никак нельзя, но, выходит, можно изменить его значение. И она его изменила! Теперь все неважно! Теперь главное – ОН!
– Зачем же вы пришли?
– Мне хотелось еще раз на вас посмотреть.
«Если все закончится, так и не начавшись? – Второпях рассуждал Валевский. – Если все закончится, так и не начавшись… – я буду только рад». Он тут же мысленно одернул себя, потому что это его «буду только рад» не было даже слабым отблеском реальности. «Какой же я лицемер, я лицемер и трус», – заключил про себя Валевский.
* * *Что же будет дальше? – спросила Лара, натягивая на себя простыню, готовая провалиться сквозь землю после неудачи, постигшей их любовную схватку, несмотря на тщету всех усилий. Впрочем, схватка была не такая уж неистовая, совсем не похожая на те многообещающие, пылкие взгляды, которыми опалял ее Валевский, прежде чем она согласилась пойти с ним в этот довольно шикарный отель. Может быть она слишком быстро согласилась? Но ведь она и сама этого хотела. Лариса с умилением вспомнила, как полтора час назад он распахнул перед ней дверцу своей машины, и, когда она отказалась в нее сесть, он шутливо обронил: «Вам не нравятся „ауди“? Вы предпочитаете более непритязательное транспортное средство, или наоборот?» Полтора часа назад уверенности ему было не занимать. А сейчас? Она почему-то чувствовала, что все случилось именно так исключительно по ее вине. Это она – одинокое засохшее деревце, поливать которое уже нет никакого смысла. Ведь невозможно влезть в душу к другому человеку и понять, что там происходит. Как правило, мы видим лишь то, что нам показывают, и не догадываемся о сокрытом. Она знала лишь о своих чувствах, и ей казалось, в ее возрасте этого более чем достаточно. Еще ей было известно, что на некотором расстоянии она все еще довольно обворожительна, но если подойти вплотную, то паутинка мелких морщинок, как подробная географическая карта, видна слишком отчетливо, и это прискорбно. Возможно, в этом все дело. В таком случае – очень жаль. Очень жаль… Ведь у него возмутительно красивые глаза, сулящие столько счастья!
Кроме того, Лариса была хорошо осведомлена о недопустимости никаких личных контактов, кроме собственно терапевтических, с врачами-психотерапевтами, и чтобы не портить себе жизнь она должна была бы придерживаться этого «табу». Должна была бы… но… Она провела всю жизнь под охраной строгих «табу» в виде всевозможных моральных и этических норм. Она не допускала в свою жизнь никаких вольностей, стараясь не испортить ее, она старалась жить правильно, и тем не менее, правда, непонятно пока в чем, все-таки ее испортила. Так что уж теперь посыпать голову пеплом. Одной болью больше, одной болью меньше – какая разница.
– А дальше видно будет, – буркнул потерпевший полное фиаско Валевский. Он был весь в испарине, пристыженный, и еще до конца не понимающий, почему он здесь, как он здесь оказался, да еще в таком, мягко говоря, ненадлежащем виде.
– Мы с тобой… – он запнулся, потому что «ты» еще не сделалось привычным, а «вы» было уже как-то не совсем уместно, – Лара, у меня сейчас нет ответа на этот вопрос. Прости меня.
Она деликатно промолчала, поспешно кивая головой. Он видел, что она просто-напросто дает ему возможность прийти в себя, собраться с мыслями, и был за это ей благодарен. Валевский хотел еще что-то сказать, но все заготовленные слова вылетели из его головы, как будто стая перепуганных птиц, и голова эта оказалась пустой.
– Ты раздражен? – спросила Лариса.
– Я? С чего бы это мне раздражаться? У меня нет ни малейшего повода для раздражения, – с небольшой порцией яда отозвался Валевский.
«Как по-идиотски все вышло, – тяжело думал про себя Валевский. – Да, неутомимость в постели – это, безусловно, козырная карта для мужчин, что и говорить. Но я-то ею обладал как-то уж не слишком долго, этот козырь покинул меня без времени». Дмитрий тяжело вздохнул, ибо, как игрок, у которого нет козырей, он оказался в несколько неловком положении. Дмитрий еще отлично помнил то ощущение победителя, которое обеспечивает эта карта, а потому продолжал вести себя так, словно, она все еще у него на руках. Видимо, поэтому он и ввел и себя и понравившуюся женщину в затруднительное положение. Зачем он вообще привел ее сюда? Что за горячая волна ударила ему в голову? Он что – умом тронулся? Правда, полтора часа назад он так не считал, всего лишь полтора часа назад это казалось ему неизбежным. Неизбежно… Какое принудительное слово, есть в нем какая-то фатальность. А неизбежного, как говорится, нельзя избегать слишком долго. Неизбежно.
Он уже чувствовал в воздухе запах скандала: и профессионального, и семейного. И черт с ним! Чего ему опасаться-то? Хуже, чем ему было, уже не будет. Ну вот, прожил он, Дмитрий Михайлович Валевский, самую что ни на есть праведную жизнь, ну не мучается он приступами больной совести за прошлое беспутство (не слишком большой дивиденд), зато слишком часто у него возникало чувство поражения. А что же жребий? И что же этот многообещающий, но лживый любовник, такой желанный и такой неверный, манящий нас на самую вершину и ускользающий из-под носа, едва нам удается ее достичь.
– Что такое жребий? – неожиданно для самого себя спросил он Ларису.
– Жребий? Почему ты спрашиваешь?
– Просто так, – замялся Валевский.
– Скорее всего, это то, что тебе выпало.
«Какое странное слово, – задумалась Лариса, – какое-то астральное, провидческое нечто, витающее вокруг людских голов и раздающее судьбы. В простом, казалось бы, слове, есть что-то, вызывающее опасение. И почему он об этом спрашивает именно сейчас?»
– Лара, а в чем, по-твоему, лучший жребий, прекрасный жребий? – не унимался Валевский.
– Нет ничего лучше, чем любить того, кто любит тебя, – как-то просто сказала она.
– Неужели? И это все? Это что же, по-твоему, жребий лучший из лучших?
– По-моему, да, – сухо парировала она. – Но, правда, я особо не блещу изворотливостью ума, так что ты меня не слушай. А у тебя есть иные идеи на этот счет?
– В общем-то, нет, но я не думал, что все так банально просто, что все так безобидно. До того просто, что такая простота слишком пугает.
– Почему пугает?
«Ах, Лара, Лара! – буквально воскликнул про себя Валевский. – Ведь если бы людям не импонировали побрякушки в виде профессиональных и еще черт знает каких регалий, то они и не бряцали бы ими на каждом шагу, и не лезли бы из кожи вон с этими своими регалиями-то, мать их». Он хотел было сказать, что несколько иначе видел, несколько по-другому представлял себе этот самый лучший жребий, что бессознательно всю жизнь пытался выполнить некое материнское предписание, но решил промолчать. Он не думал о простом: что счастье – это любить, счастье – это дышать или слышать любимый голос, – он вообще не рассматривал понятие «лучшего жребия» в этой плоскости. Впрочем, Лара – женщина, и она, скорее всего, сейчас привела вариант лучшего женского жребия, у мужчин же он, разумеется, выглядит иначе. Вот только как? Как выглядит мужской вариант?
– Лара, а как твоя девичья фамилия?
– Мне казалось, что наши долгие беседы завершены. Разве ты не закончил с вопросами? Разве мы недостаточно разговаривали? – спросила Лариса, а про себя, не без грусти, подумала: «Судя по всему, этот красавчик относится к той породе мужчин, у которых речь развита гораздо лучше, чем мужские способности».
Он горько усмехнулся. «Да, женщины хотят, чтобы ими владели, дорожили, чтобы их держали, чтобы с ними занимались любовью, а не разговорами. Выходит, – уже довольно хладнокровно подумал Валевский, – я способен лишь на то, чтобы разговоры разговаривать, да еще время от времени пописывать всякую там научную и ненаучную дребедень. Ну что же? Открытие не очень симпатичное, зато хорошо согласуется с моей реальностью. Остается только добавить, что все это я делаю по призванию. Да, по призванию, можно сказать и так, если решил в очередной раз себя обмануть. В таком случае призвание – это прескучнейшая вещь на свете, заставляющая человека изо дня в день делать одно и то же, одно и то же. Вещь, способная довести не только до интеллектуального самоубийства, но и до мужского бессилия. И, кажется, чего греха таить, все это со мной уже произошло».
– Моя фамилия Мотлохова, – сказала Лариса.
– Мотлохова, – повторил Валевский. – Она тебе подходит больше, чем Эдлин.
– Спасибо, – тихо ответила Лариса.
– Я тебя разочаровал? – зачем-то спросил он. «Зачем вообще мужчины задают такие вопросы? – Тут же довольно ехидно поинтересовался его внутренний голос. – Это что за нелепейшая комедия? Мужчины это делают, вероятно, из чисто потребительского эгоизма, вероятно, для того чтобы растерянная неудовлетворенная женщина, позабыв о своих собственных переживаниях и неудобствах, тут же переключилась, принялась выдавать успокоительные мужские пилюли, занялась утиранием наводящих скуку мужских соплей. Да, женщины любят изображать из себя сестер милосердия, и мужчины, отлично об этом зная, сплошь и рядом этим пользуются».
– Со мной все в порядке, все в порядке, – соврала она, а про себя саркастично продолжила: «Со мной все в порядке, все, кроме моих сорока двух лет. Да, я прекрасно выгляжу, особенно после того, как избавилась от серого пончо, как от жабьей кожи. Но это, по сути, ничего не меняет. Возраст кровеносных сосудов, как правило, равняется возрасту, записанному в паспорте, и мои волосы уже успела покрыть бело-синяя тень, как это случается с наступлением сумерек. А мужчина, приводивший меня в восхищение, годен лишь для разговоров. Я давно отвыкла чувствовать себя желанной. И если не брать в расчет перечисленные досадные мелочи, то со мной все очень даже в порядке».
– У тебя великолепные волосы, – тихо заговорила Лара, видимо решив попытаться взять вожжи в свои руки, – они цвета мускатного ореха.
Она осторожно, почти целомудренно провела рукой по его голове, словно, они еще не были в объятиях друг друга, словно, это было их самое первое робкое прикосновение.