
Полная версия
Эпическая традиция в русской литературе ХХ–ХХI веков
Так, например, в строке «Вечного поста» «Я пойду смотреть, как Твою сестру/Кроют сваты втемную, в три бревна [3, с. 150] читается не столько аллюзия к фольклорному обряду или скоморошеству, сколько евангельский миф про сестру и вдову Господа: «В метафорах вдовы и поруганной сестры есть общее значение жертвы и родственности Творцу, поэтому они как бы заполняют семейные ниши в сакральных отношениях «Отец – Сын» [1, с. 87]. При этом отделить фольклорный пласт текста от христианского невозможно без потери основного смысла произведения.
На основании краткого анализа текстов единого башлачёвского цикла можно сделать вывод о том, что благодаря использованию постоянно взаимодействующих, подчас неразделимых евангельских и фольклорных мотивов, поэт рок-андеграунда создает собственную поэтику: на стыке русского устного народного творчества и текстов Евангелия.
Используемые в произведениях мотивы имеют четкую взаимосвязь, дополняют друг друга. При этом все аллюзии к Библии и фольклору у поэта трансформированы, наделены помимо основной идеи дополнительной смысловой нагрузкой имплицитного плана.
Литература1. Дмитриевская Л.Н. Время собирать камни: евангельские и фольклорные образы в поэзии А. Башлачёва // «Александр Башлачёв: исследования творчества» / сост.: Л.Н. Дмитриевская. – М.: Русская школа, 2010.
2. Минералова И.Г. “Ненависть – это просто оскорблённая любовь”: стиль и лирический герой Александра Башлачёва // Александр Башлачёв: исследования творчества / сост.: Л.Н. Дмитриевская. – М.: Русская школа, 2010.
3. Александр Башлачев: человек поющий / Лев Наумов. – 2-е изд., испр. и доп. – СПб.: ЗАО Торгово-издательский дом «Амфора», 2014.
4. URL: https://allbible.info/bible/sinodal/php/2/ (дата обращения: 8.11.17).
5. URL: http://www.mk.ru/editions/daily/article/2000/12/25/115264-nepridumannyiy-syuzhet.html (дата обращения: 9.11.17).
6. URL: http://days.pravoslavie.ru/Bible/B_prit%5E27.htm (дата обращения: 10.11.17).
7. URL: http://mi3ch.livejournal.com/3827975.html (дата обращения: 10.11.17).
The specifics of the interaction of evangelical and folk motifs in the works of A. N. BashlachevaАbstract. The article is devoted to the topical issue of the interaction of folk and gospel motifs in the works of A. Bashlachev. The paper presents a brief analysis of the meaning-forming structural elements of the author’s song cycle. Special attention is paid to the specifics of the combination of folk motifs, gospel allusions necessary for understanding the idea of the studied works. On the basis of the analysis of allusions and reminiscences, transformed folklore images, paroemias, phraseological units in the texts of the rock poet the peculiarities of his poetics are determined.
Key words: underground, rock-poetry, Evangelical motives, folklore motifs, proverbs, paroemias, idioms, allusions, allusions, euphemisms.
Информация об авторе: Летохо Елена Васильевна, кандидат филологических наук, доцент МПГУ.
Information about author: Letoho Elena Vasilievna, candidate of philological sciences, docent, Moscow Pedagogical State University.
Информация об авторе: Свиридов Владислав Юрьевич, магистрант МПГУ.
Information about the author: Sviridov Vladislav Yrievich, graduate student, Moscow Pedagogical State University.
Синтез лирического и эпического в стихотворении Бродского «Каппадокия»
О.И. Федотов /Москва/Аннотация: В статье рассматривается текст стихотворения Иосифа Бродского «Каппадокия». В ходе его анализа выявляется уникальный синтез эпического дискурса с лирической медитацией, объективного повествования, опирающегося на исторические и мифологические источники, с размышлениями и сопереживанием изображаемым событиям лирического субъекта. Выявленный синтез, как представляется автору, свойствен творческой индивидуальности Бродского в целом.
Ключевые слова: Бродский, «Каппадокия», эпическое и лирическое, синтез.
История не повторяется – она стоит.
Иосиф Бродский [2, c.245]Бродскому не пришлось увидеть реальную войну воочию, поскольку он встретил ее годовалым младенцем. Многократно обращаясь к военной теме, он опирался исключительно на какие-либо авторитетные источники, мемуарные, литературные и преимущественно, конечно, исторические. А что такое история, как не описание бесконечно длящихся войн? Наиболее органичным материалом для величественной панорамы так называемой «Столетней», т.е. вечной войны ему служила, главным образом, овеянная легендами античность.
В пространном тексте «Каппадокии», работать над которым поэт начал в 1990 г. в Нью-Йорке, а завершил в 1991 г. в Лондоне, описывается эпизод из серии знаменитых Митридатовых войн, а именно сражение 140-тысячного войска Понтийского царя Митридата VI Евпатора с римскими легионами под предводительством консула Корнелия Суллы. Речь, судя по экспозиции, идет о начале 3-й Митридатовой войны 74-63 гг. до н.э., хотя, в целом, скорее всего, воспроизводя событийный план, Бродский прибегает к приему обобщенного «идеального» времени.
Точность конкретных исторических реалий не слишком заботила автора. Гораздо важнее для него был эффект «личного присутствия» повествователя в воспроизводимом историческом хронотопе. В интервью Петру Вайлю и Александру Генису, опубликованном в журнале «Новый американец» в 1983 году под броским названием «Сегодня – это вчера», Бродский обосновывает свою позицию в этом отношении теоретически:
Орган, посредством которого мы рассматриваем историческое прошлое, есть, в сущности, тот же самый орган, с помощью коего мы созерцаем наше собственное, индивидуальное прошлое, и ощущение событий, давно происшедших с нами, смыкается с ощущением событий, свидетелями которых мы не могли бы быть физически. У меня часто возникает ощущение, что я участвовал в битве при Марафоне, высаживался с Цезарем в Ливии, бежал с Ксенофонтом от персов. [2, c. 246-247]
Столь парадоксальную «шизофреническую» сопричастность современного человека мыслям и переживаниям далеких предков, а также свою личную приверженность античной древности, поэт объясняет «единством сознания, единством мироощущения, присущего нам и тем, кто жил на земле до нас», ибо, продолжает он: «сознание есть некая незримая субстанция, до которой всякий, пришедший в этот мир, рано или поздно доживает, как до седых волос; проще сказать, дорастает. Я бы добавил еще: это мироощущение, выраженное в эллино-римской культуре, более достоверно, более убедительно, чем навязанное нам впоследствии культурной традицией христианства; <…> политеизм античности куда более естествен, нежели монотеизм последнего тысячелетия с его неизбежной удушливой иерархичностью сознания, непосредственным результатом которого часто оказывается авторитарное государство» [2, c. 247].
С другой стороны, у него было много иных вдохновляющих примеров для личностного проникновения в прошлое при его поэтическом воспроизведении с точки зрения современности, что называется, со стороны. Лосев, в частности, указывает на лирику Константиноса Кавафиса («Дарий») и Уистана Одена («Под знаком Сириуса», «Щит Ахилла») [3, т.1, с. 544; т. 2, с. 466], творчество которых Бродский считал для себя образцовым. К ним, видимо, следует присоединить Александра Блока с его «Скифами», «На поле Куликовом» и особенно «Итальянскими стихами», где лирический герой свободно совмещает в себе восприятие мира, свойственное людям очень отдаленных одна от другой эпох. Поэтому его лирический субъект в стихотворении «Мы, сам-друг, над степью в полночь стали…» видит себя в самый роковой и ответственный для родины момент накануне Куликовской битвы и различает ее будущее из прошлого, а не наоборот: «Я – не первый воин, не последний, / долго будет родина больна. / Помяни ж за раннею обедней / Мила друга, светлая жена!» [1, c.86].
Но можно увидеть подобные творческие прецеденты и гораздо глубже: у Стендаля в «Красном и черном», у Толстого в «Войне и мире», у Пушкина в «Полтаве», у Лермонтова в «Бородине», а также – уже совсем глубоко – в «Слове о полку Игореве», где безымянный автор пытается воспроизвести исторические судьбы родной земли не просто «по былинамъ сего времени», но и «по завещанию Бояна», через призму поэтической манеры, а следовательно, индивидуального вúдения своего предшественника: «Боянъ бо вѣщий, аще кому хотяше пѣснь творити, то растѣкашется мыслию по древу…» [6, c.372] и т.д.
«Каппадокия», лишенная какого бы то ни было, хоть в малейшей степени персонифицированного субъекта, не говоря уже о лирическом герое, представляет собой типично эпическое повествование. Тем не менее, отнюдь не бесстрастным выглядит обстоятельный рассказ о движении Митридатова войска, со всеми его причиндалами (« – лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты – »), о чувствах воинов, вступивших на чужую землю («Всадники мрачновато / поглядывают по сторонам»), об ответной реакции «пространства» на вторжение чужеземцев («Стыдясь своей нищеты, / пространство с каждым их шагом чувствует, как далекое / превращается в близкое», и как затем, «по мере движения армии на восток, / отражаясь, как в русле, из бурого захолустья // преображается временно в гордый бесстрастный задник / истории.»), о неожиданной встрече с противником («Вдали, поперек плато, заменив пейзаж, / стоят легионы Суллы»), о подготовке обеих армий к битве, об эротическом сне Митридата, который вместе с ним «видит все остальное войско, / плюс легионы Суллы.», и, наконец, очень коротко – о самой битве с символическим эпилогом… Все это сопровождается столь любимыми Бродским подробнейшими размышлениями о причудливых метаморфозах времени и пространства, о тщете стратегических замыслов, героических подвигов, громких завоеваний и об убийственном паритете между победителями и побежденными перед ликом неотвратимой смерти:
И с каждым падающим в строюместность, подобно тупящемуся острию,теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке ина юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт:это уносят с собою павшие на тот светчерты завоеванной Каппадокии. [3, т.2, c.171-173]Объективная реальность и субъективное ее восприятие волшебным образом синтезируются: в результате, время для умерших останавливается навсегда и вместе с павшими – из бытия в небытие, утрачивая четкие очертания, переселяется пространство, в котором они обитали.
Безымянный повествователь ни в коей мере не скрывает своей полной идентичности с автором как биографической личностью, предоставляя себе полную свободу в трактовке изображаемого событийного плана. Словно воспользовавшись машиной времени, со своим резко индивидуальным видением, обостренным вниманием к деталям и виртуозным мастерством метафорических уподоблений, он переселяется в далекое прошлое, становится его очевидцем. Погружаясь в прошлое, автор-повествователь оперирует очень не простым настоящим временем, которое можно амбивалентно описать сформулированной в «Кентаврах III» «помесью прошлого с будущим», «либо – простым грамматическим “был” и “буду”», соответствующим, согласимся с Л. Лосевым, английскому present continuous – настоящему продолженному – глагольной форме, означающей продолжающееся действие [3, т.2, с.429]. Такой манере позиционировать себя в эпическом дискурсе Бродский учился, как уже отмечалось, преимущественно у Кавафиса и Одена.
Обратимся к зачину его, скажем так, совместного с Геннадием Шмаковым перевода стихотворения Кавафиса «Дарий», 1920:
Поэт Ферназис трудится над главнойглавой своей эпической поэмыо том, как Дарий, сын Гистаспа, сталвластителем в большой державе персов.(И Митридат наш, чтимый, как Евпатори Дионис, в цари помазан им.)Однако, тут необходим анализ,анализ чувств, владевших им в ту пору.Высокомерье? Алчность? Вряд ли: Дарийне мог не видеть суетность величья…Ферназис погрузился в размышленье… [4]Как видим, анонимное повествование ведется через косвенного посредника – вымышленного поэта Ферназиса, будто бы современника Митридата, при этом они оба вместе с заглавным героем стихотворения Дарием, выступают в роли описываемых вчуже персонажей. Впрочем, еще важнее для нас в данном случае одна и та же местность – Капподокия, и одно и тоже, скорее легендарное, чем строго историческое время, протянувшееся между нами, с одной стороны, и весьма удаленными между собой датами правления персидского царя Дария I сына Гистаспа (522-485 до н.э.) и понтийского правителя Митридата Евпатора (134-63 до н.э.), – с другой стороны.
Итак, Ферназис пишет поэму о далеком предке Митридата Дарие2, в «главной главе» которой рассуждает о том, какими чувствами должен бы быть «обуреваем» его герой, создавая могущественную персидскую державу: «Гордыней? Честолюбьем? Был ли он / снедаем чувством суетности власти, / могущества? Как знать?»
Плавный ход его мыслей «грубо прерывает слуга с известием о военном предприятии понтийского царя, вторгшегося в Каппадокию, восточные пределы римской империи. Поэт в отчаянии: его честолюбивым замыслам вряд ли суждено сбыться: «в разгар войны» Митридату конечно, не до «греческих стихов» о его далеком предшественнике. Озабочен поэт и судьбами своих соотечественников-«капподакийцев»: «Как нам сражаться против легионов? / О, боги, боги! Защитите нас».
Однако среди этих треволненийи вздохов поэтическая мысльупорно продолжает развиваться.Конечно, алчность и высокомерье.Он абсолютно убежден, что Дарийбыл просто алчен и высокомерен. [4]Таким образом, историческая аналогия подсказывает Ферназису – как агенту автора-повествователя, а через него и нам – ответ на вопрос о мотивации сильных мира сего на пути к безграничной власти.
Еще радикальнее действует У. Оден, стихотворение которого «Щит Ахиллеса» также послужило, как считает Л. Лосев, «очевидной моделью» для «Каппадокии» [3, т. 2, с.466]. Он демонстративно на свой лад переиначивает знаменитое описание Ахиллесова щита в «Илиаде» (песнь 18, ст.: 478-608) и, отчасти, щита Геракла в одноименной поэме Гесиода (ст. 139-320). Если у Гомера Гефест изображает два города со сценами мирной и военной жизни, эпически идеализируя и тот и другой, то английский поэт в основу своего произведения кладет контраст между идиллическими ожиданиями Фетиды, упросившей божественного кузнеца изготовить своему сыну доспехи, и тем, что на самом деле выходит из-под его «искусной длани»:
She looked over his shoulderFor vines and olive trees,Marble well-governed citiesAnd ships upon untamed seasBut their on the shining metalHis hands had put insteadAn artificial wildernessAnd a sky like lead3.[7]Она глядит, как он ладит щит,Надеясь узреть на нем виноград,И паруса на дикой волне,И беломраморный мирный град,Но на слепящий глаза металлЕго искусная длань нанеслаПросторы, выжженные дотла,И небо, серое, как зола…[5]Можно сказать, более того – Оден целенаправленно накладывает на «on the shining metal» печать современного видения современного мира, пребывающего в состоянии никогда не прекращающейся вражды. Поэтому-то на его «Щите Ахиллеса» идиллическому мирному городу нет места. Напрасно Фетида надеется «узреть» и другие картины идиллической мирной жизни, как то: «священный обряд, / Пиршество и приношенье жертв, / В виде увитых цветами телят /<…> атлетов <…>, / Гибких плясуний и плясунов, / Кружащих перед священным огнем…». Ее ждет полное разочарование и пророческая материнская интуиция подсказывает ей: «Многих сразит жестокий Ахилл, / Но дни его уже сочтены».
Антиутопию сегодняшнего дня, таким образом, поэт переносит в античность с мыслью о том, что столь печальное положение вещей вечно:
Погасшая земля, где ни воды,Ни трав и ни намека на селенье,Где не на чем присесть и нет еды,И все же в этом сонном запустеньеВиднелись люди, смутные, как тени,Строй из бессчетных башмаков и глазПустых, пока не прозвучал приказ.Безликий голос – свыше – утверждал,Что цель была оправданно-законной,Он цифры приводил и убеждал,Жужжа над ухом мухой монотонной, –Взбивая пыль, колонна за колоннойПошла вперед, пьянея от тирад,Оправдывавших путь в кромешный ад. [5]Как тут не вспомнить слова самоуверенного прусского вояки генерала Пфуля: «Die erste Kolonne marschiert, die zweite Kolonne marschiert…». Куда же им еще маршировать, как не прямехонько «в кромешный ад»?
Вслед за Оденом Бродский использует подчеркнуто современный повествовательный дискурс, насыщая свой текст, воспроизводящий сверхудаленные от современности баталии, стилистическими оборотами, образами и версификационными приемами, присущими его иди-остилю. То есть, образно говоря, мысленно переселяется за пределы нового времени, чтобы описать запечатлеть прошлое с точки зрения настоящего, а то и будущего. И делает он это, естественно, для того, чтобы по-гамлетовски соединить распавшуюся связь времен, чтобы лишний раз продемонстрировать тщету «героических» усилий завоевателей во все без исключения времена. Со смертью каждого погибшего растворяется в небытии каждая завоеванная ими Капподокия.
Какие же приметы стилистической манеры Бродского первым делом бросаются в глаза при прочтении «Каппадокии»? Это – прежде всего приправленное иронией остроумие, изощренная изобретательность образного преломления описываемых деталей, уникальная повествовательная ретардация, длинный распространенный синтаксис с резкими анжамбеманами и, конечно, весьма характерный для его лиро-эпики вольный – в терминологическом и метафорическом смысле этого слова – дольник. Все это эффективнейшим образом содействует главной цели описания прошлого с точки зрения настоящего и будущего – утверждению доминантной идеи поэта о том, что мировой порядок по сути своей неизменен, а время, как и пространство, проницаемо в обе стороны.
Казалось бы, избыточное многословие Бродского здесь, как, впрочем, и в других подобных случаях, не самоцельно; оно осуществляет сложную интеллектуальную работу по формированию системно организованных образных силлогизмов, подводящих в совокупности к мысли о бессмысленности завоевания пространства перед ликом беспощадного всепобеждающего времени.
Разумеется, объективно говоря, цепь цепляющихся друг за друга метафизических умозаключений вряд ли могла родиться в головах самого ли Митридата, кого-то из его воинов, забредших в Капподокию, или даже вымышленного Кавафисом «поэта Ферназиса». Это прерогатива не то чтобы современного философствующего субъекта, а конкретно поэта Иосифа Бродского, для которого прошлое, настоящее и будущее – естественная и неразрывная среда его творческого обитания. Личностно все: не только повествовательный дискурс, но и, как это ни парадоксально, сама действительность, утрачивающая резкость и четкость, постепенно исчезающая по мере убывания воспринимающего субъекта. Пространство Капподокии живет не своей независимой жизнью, а только благодаря тому, что кто-то его наблюдает, ощущает, так или иначе переживает. Поэтому оно наделено способностью «стыдиться», «чувствовать», «приобретать – от зоркости иностранца – в резкости, если не в четкости», и утрачивает ее «с каждым падающим в строю», с каждым погибшим, поскольку, в конце концов, некому будет ее переживать.
Перипетии битвы описываются Бродским без помощи каких бы то ни было хронологически локализованных посредников, в привычной для его эпических полотен стилистике, с применением нарочито прозаизированного стиха. Отсюда – повышенное внимание к самому способу повествования, детально описанному в «Кентаврах III»: «дать эту вещь как груду // скушных подробностей», учитывая реакцию коллективного воспринимающего субъекта («плюс нас, со стороны, на стульях») [3, т.2, c.124].
В том же направлении действует продуманная разветвленная система суперпространных сквозных сравнений: «Армия издалека // выглядит как извивающаяся река, // чей исток норовит не отставать от устья, // которое тоже все время оглядывается на исток», но уже потом, изготавливаясь к битве, все это «Залитое луной // войско уже не река, гордящаяся длиной, // но обширное озеро, чья глубина есть именно // то, что нужно пространству, живущему взаперти, // ибо пропорциональна пройденному пути» [3, т.2, с. 171]. Далее водная доминанта сравнения раскручивается еще с большей интенсивностью: «Армии суть вода, // без которой ни это плато, ни, допустим, горы не знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в три // четверти. Два спящих озера с плавающим внутри // телом блестят в темноте как победа флоры // над фауной, чтоб наутро слиться // в ложбине в общее зеркало, где уместится вся // Каппадокия – небо, земля, овца, // юркие ящерицы – но где лица, // пропадают из виду» [ 3, т.2, с. 172].
Каппадокия, чутко ожидающая неизбежного столкновения двух враждующих армий, описывается не без кинематографических изысков. Например, внезапность, с какой перед дозорными Митридата предстало войско Суллы, напоминает монтажный план «Белого солнца пустыни» в эпизоде встречи Саида с бандой Абдуллы, которая, как на групповом снимке, заполняет, «заменив пейзаж», практически весь экран:
«Внезапно дозорный всадник // замирает, как вкопанный: действительность или блажь? // Вдали, поперек плато, заменив пейзаж, / стоят легионы Суллы» [3, т.2, с. 171].
Но самое главное, конечно, это авторские отступления, исподволь подталкивающие нас к доминирующему идейному замыслу поэта, настойчиво внушающего мысль о ничтожности результатов даже самых крупных сражений, если рассматривать их в масштабе вечности: «И войска // идут друг на друга, как за строкой строка // захлопывающейся посередине книги // либо – точней! – как два зеркала, как два щита, как два // лица, два слагаемых, вместо суммы // порождающих разность и вычитанье Суллы // из Каппадокии. Чья трава, // себя не видавшая отродясь, // больше всех выигрывает от звона, // лязга, грохота, воплей и проч., глядясь // в осколки разбитого вдребезги легиона // и упавших понтийцев» [3, т.2, с. 172].
Сама битва детализируется довольно скупо. Общим планом дается ее начало: «увиденное полумиллионом глаз // солнце приводит в движение копья, мослы, квадриги, // всадников, лучников, ратников» [3, т.2, с. 171]. Затем, подхватывая уподобление двух разбивающих друг друга армий с разбившимся вдребезги зеркалом, в котором отражается «отродясь не видавшая себя трава» Каппадокии, повествователь развертывает еще одну аналогию: «Битва выглядит издали как слитное “О-го-го”, // верней, как от зрелища своего // двойника взбесившаяся амальгама». В промежутке из всей массы убивающих друг друга людей отдельно упоминается отрешенная фигура одного из главных виновников исторического смертоубийства: «Размахивая мечом, // царь Митридат, не думая ни о чем, // едет верхом средь хаоса, копий, гама» [3, т.2, с. 171].
Такая диспропорция лишний раз подчеркивает пренебрежительное отношение Бродского к лжегероям-завоевателям в полном согласии со многими классическими прецедентами и, прежде всего, конечно, с толстовским остранением образа Наполеона в «Войне и мире».
Итак, подобно слиянию временных и пространственных планов, в стихотворении Бродского «Каппадокия» соединяются в единое гармоническое целое эпический дискурс с лирической медитацией, объективный повествователь, опирающийся на исторические и мифологические источники, – с размышляющим и сопереживающим изображаемые события лирическим субъектом, а последний неотделим от биографической личности самого поэта Иосифа Александровича Бродского. Выявленный синтез, как представляется, свойствен его творческой индивидуальности в целом.
Литература1. Блок Александр. Собрание сочинений в шести томах. Л., 1980. Т. 2.
2. Бродский. Книга интервью. М., 2011.
3. Бродский Иосиф. Стихотворения и поэмы. Т.1-2. СПб., 2011.
4. Кавафис Константинос. Дарий / Пер. Геннадия Шмакова (под ред. И. Бродского) и Иосифа Бродского // http://library.ferghana.ru/ kavafis/brodskytr.htm#020 Посл. проверка наличия 19.01.2018.
5. Оден Уистан. Щит Ахилла / Пер. П. Грушко // https://coollib. net/b/222028/read Посл. проверка наличия 19.01.2018.
6. Слово о полку Игореве // Памятники литературы древней Руси. XII век. М., 1980.
7. Auden W.H. Shield of Achilles // https://genius.com/W-h-auden-the-shield-of-achilles-annotated Посл. проверка наличия 19.01.2018.
Synthesis of epic and lyrical in the poem of Brodsky «Cappadocia»Abstract: The article deals with the text of the poem “Cappadocia” by Joseph Brodsky. In the course of his analysis, a unique synthesis of epic discourse with lyrical meditation is revealed, an objective narrative based on historical and mythological sources, with reflections and empathy on the events of the lyrical subject depicted. The revealed synthesis, it seems to the author, is peculiar to Brodsky’s creative individuality as a whole.
Key words: Brodsky, «Cappadocia», epic and lyrical, synthesis
Сведения об авторе: Федотов Олег Иванович, профессор кафедры русской литературы МПГУ, доктор филологических наук, профессор.