
Полная версия
Чрезвычайные обстоятельства
Спецназовцы в этом смысле сродни саперам – ошибаться им нельзя. Всякая ошибка может оказаться единственной в жизни – первой и одновременно последней. Чистая голова в их работе так же важна, как и твердая рука, и верный глаз.
Приземлились они уже в розовых сумерках вчера в уютной долинке, наполненной треском цикад.
Было тепло. В макушках высоких гибких кипарисов шебуршались горлицы, перелетали с места на место, неподалеку от вертолетной площадки было слышно щелканье кнута и мычание коров – пастух гнал вечернее стадо домой, мирные домашние звуки эти оглушили больше цикад, рождали внутри некое размягченное чувство, схожее с детским – такое чувство возникало у Петракова только в детстве, когда приходилось совершать какое-нибудь неожиданно открытие.
Проценко с Токаревым переглянулись. Проценко добродушно пробасил:
– Похоже, надо будет сдать еще один зачет: как правильно крутить коровам хвосты.
– Тих-ха! – скомандовал Петраков свежим голосом – сразу видно, человек хорошо выспался. – Размякли от деревенской идиллии, свежим коровьим молоком запахло? Такая идиллия иногда ничего хорошего не предвещает.
– Считаешь, мычание коровы – плохая примета, командир? – усмехнувшись, спросил Токарев – он в приметы вообще не верил.
Петраков в приметы верил, поэтому и отвечать Токареву не стал. Слова обладают некой таинственной силой: брошенная где-нибудь вскользь, между прочим, фраза – самая нереальная, самая фантастическая – через некоторое время обретает совершенно реальную плоть. Сбываются сгоряча сорвавшиеся с языка проклятия, кровь словесная превращается в кровь зримую, алую, с душноватым запахом, пролитую в размерах не шуточных.
– Плохая примета, плохая, – в голосе Токарева появились настырные нотки, – но ты не журись, командир: Бог нас не выдаст, свинья не съест…
Поселились они на обычной заставе, в домике, сложенном из самана – легком, почти воздушном, в холод теплом, в жару прохладном, покрытом тростником. Домик этот возвел один из местных жителей, благодарный пограничникам за то, что те вернули с той стороны «эмигрировавших» овец – целое стадо, тридцать с лишним голов, седобородый дедок этот настолько растрогался, что хотел напоить заставу двумя бочками красного домашнего вина, а когда это не получилось, возвел саманный дом. Хотя начальник заставы был против.
– Зачем?
– Как зачем, как зачем? – воробьем прыгал вокруг начальника заставы дедок, ярился, повышал голос. – А вдруг гости приедут, принимать их будет негде… И жить негде. Не для тебя строю, командир – для гостей твоих. Чтобы было, где их принять. И самовар с вином поставлю.
– Самовар не надо.
– Вах! – Несмотря на свой солидный возраст – семьдесят пять лет, – дедок не растерял своего темперамента. – Я имел в виду не самовар, а глиняный кувшин на пять литров.
– Кувшин тоже не надо!
– Вах! – осуждающе произнес старик, но ослушаться начальника заставы не посмел. Начальник заставы в здешних краях – очень большой человек.
Гостей в саманном домике еще не было, Петраков со своей группой – первый.
Начальник заставы – лихой капитан с казачьими усами, неожиданно делающими его скуластое худое лицо моложе, чем оно было на самом деле, хотел поселить Петровича в свободной офицерской квартире замбоя – заместителя по боевой подготовке, которого должны были прислать из штаба округа, но с кадрами было туго, и замбоем пока не пахло, – Петрович в ответ замахал руками:
– Я – со всеми вместе. Не люблю выделяться.
Капитан все понял, козырнул уважительно.
Уже было темно, когда Петрович собрал группу, посидел немного, не шевелясь – слушал самозабвенную песню цикад, затем расслабленно вздохнул – ну ровно бы услышал что-то очень дорогое, – и произнес:
– Люблю, когда поют цикады. – Лицо у него обмякло, распустилось неожиданно безмятежно, он грустно покачал головой, словно бы вспомнил что-то, оставшееся в далеком прошлом, повторил машинально, уже тише: – Люблю, когда поют цикады!
– А чего в них хорошего? – Токарев хмыкнул. – Напоминает звук электрической пилы.
Лицо Петровича мигом сделалось жестким.
– Неправда! – возразил он. – Это только у людей с сытым благополучным детством песня цикад может ассоциироваться со звуком электрической пилы. А я пацаном уже на фронте был. Воевал. В полковой разведке… Э-э, да ладно, – Петрович, осаживая самого себя, хлопнул ладонями по коленям, под правым глазом у него беспокойно задергалась какая-то мелкая жилка – Токарев своим неосторожным замечанием задел его. – Цикады мне всегда напоминали отпуск на юге. В отпуске же я, дорогие мои ребята, был всего два раза в жизни. Вот так, – он снова хлопнул себя ладонями по коленям, – не удивляйтесь этому обстоятельству, но это так.
Собственно, и Петраков с Ириной на юге тоже был всего два раза – в первые годы супружеской жизни, когда и Ирина была иной, и он был иным, и страна была другой, не в пример нынешней нищей и куцей России, обкусанной со всех сторон: кто хотел оттяпать себе кусок от нее, тот и оттяпал. Без всякого ущерба для себя. Главное – было бы желание.
А желание это имелось у многих. Особенно у ближних соседей, которые пишут слово «Москва» с маленькой буквы, а «сало» – с большой.
– Значит так, – Петрович вновь хлопнул ладонями по коленям, и Петраков понял: что-то у выпускающего не ладится внутри, что-то не состыковывается, сегодня Петрович не похож на самого себя. – Сейчас без пяти минут восемь, – Петрович оттянул обшлаг спортивной куртки, на запястье у него висел «роллекс», настоящий швейцарский «роллекс», ошибающийся в десять лет на одну секунду, – до нуля часов, отдых, в ноль часов – начало подготовки, в час сорок пять – проверка, в два выходим. Вопросы есть?
– Есть, – сказал Проценко. – К чему такая спешка?
– Вчера пришло сообщение… оттуда, – Петрович повел головой в сторону окна; он не сказал, откуда именно пришло сообщение, но все было ясно без всяких слов, – завалились два наших разведчика. Надо срочно их вытаскивать.
– Как всегда… Кто-то высморкался не в ту ноздрю, вынес мусорное ведро не на ту помойку, а нам – собирать очистки, – проговорил Токарев с веселой досадой.
– Такова наша работа, – проговорил Петрович, почувствовал, что слова его прозвучали неубедительно и добавил виновато: – Ваша работа и моя. За это нам платят деньги.
– Хоть бы раз эти мальчики подгребли за собой свои какашки – глядишь, впредь бы и работать стали чище, – Проценко не выдержал, ударил кулаком по столу.
– Что за люди-то хоть? – спросил Петраков.
Петрович приоткрыл газету, лежавшую перед ним на столе – он всегда держал перед собой газету, эта привычка у него неистребимо въелась в кровь, ее не вытравить, она осталась еще с поры походов на ту сторону в качестве командира группы, под газету было удобно класть пистолет, достал фотоснимок, показал его Петракову.
Человек, изображенный на снимке, был очень знаком – такое впечатление, что Петраков встречался с ним раньше. Часто встречался, может быть, даже каждый день. Только вот тот, с кем Петраков встречался каждый день, был малость постарше этого сытого, с блестящими глазами.
– У меня такое чувство, Петрович, – что этот парень не вылезает из телевизора, – сказал Петраков.
– Точно. Он там плотно прописался. Только не он сам, а его родной папаша.
Петраков невольно присвистнул: теперь понятно, почему это лицо ему так знакомо – отец этого красавчика занимает один из видных постов в России, его часто можно видеть рядом с Ельциным, каждый день он вещает по телевизору и учит страну жить. Популярен необыкновенно – ну просто американский киноактер! Все у него есть – и обаяние, и хорошая одежда. Единственное, что панталоны в алмазах не носит, а американские звёзды такие панталоны иногда надевают.
Отпрыск как две капли воды был похож на папашу.
Эта странная мода – идти в шпионы, – появилась давно, еще в брежневскую пору, ну а во времена горбачевские, когда холод на дворе чередовался с жарой, воздух был мутным и непонятно откуда несло гнилью – иногда вообще, кроме духа сортира, никакого другого не ощущалось, по улице Горького бродили бесшабашные компании и горланили: «По России мчится тройка – Мишка, Райка, перестройка», – эта странная мода получила второе дыхание.
Действительно, работенка непыльная, «приятная во всех отношениях», хорошо оплачиваемая, и главное – за рубежом.
– Он работает один? – спросил Петраков, кладя снимок на стол.
– Нет, есть ещё, – Петрович, будто фокусник, разъял газету, лежавшую у него под рукой, получилось две газеты, приподнял одну из них, встряхнул, словно бы хотел сбить с нее морось, и изнутри, из страниц, выпал еще второй снимок, цветной.
На снимке был изображен молодой улыбающийся человек – такие молодые люди очень нравятся девушкам, с колючими брызгами во взгляде и тугими, ровно покрытыми здоровым румянцем щеками.
– Этот человек никогда не отказывал себе в удовольствии поесть икры столовой ложкой, – перегнувшись через спину командира и мельком глянув на снимок, сказал Токарев.
– Возможно, – спокойно отозвался Петрович, придвинул снимок к Петракову. – Вот, майор, пли-из.
– Значит, их… – Петраков не успел договорить, старший все понял и кивнул:
– Их!
Петраков согнул ладонь ковшиком, накрыл ею другую ладонь.
– Уже сидят под колпаком или есть еще какая-то щель?
Петрович повторил жест майора, также согнул ладонь ковшом и накрыл ею другую ладонь.
– Ни одного просвета. Таракан не пролезет.
Лицо у Петракова сделалось злым, каким-то чужим: он неверяще мотнул головой.
– Как же можно так работать?
– Как видишь, можно, – Петрович вздохнул: он не имел права оценивать работу других, вообще не имел права проявлять эмоции при чужих провалах, его задача была другая – выручать провалившихся. – В этом мире все можно.
– А в том мире, Петрович?
– В том мире – не знаю. Не был.
Они были разные люди, Петраков и Петрович, майор и полковник, ничего у них общего и вместе с тем, когда их видели рядом – душа начинала радоваться, эти двое составляли единое целое, когда же они были каждый сам по себе, то возникало ощущение разорванной половинки. У этой, мол, половинки должна быть другая половинка, такая же… Вот только где она есть – непонятно.
– Я имею в виду, Петрович, «верхних» людей, тех, которые как сыр в масле катаются.
– И я имею в виду «верхних людей». Только других.
– Вот и договорились. Хотя ни о чем не договорились, – вот так, болтая, рассуждая о пустяках, Петраков одновременно работал: вертел фотоснимки, ставя их под разными углами, прикрывал ладонью половину одного снимка, затем половину другого, изучая верхнюю часть лица, затем точно так же «высвечивал» нижнюю часть – он запоминал «клиентов».
Неверно говорят, что профессионалу достаточно бросить один взгляд на фотоснимок, чтобы запомнить его навсегда, таких профессионалов нет, а если есть, то это – фокусники, либо больные люди, со сдвинутой памятью, таким людям надо лечиться.
Петрович неожиданно покашлял в кулак, отвел взгляд в сторону:
– Только это, Петраков… Постарайся, чтобы приключений было поменьше. Договорились?
– Петрович, а как обойтись без приключений, когда люди под колпаком сидят? Из-под колпака-то выдергивать их придется силой…
– Так-то оно так, но все же… – неопределенно, продолжая глядеть в сторону, проговорил Петрович.
Он положил одну газету на один снимок, другую газету на второй, поднял их – снимков на столе не было. Как эти штуки Петрович проделывал – Петраков не знал.
– Понятно, – сказал Петраков. На фразу Петровича должен был последовать отклик, как на пароль, эта словесная игра имела в команде Петракова свои правила и правил этих ребята придерживались. Как, собственно, и все люди в погонах, у которых существует начальство, существуют подчиненные, есть старшие по званию, и младшие тянутся перед ними в струнку… В армии эти бесхитростные правила соблюдаются жестко.
– Повторяю, в два часа ночи – выход, – сказал Петрович, поднимаясь со стула. – Готовьтесь, – он медленно, какими-то грустными глазами, будто чувствовал неладное, оглядел каждого, кивнул и исчез, будто дух бестелесный. Только что был человек – и не стало его.
Фокусник. Гарри Гудини. Дэвид Копперфильд.
Ох, как громко и как дружно пели в ту ночь цикады, звон – точнее, отзвук звона, то самое, что потом не исчезает долго-долго, от их песен стоял не только в ушах, стоял в груди, в костях, во всем теле – шевельнуться было боязно. Цикадам вторили ночные птицы какие-то невидимые скворцы, сладкоголосые, неугомонные, способные на одном дыхании, без перерыва, выводить длинные залихватские рулады.
В черное небо длинными, остроконечными, гибкими плетями уносились пирамидальные тополя – еще более черные, чем небо, растворялись в густой дрожащей темноте, оттуда, с высоты, из горней удаленности, на землю неслось дивное птичье пение, смешанное с электрическим звоном цикад.
Перед выходом Петраков проверит ребят – не звякает ли где что, не привлекает ли внимание какой-нибудь посторонний звук, который может быть засечен? На той стороне придется целый час идти бегом – надо будет как можно скорее одолеть мертвую зону.
На столе Петраков разложил четыре чистых холстины – четыре платка: каждый сложил в индивидуальную холстинку свое добро, которое нельзя было уносить с собою – документы, значки, письма жен, фотокарточки, сигареты российского производства, влажные салфетки с надписью «Аэрофлот», которыми удобно вытираться в жару, и записные книжки – словом, все, что выдавало принадлежность к России, – человек, уходящий на ту сторону границы, не должен иметь национальности, он находится вне ее, он – не американец, не русский, не турок, не армянин, не англичанин, – ничто не должно выдавать его, ни одна деталь.
Впрочем, на мелких деталях разведчики и засыпаются. В Афганистане, из похода, с привалов домой старались унести все, даже собственный дух, на камни брызгали особый раствор, чтобы они не пахли ничем русским – ни потом, ни кровью, ни едой, ни водой, ни оружием, – ничем, словом.
Хотя русских узнают за границей легко, даже если они идеально владеют языком страны, в которой находятся. Нужно быть только чуть внимательнее, и все – замечать детали, просеивать их через себя, анализировать и секреты откроются сами собою.
Иностранцу никогда не вздумается, допустим, пообедать на газетке, что в России происходит сплошь да рядом. Если русский человек ведет счет, то загибает пальцы, придавливая их к ладони, иностранцы же пальцы выкидывают. Когда русский человек заканчивает есть, то кладет вилку и нож рядом с тарелкой, параллельно, вилку слева, нож справа от тарелки, либо просто бросает их в тарелку, также рядышком, иностранец же обязательно аккуратно положит нож с вилкой в тарелку, разместив их крестом – все, дескать, на еде поставлен крест, финита. Иностранец никогда не наклонит стопку, чтобы чокнуться с кем-то, пожелать здоровья, сделает это аккуратно, держа свою стопку очень ровно, бережно, как любимую девушку. И так далее. Иностранец, к примеру, обувь шнурует, как бутсы, одним концом – вдев шнурок в нижние блочки, оставляет один конец коротким, другой делает длинным, и шурует им проворно справа налево и наоборот, наши же обычно шнуруют крест накрест, либо лесенкой – обеими концами сразу.
В общем, русский человек есть русский человек, а иностранец – это иностранец. То, что годится русскому человеку, иностранцу не годится совсем. И наоборот.
Проверкой Петраков остался доволен. Скомандовал, как всегда, вполголоса:
– Вперед! – И добавил: – К Петровичу на последний экзамен.
Петрович последним экзаменом тоже остался доволен – не сделал ни одного замечания.
В границе было сделано окно на выход, через двое суток оно будет работать на вход. Те, кому положено, будет знать об этом, кому не положено – этих отведут в другое место, займут чем-нибудь интересным.
– Ну что же, присядем на дорожку… По русскому обычаю, – Петрович первым опустился на длинную казарменную скамейку – экзамен он проводил в комнате боевой славы погранзаставы, – помял себе пальцами поясницу, поморщился от боли и поднялся. – Теперь все… Теперь – с Богом!
Группа Петракова вышла вслед за полковником на улицу, и ночь снова оглушила людей. Крик цикад был пронзительным, по-живому резал слух.
– Говорят, громче цикад орут только древесные лягушки, – Токарев поежился, приподнял плечи, глянул в небо.
– Не слышал, – Семеркин тоже поежился. – Знаю, что древесные лягушки крякают по-утиному, не отличишь от настоящей подсадной, но чтобы они пели?.. Не слышал. Может, их к электрической розетке подключают?
– Тише, говоруны! – шикнул на них Петрович.
Звон цикад сделался громче.
Но скоро его не будет – цикады утихнут словно бы по команде. Произойдет это примерно в три часа ночи. Группа Петракова к этой поре будет уже далеко.
Через несколько минут к группе присоединился майор в пограничной фуражке, с автоматом. Петрович глянул на часы и с шага перешел на рысцу. Иногда у него под ногой щелкала, ломаясь, невидимая ветка и Петрович едва слышно ругался про себя. У черных, медленно выплывших из темноты камней, Петрович остановил группу.
– Все, – сказал он, – дальше вы, ребята, сами… без меня.
Цикад здесь было поменьше, поэтому было слышно, как внизу, под крутым берегом клекочет, играет обкатанными вековыми булыжинами река.
Майор приблизился к Петракову.
– На той стороне – чисто, – тихо, поблескивая в темноте зубами, произнес он, – ни влево, ни вправо – ни одного человека.
Пройти на чужую территорию всегда бывает легче, чем вернуться на свою. Возврат часто сопровождается кровью, стрельбой, потом, надрывными криками, а затем, уже на своей стороне – дружескими улыбками встречающих: пограничного и прочего начальства, «заказчиков» и так далее, после чего накрывается хороший стол в так называемом «комиссарском» домике, если он, конечно, есть – такие домики существуют на многих заставах для встреч с офицерами сопредельной стороны, чтобы решить наболевшие вопросы, а их за пару недель набирается столько, что бумаги на одно лишь перечисление иногда не хватает, после официальных переговоров – обмен незатейливыми сувенирами и опять-таки все тот же стол… Так и здесь.
«Только бы не сказал кто-нибудь что-нибудь не то», – подумал Петраков, глядя на расплывающееся в темноте лицо майора, и пожал ему руку. Рука у майора была крепкая, с твердыми бугорками мозолей – майор умел не только подписывать бумаги, но и хорошо знал, что такое автомат, саперная лопатка и молоток, Петраков к таким людям всегда относился с уважением.
– Счастливо! – сказал Петракову майор, – возвращайтесь скорее назад!
Однажды молодой пограничник, провожая группу Петракова, неожиданно брякнул: «Прощайте, ребята!» – и группа отложила выход. Слово «прощайте» имеет отрицательную энергетику, произносить его надо аккуратно и чем реже, тем лучше.
– Ну! – рядом с Петраковым оказался Петрович, обнял его. – Буду ждать вас через два дня здесь же, – легонько стукнул кулаком майора по спине и добавил: – пестрая команда.
С этим Петраков не был согласен – команда у него собралась совсем не пестрая, а подогнанная друг к другу, как бывают подогнаны друг к другу части одного слаженного механизма, но возражать Петровичу не стал. Возражать в армии старшим – все равно, что оправляться против ветра: все штаны мокрыми будут.
– До встречи, Петрович!
– Я буду ждать вас, – повторил Петрович, ткнув рукою куда-то в темноту. Петраков скосил глаза, увидел громадный, покрытый то ли ракушками, то ли древней налипью камень. – Здесь! – голос у Петровича неожиданно дрогнул, он притиснул к губам кулак, покашлял в него и произнес загадочно, таинственно, как-то через силу, превозмогая самого себя: – Братья-мусульмане!
Под ногами у Петракова едва слышно заскрипела галька, он вошел в воду первым. Темнота скрыла его вместе с группой.
Майор Петраков вел свою группу быстро – двадцать минут бега, потом пять минут нормального хода, затем снова двадцать минут бега, – ребята шли за ним почти беззвучно, по-кошачьи: ни стука, ни грюка, ни запаренного дыхания, ни звяканья какого-нибудь амулета в кармане. К амулетам предъявлялось то же самое требование, что и к вещам, оставленным дома: чтобы не было никакой адресной привязки.
Война, опасность, постоянное – накоротке, лицом к лицу, – ощущение боя воспитывают в человеке некие мистические чувства, веру в приметы, в потусторонние миры, в жизнь после смерти, еще во что-то, чему и названия нет. Конечно, глупость все это, считал Петраков, уму непостижимая, но глупость бывает непостижима только в разумных пределах, а дальше – вон она, голенькая, валяется в кустах…
На бегу Петраков выдергивал из кармана карту, на которой фосфоресцирующим пунктиром был проложен их маршрут, сверялся с компасом и бежал дальше.
Конечно, неплохо бы выколотить из голов всю эту мистическую глупость, и из собственной головы тоже, но как выколотить, когда все это прочно сидит в крови, уже въелось в кожу, в кости, в нервные отростки, скопилось, собралось в солевые капельки, прилипло к окончаниям… Тьфу! Лезут в голову разные мелочи, не отвязаться.
Петраков вновь достал на бегу карту, вгляделся в нее.
Пробежать надо было двенадцать километров, и чем быстрее – тем лучше: ночью эта полоса сопредельной стороной почти не контролируется, изредка только появляются ленивые пешие наряды, и все, если же темноту прорезает свет фар, то это уже ЧП, это означает, что сопредельная сторона засекла нарушение границы и выслала на разборку мобильную группу, по-нашему – спецназ.
Никакие другие машины в мертвой зоне не появляются, не имеют права, поэтому зону эту надо было пройти на своих двоих, и как можно быстрее.
Через полчаса они будут уже на автомобильной дороге, там их мучения кончатся: группу будет ждать машина.
Неожиданно Петракову показалось, что впереди шевельнулся, раздвигаясь, плотный темный воздух, он поднял руку, останавливая группу.
Остановились все разом, дружно, в едином движении, нырнули вниз, замерли. Петраков прижал к глазам бинокль ночного видения, всмотрелся в пространство. Через несколько секунд поймал в окуляры одинокого шакала – облезлого, со слюнявой мордой и длинными клочьями шерсти, на бегу сползающими с него, шерсть неряшливыми лохмотьями прилипала к кустам.
– Кто там, командир? – шепотом поинтересовался Проценко.
– Волк в овечьей шкуре, – Петраков усмехнулся, – с клеймом на заднице.
– Демократ, что ли?..
– Может быть, и демократ, – Петраков снова усмехнулся.
Шакал тоже почувствовал людей, остановился, взвыл жалобно и злобно одновременно, кашлянул и, по-старчески пригнувшись к земле, горбато – на шее вздыбилась жалкая редкая шерсть, – исчез.
– Вперед! – скомандовал Петраков.
Группа поспешно поднялась и, ступая шаг в шаг за командиром, ступня в ступню, словно бы бежала по минному полю, растворилась в темноте.
К шоссе, пустынному в этот час, они вышли вовремя.
На обочине стоял помятый старый джип, на каких местные крестьяне возят в город продукты, а из города – приобретенные вещи, вплоть до мебели, – вместительный, безотказный, из тех, что сто лет проработал и еще столько же будет работать. Джип был поставлен умело – на изгибе шоссе, на самой выпуклой точке – для приметливого глаза его ничего не стоило обнаружить, глаз же обычного ротозея, рыночного обывателя никогда не зацепится за машину.
Одобрительно покрякав в кулак, Петраков стрельнул глазами в одну сторону, потом в другую – шоссе по-прежнему было безлюдным, темным, хотя воздух немного порозовел, пошел крупкой, начал расслаиваться, это был признак близкого рассвета, а до рассвета надо было уйти далеко, – майор оглянулся и придержал ладонью группу, – затем неспешной походкой человека, который по малому делу решил сходить в кусты, расстегнул молнию куртки и приблизился к джипу.
Вытертый до желтого блеска, с погнутым пятачком ключ зажигания находился в скважинке, второй ключ – от багажника и дверей, – висел на крупной, собранной из медных звеньев цепочке, на цепочке же болтался и круглый брелок с изображением Аль-Аксы – главной мусульманской мечети в городе Иерусалиме.
Брелок был опознавательной деталью джипа – это была та машина, которая ожидала группу Петракова.
Майор еще раз глянул в одну сторону, потом в другую и неспешно уселся за руль. Повернул ключ зажигания. Мотор завелся мгновенно – у этой неказистой, с помятым кузовом и разбитыми колесами машины был великолепный, хорошо отлаженный, очень мощный двигатель. Единственное, чего не ожидал Петраков, что у джипа окажется автоматическая коробка передач. Он не сразу сообразил, как надо действовать – в России, отделившейся от всех своих товарок, появились, естественно, машины с такими коробками, но их было мало, и Петраков ни разу не пробовал ездить на «автоматах». Вот что надо было, кстати, включить в программу сборов на Сенеже.