Полная версия
Любовь без слов (сборник)
– Какой ботик? – клацал зубами Лёня. – Он давно вмерз, я сейчас тоже вмерзну по самые… вам по пояс будет. Скорей в ресторан, у нас с Марусей во фляжке ничего не осталось.
Глеб и я были за рулем. Лёня и Маруся могли себе позволить.
Маленькое кафе, отделанное в псевдорусском духе: топорно изрезанное и обильно залакированное дерево столов, стульев, стен, стойки бара. Но горячие щи и куриная отбивная с жареной картошкой там были отменными. Благостное тепло после стужи воспринимается с особым удовольствием. За столом возник легкий спор. Саввушка спросил, почему дяде Лёне и маме можно водки, чтобы не заболеть, а им нельзя, хотя дети болеют чаще. Лиза тут же заявила, что хорошие родители дают детям спиртное сами, а не отправляют пробовать его в подворотне. Вика мгновенно среагировала: «И я хочу!» Мы с Марусей и Глебом пресекли этот маленький бунт: не все, что разрешается взрослым, детям позволяется.
Кроме нас в кафе никого не было. Барменша скучала за стойкой. Задрав голову, смотрела телевизор, прикрепленный высоко в углу. Официантка убирала с нашего столика грязную посуду и накрывала к чаю.
Боковым зрением она углядела, что происходит на экране, и крикнула барменше:
– Танька, ты совсем уже! Тут ведь дети!
Мы повернули головы: в телевизоре страстно лобызались и елозили по телу друг друга обнаженные парень и девушка.
– Минуточку! – поднялся Лёня. – Не переключайте!
Лёня направился к бару, взгромоздился на высокий стул. Дети тут же юркнули за Лёней.
– Чашечку кофе эспрессо, – попросил он, рассматривая действо на экране с интересом натуралиста.
К счастью, действо скоро закончилось, пошла реклама.
Глеб и я напряглись: что на этот раз? А Маруся смотрела на Лёню… Она смотрела с восторгом тайной фанатки, чей кумир вышел на сцену.
– Почему детям нельзя видеть любовные игры и половой акт? – спросил Лёня официантку, которая не замедлила присоседиться к компании.
– Так стыд!
– Стыд придумали городские задаваки. – Лёня, почувствовав аудиторию, вещал в примитивно народном стиле. – В деревнях-то что раньше было? Дети видели, как домашние животные спариваются и рожают. Разные там кабаны, коровы, овцы и куры. Это детям помогало понять отношения полов. Полов не в смысле по которым ходят, а между мужчинами и женщинами. А спали в избе как? Вповалку! Мама с папой, старшие братья с женами. Они что, под зипунами басни друг другу рассказывали? И какие вырастали поколения! Порядочные и здоровые.
– Верно! – согласилась барменша. – Раньше сраму меньше было.
Грудастая, химически кудрявая, лет тридцати, она никак не могла помнить про «раньше», но верила в чистоту прежних нравов.
– В качестве примера, – погладил Лёня по голове Лизу, которая уткнулась ему под мышку, – я вам расскажу о бонобо. Это карликовые шимпанзе, живущие в Центральной Африке между реками Конго и Луалаба. Симпатяги, кожа у них черная, а не розовая, как у обычных шимпанзе, губки красные, длинные ноги и узкие покатые плечи, волосы разделены на пробор посредине.
Слушатели у Лёни-лектора подобрались разношерстные: сотрудницы кафе и дети, да еще надо было учитывать нас, внимавших. Но это был один из редких случаев, как мне показалось, когда Лёня не про свое параллельно думал, а выполнял святую обязанность отца – воспитывать детей, которым предстоит жить в запутанном соблазнами мире. На свой лад воспитывать.
– Кровь бонобо можно переливать человеку, – рассказывал Лёня, – хотя кровь других приматов нам годится только после серьезной фильтрации, удаления антител. Живут они до сорока лет, в зоопарках – до шестидесяти, рожают мало, бережно и трепетно относятся к детенышам, годами учат их различать съедобные и ядовитые растения, часами с ними играют…
По его словам получалось, что бонобо – наши младшие братья. Как обычно, Лёня не врал и не приукрашивал, но строй его речей подводил к тому, чего Лёня хотел добиться и что не полностью соответствовало действительности.
На самом деле карликовые шимпанзе – это животные и только животные. Весьма немногочисленные, кстати, и плохо изученные.
– У бонобо есть альтруизм, то есть бескорыстное добро, сочувствие, терпение, повышенная чувствительность. Наверное, потому, что у них матриархат, всем заправляют самки. – Лёнина улыбка барменше и официантке.
Они почему-то восприняли данную информацию как комплимент.
– У бонобо отсутствуют особенности поведения обычных шимпанзе: нет совместной охоты, они не агрессивны, не ведут войн, не пожирают противников. Они постоянно общаются, болтают даже за едой – свистят, курлычат. Их можно обучить человеческим словам. Был такой самец по имени Канзи. Его научили трем тысячам слов, которые он понимал, а пятьсот слов мог употреблять.
– Говорил? – ахнула Вика.
– На клавиатуре с лексигаммами, такими геометрическими знаками, выстукивал, – вынужден был признаться Лёня. – Но что нас должно удивлять более всего? Почему бонобо не ссорятся, не кусаются, не дерутся за место под солнцем? Вот вопрос! Потому что главная составляющая их жизни… – Лёня выдержал выразительную паузу. – Любовь и секс! Савва, Вика вы знаете, что такое секс?
– Я им потом объясню, – нетерпеливо дернула отца Лиза, – говори дальше.
То же нетерпение читалось на лицах работниц кафе.
И Лёня рассказывал про то, что любовь в телесном выражении для бонобо – основа социальной жизни. Половой акт используется не только как средство предотвращения и разрешения конфликтов, но и как примирение, выражение бурной радости, когда, например, нашли новый источник питания, или скорби, когда скончался кто-то из стаи. Словом, они постоянно в любви и сексе, формы и приемы которого прежде считались присущими только людям.
«Если заговорит об оральном и анальном сексе, – подумала я, – то прибью его».
Но Лёня благоразумно не уточнял «форм и приемов». Зато не забыл про отсутствие моногамности у бонобо и про то, что, хотя матери не вступают в половые отношения с сыновьями, бонобо не различают в своем поведении пол и возраст.
– Тут кроются интересные параллели с изучением педофилии и гомосексуальности, – изрек Лёня.
– Мне интересно про гомосексуализм, – быстро отреагировала Лиза, – сейчас про него все говорят.
– И мне! – поддакнула Вика.
– И мне. – Саввушка мало что понял, но всегда подражал девочкам.
– Напомните, потом расскажу. Савва, ты знаешь, что делают два самца бонобо, когда радуются или когда хотят покрасоваться перед девушками?
– Не знаю.
– Они фехтуются пенисами! Проще говоря, писюнами друг перед другом размахивают. Дайте нам счет, пожалуйста, – попросил Лёня официантку. – Приятно было с вами пообщаться. Дети, правило туриста – и по коням!
Правило туриста – это сходить в туалет не когда хочется, а когда есть возможность.
Саввушку я задержала на выходе из кафе, склонилась к его ушку:
– Не вздумай в детском саду писюном размахивать! Дядя Лёня про обезьян рассказывал, а ты человек, мы по-другому живем.
Отпуска мы проводили раздельно. Думаю, по воле Глеба. Выносить долго такого эксцентричного эгоиста, как Лёня, могла только я. И Маруся, конечно, но она не позволяла себе проявлять симпатию. Глеб относился к Лёне сдержанно, уважительно, но без теплоты. Да и какая может быть теплота к человеку, который ни разу не поинтересовался твоей работой, твоими проблемами, мыслями, желаниями, все только про свое и про свое. В то же время Глеб понимал, что дружить с личностью Лёниного масштаба очень интересно. Не часто дружить, время от времени, по выходным.
12
Мы ехали в Кострому на двух машинах. В первой Глеб с Марусей, во второй мы с Лёней и дети. Саввушка всегда по пути «туда» просился к нам, а «обратно» ехал с родителями. Чтобы избежать пробок, мы выехали очень рано, дети не выспались и капризничали. Они возились на заднем сиденье, толкались, спорили.
Когда дошло до визга, Лёня, сидевший рядом со мной, не отрывая взгляда от планшета, сказал:
– Мальчики налево, девочки направо.
Так уже бывало, и у меня имелось проверенное средство от детских капризов. Я съехала на обочину, вышла из машины, распахнула заднюю дверь:
– Все вышли! Мальчики налево, девочки направо! Всем писать в кустах! Не хочется? Тогда сели и замолкли! Услышу хоть звук, разворачиваемся и едем в Москву!
После такой встряски дети обычно мирно засыпали и, прибыв на место, вели себя прилично.
Остановка нас спасла. Между нашей машиной и Глеба вклинилось десять автомобилей.
Тяжело груженный «КамАЗ» выскочил на шоссе неожиданно, из лесной просеки. Глеб врезался в «КамАЗ» на скорости сто десять километров в час, сзади в машину Глеба – еще четыре автомобиля.
Есть такой кинематографический прием – в кульминационный момент резко убирают звук. Действие, как правило, замедленное, продолжается в полной тишине: ни криков, ни скрежета, ни музыки – глухота.
Так и я не помню звуков – страшное немое кино. Я даже не сообразила, что вместе с нами к месту аварии бегут дети, что им, особенно Саввушке, не нужно видеть, что осталось от отца и матери.
Глеб погиб сразу. А Маруся прожила несколько минут. Вывернув голову, она смотрела на Лёню, который пытался открыть покореженную дверь. Этот угасающий взгляд невозможно описать, забыть, он преследует меня как неискупимая вина. Вина – именно это чувство захлестнуло меня тогда. За то, что Маруся умирает, а я остаюсь жива, за то, что у моих детей есть отец и мать, а у Саввушки их не будет, за то, что я владею Лёней, могу кричать на него, дуться, а ее, Марусю, он ни разу даже не поцеловал. В ту минуту я была готова на любые жертвы, чтобы спасти Марусю. Забери у меня его! Забери, только не умирай!
Очевидно, я кричала все это и еще что-то подобное, сумасшедшее. Потому что Лёня встряхнул меня, больно дернул за руку:
– Прекрати! Заткнись! Уведи детей! Ты сейчас – ничто! Главное – дети!
В другой ситуации его оскорбительное «ты – ничто» было бы за гранью дозволенного, а в тот момент пришлось в самый раз, как пощечина беснующейся истеричке. Я, мои переживания, благие идиотские порывы – все ничто перед лицом разыгравшейся трагедии. А моя истерика, по сути, акт вопиющего эгоизма: вместо того чтобы думать о других, я воплями и стенаниями выпускала пар из собственного перегретого, готового взорваться котла эмоций.
У Глеба родителей не было. Мама Маруси, узнав о гибели дочери и ее мужа, упала с тяжелейшим инфарктом. Мы отвезли ее в больницу, врачи говорили, что дни ее сочтены. Была весна, сессия, самое горячее время в вузе, но я взяла отпуск, с боем вырвала – «хоть увольняйте!», чтобы заняться похоронами и, главное, чтобы как можно больше времени находиться рядом с Саввушкой. Шестилетний, он верил и не верил в произошедшее, понимал и не понимал. Он был перепуган, но успокаивал Вику и Лизу, которые периодически рыдали. У детей начались ночные кошмары, и приходилось давать им лекарства. Но днем медикаментами я не злоупотребляла, попытки Лизы и Вики увильнуть от школы решительно пресекла. Как и чрезмерную опеку девочками Саввы, который от этого неестественного внимания пугался еще больше.
Была красивая весна и ярко светило солнце, а мне тот период – похороны, поминки на девятый день, сороковины – запомнился как непроглядный сумрак. Хотя дети оставались детьми и в доме нашем иногда звучал их смех. Лёня постоянно детей поддразнивал и рассказывал смешные истории про животных, насекомых и пуков. Он превратился в нормального отца – который завтракает с детьми, а не спит до одиннадцати, не возвращается вечером с отсутствующим видом, дежурно спрашивает: «У вас все нормально?», не дожидаясь ответа, бросает: «Мне надо поработать», – и шмыгает в кабинет, из которого выходит под утро. Конечно, это было временно, как только пройдет острый период, дети снова получат папу на несколько часов по выходным. Но я не замечала у Лёни скуки, зримого жертвенного насилия над собой. Может быть, страшная трагедия будет иметь хоть слабую компенсацию, превратит Лёню в подобие отца семейства?
На похоронах и поминках Глеба и Маруси я увидела их друзей и коллег, чья скорбь была искренней, сочувствие подлинным. Но повылезали какие-то двоюродные сестры и братья, о которых мы прежде слыхом не слыхивали. Эти родственнички повели себя чудовищно. Они грызлись между собой за квадратные метры – квартиры Маруси и ее мамы (тогда еще здравствующей!). Победителем в этой войне становился тот, кто захватит Саввушку, оформит над ним опекунство, ведь Марусина мама сделать этого не могла.
Задвинув в стороны междоусобицы, родственники выступили единым фронтом против нас с Лёней. Явились к нам домой, устроили скандал, в лицо бросали обвинения в том, что с помощью чужого ребенка мы хотим получить страшно дорогие площади.
Поскольку наше благосостояние на первом этапе базировалось не на лично заработанных деньгах, а именно на квадратных метрах – квартире моих родителей и однушки Павла Ивановича, поскольку данный момент всегда вызывал у меня внутреннее смущение, получалось, что родственники били меня по самому больному.
Лёня сначала смотрел на кузенов и кузин не без потехи: пришли дурни, несут околесицу. Но потом он увидел мою реакцию: испуг, стыд, дикий страх того, что Саввушку могут увести.
Лёня потом говорил, что у меня было лицо человека, измученного побоями и пытками, ожидающего последнего смертельного удара.
Лёня рассвирепел и посчитал нужным вывести меня из ступора приказом:
– Венерка! Выгони этих бл…дей! Или я за себя не ручаюсь!
Как будто он был мастером спорта по боксу в тяжелом весе, а я кандидатом в мастера и могла одной левой справиться с двумя мужиками и тремя бабами.
– Выметайтесь! – орал Лёня. – Или я сейчас принесу двустволку и всех вас к е…ной матери постреляю!
Никакой двустволки у нас не было, но потом в материалах судебного дела фигурировало, что мы угрожали применением оружия.
Когда незваные гости были выпровожены, в комнату просочились дети и моя мама. Семья у нас, конечно, шумная, но такого безобразия еще не случалось.
– Папа, ты ругался матом, – сообщила Лиза.
– Ругался, – подтвердил Лёня. – Я же мужчина, мужчинам иногда можно.
– И мне? – уточнил Саввушка.
– Тебе еще рано, – ответила я. – А дядя Лёня больше не будет.
– Папа, почему они тебя называли пархатым жидом? – продолжала допытываться Лиза.
– Жиды – это евреи, – выказала осведомленность Вика. – Мне в школе сказали, что наша фамилия еврейская. Мы евреи, папа?
– Евреи.
– А я думала, русские, – разочарованно протянула Лиза.
– Русские, – так же охотно согласился Лёня.
– Мне бабушка говорила, – встрял Савва, – что ее папа был белорусец.
– Тогда мы белорусы, – кивнул Лёня.
– Ты говорил, – подала голос моя мама, – что твоя мама была молдаванкой, а у евреев национальность по материнской линии прослеживается. У Венеры одна из бабушек полька, – не без гордости добавила она.
– Молдаванка? – удивленно спросила я мужа.
– Честно говоря, я забыл у нее спросить. Но я вам открою страшную тайну! Биологически все расы и нации: русские, евреи, белорусы, эфиопы и прочие японцы – один вид, а не разные. Потому что мы можем… Внимание! Скрещиваться и размножаться.
– И мы с Лизой и Викой? – уточнил Саввушка, которого всегда волновало «и я?», «и мы?»
– Пока только я и мама, – вынужден был признать Лёня.
– А как вы это делаете? – не унимался Савва.
– Разговор увело куда-то не туда, – заметила я.
– Не туда, – признал Лёня. – Пытливые дети должны спросить у умного папы, как же возникло деление на расы и нации?
– Как? – спросили они хором.
Про кошмарный визит квартирных захватчиков было забыто. Выслушав лекцию Лёни, дети остаток вечера выбирали себе национальности. Савва стойко желал быть «белорусцем», русоволосая и голубоглазая Лиза мечтала называться египтянкой, а Вика не могла на чем-то остановиться, бегала ко мне советоваться, а потом решила, что каждый месяц будет менять национальность. Лёня им сказал, что они все давно метисы, и бабушки-дедушки их, и прабабушки-прадедушки были метисами. Но дети быть одинаковыми не желали.
Неужели корни национальной розни в детском желании неодинаковости?
Совенку сейчас семь лет, он первоклассник. Иногда я срываюсь и ору на него:
– Зачем ты переоделся в спортивную форму? Ведь сказали, что физкультуры не будет, в спортзале трубу прорвало, покажут фильм. Что значит «пусть устно»? Как может быть физкультура устно? Целый час просидел в майке и трусах, над тобой смеялись. Тебе было плохо, ведь правда? А все твое глупое упрямство!
Он смотрит на меня исподлобья, его громадные глаза наполняются слезами, но губы зло поджаты. Я рывком прижимаю к себе мальчишку. Если бы моя любовь, мои объятия могли растопить его каменное упрямство, от которого в первую очередь страдает сам Совенок!
Суды по установлению опекунства длятся до сих пор. Гонорары адвокатам основательно подорвали наш бюджет. Лёне судебная волокита отчаянно надоела. Он предлагает мне швырнуть квартиры кузенам и кузинам в рожи, пусть подавятся. Я не соглашаюсь – Глебу, Марусе и ее маме это показалось бы несправедливым. Тогда не нервничай, призывает меня муж, как будто мы можем позволить кому-нибудь забрать у нас Саввушку! Нашего сына!
Пожалуйста, дайте поспать!
Егора подвозил после дежурства Вась-Васич. Егор Правдин работал врачом «скорой помощи», а Вась-Васич – водителем. Личное «Рено» Вась-Васича содержалось в такой же идеальной чистоте, как и его служебная карета «скорой помощи». У Егора имелся свой автомобиль – старенькие «Жигули», еще отцовские, отцом же и ремонтируемые постоянно. Жена Надя стыдилась их машины, и каждый раз садилась в нее с затравленным выражением лица, словно Наде пришлось выйти на люди в немодном поношенном платье. Восьмилетний сын Гошка был помешан на импортных автомобилях и мечтал, что папа купит навороченную тачку. Четырнадцатилетняя дочь Варвара говорила, что их машина еще не антиквариат, но уже позорная рухлядь. Конечно, надо купить новое авто. Но ипотека, долг за квартиру держали их за горло. Егор трудился на двух работах – полторы ставки на «Скорой» и полставки в коммерческом медицинском центре. Надежда, школьный учитель математики, вела домашнее хозяйство с алгебраической экономностью и геометрический рациональностью, но денег все равно не хватало.
– У остановки меня высади, – попросил Егор.
– Угу, – буркнул Вась-Васич и проехал мимо остановки.
Этот диалог у них повторялся после каждой смены: Егор просил его высадить, дальше на автобусе доберется, Вась-Васич всегда соглашался. В зависимости от настроения говорил: «Как прикажешь, командир!», или «Щас!», или «Покультурничай!» – но никогда не останавливался, довозил до дома.
Внешностью он обладал угрюмой: низкий рост волос на лбу, насупленные брови, глубокие морщины от крыльев носа до подбородка. Брутальность водителя для их бригады большой плюс. На самом деле Вась-Васич был нежен душой и отчасти романтик. Когда они мчались на вызов, Вась-Васич выжимал из машины предельную мощность – ведь они несутся спасать человеческую жизнь. За двадцать лет работы на «скорой» Вась-Васич чего только не насмотрелся, но циничная грубость наросла лишь снаружи, как кора ствол дерева укутала, сердцевина же осталась нежной и ранимой. Вась-Васич в отличие от многих профессиональных водителей, для которых главное их железный конь, а вокруг хоть трава не расти, был пропитан духом «Скорой», каковая есть не место работы, а образ жизни. Многие врачи и фельдшеры, перейдя в место поспокойнее и поденежнее, просились хоть на четверть ставки – пусть раз в неделю, но получить порцию адреналиновой встряски. И хотя восемьдесят процентов вызовов под скоропомощные не подпадали, и вечное: «с сердцем плохо» – оказывалось начальной стадией ангины или воспалением геморроя, ради двадцати процентов случаев, когда спасали человека, отводили от последней черты, стоило жить и работать.
Двух своих дочерей-студенток Вась-Васич любил столь истово, что был бессилен перед этой любовью, перед вечным страхом за девочек, поэтому часто злился – то ли на себя, дурака малахольного, то ли на чертовых кукол, которые родились на его счастье и погибель.
Манера общения с людьми у Вась-Васича была своеобразной, и Егор не сразу привык к ней, научился понимать ход мысли водителя. Вась-Васич молчал-молчал, что-то крутил в мозгу, а потом озвучивал вывод из своих мысленных рассуждений.
– Хрен они закон примут, – сказал Вась-Васич. – Они же в депутатских поликлиниках лечатся, и «скорая» у них специализированная, не городская.
– Хорошо, что вообще внимание обратили, – ответил Егор. – Приравняли бы нападения на сотрудников «Скорой» к покушению на полицейских. Нам большего не надо.
Они прекрасно поняли друг друга: речь шла о том, что в Думу внесли законопроект о защите сотрудников «скорой помощи». С печальной регулярностью, в их областном городе, как и по всей стране, едва ли не каждый месяц совершались нападения на врачей и сестер, приехавших по вызову. Пьяные дебоширы с увесистыми кулаками, а то и с ножами, потерявшие человеческий облик наркоманы, исступленно жаждущие выхватить из врачебного саквояжа заветную ампулу, или просто хулиганское отребье, развлекающееся тем, что вызывает «скорую» – посмеяться, подурачиться, покуражиться – деткам скучно. Когда деткам грозили полицией за ложный вызов, они становились агрессивными – били стекла в карете, вспарывали покрышки колеса. В подобных ситуациях суровый вид Вась-Васича, вооруженного монтировкой, оказывал большое протрезвляющее действие.
– Верка молодец все-таки! – изрек Вась-Васич.
– Конечно, молодец, но у меня до сих пор физиономия пылает и в глазах резь.
Фельдшер Вера – третий член их бригады. Она давно уговаривала Егора и Вась-Васича приобрести травматическое оружие: «Филимонов купил! И несколько раз уже пускал в ход! А мы беззащитные». Егор отнекивался, Вась-Васич презрительно хмыкал. И тот и другой не могли себе представить ситуацию, когда наставляют на человека пистолет, пусть пистолет и полунастоящий, а человек заслуживает высокой кары.
– Вытаскиваю я из кармана белого халата парабеллум… – дурашливо говорил Егор.
Их рабочая униформа уже давно не предполагала белых халатов, но для красного словца вспомнить о них было смешно.
– Филимонов же вытаскивает! – стояла на своем Вера.
Друг и коллега Егора Виталий Филимонов был кумиром всех женщин их станции «скорой помощи». Балагур и весельчак, дамский угодник Виталька не забывал отпустить комплимент даже санитарке бабе Кате, прозванной за свирепый нрав Кащеевна.
Незамужняя, пухленькая, низенькая, симпатичная крашеная блондинка, двадцати семи лет, Вера относилась к тем несамостоятельным женщинам, которые меняются в зависимости от обстоятельств, точнее – от мужчины, который ими руководит. До команды Егора Вера работала с врачом, страдавшим сглаженной формой депрессивной маниакальности, и ничтоже сумняшеся подворовывала медикаменты. Доктора тихо уволили, Вера мечтала с Филимоновым работать, но у того была старая и надежная как учебник по педиатрии скала фельдшерица Мария Ивановна. С Егором Даниловичем тоже неплохо – его ценят за профессионализм: если надо своим помощь оказать, то главный врач всегда Егора Даниловича посылает. Но стырить даже несчастный бинт – ой-ой какой скандал. Ничего, привыкла. И купила баллончик аэрозольный с перцовым составляющим. Раз они не хотят сами вооружаться! Сегодня этот баллончик и применила.
Вызов был к женщине с печёночной коликой. По каким-то деталям жилища, обстановки, общения женщины и мужчины, сразу стало ясно – они не муж и жена, давно вьющие гнездо, а сожители, которые сошлись недавно, и связывает их веселая любовь к выпивке. Приступ у женщины был не первым, она сама с ходу поставила себе диагноз и протянула Егору медицинскую книжку с УЗИ-снимками желчного пузыря, – раздутого, гипертрофированного, перекрученного, забитого камнями. Удалять желчный пузырь следовало еще лет пять назад. И женщина это прекрасно знала, и операцию не делала, а вызывала «скорую», чтобы снять боль. И ведь боль была сильнейшей! От боли женщина трезвела, а ее приятель оставался очумело хмельным – сначала пьяно-испуганным, потом настороженным.
Егор говорил пациентке, что ее отвезут в больницу, нужна срочная операция. Женщина сипела: «Вколите…» – и грамотно называла препараты. Добавляла: «Я подпишу отказ от госпитализации. Доктор, вколите…»
«Мы с тобой, голубушка, – подумал Егор, – еще разберемся. Твои игры с обезболивающими и спазмолитиками плохо кончатся».
В комнате было мало света, Вера не обладала чуткостью пальцев, чтобы легко попасть иголкой в вену. Это природная способность, как музыкальный слух. Одни медсестры с закрытыми глазами попадают в спавшие вялые сосуды, другие ковыряют иглой в руке молотобойца, у которого вены толщиной в мизинец. Но данное умение можно натренировать. По мнению Егора, который сам выполнял сестринские процедуры-обязанности легко, безболезненно и ловко, спасибо фельдшерской практике в армии, Вере следовало набираться мастерства. Он подключался, то есть брал в руки шприц с лекарством, когда пациент был уж совсем плох. В остальных случаях – Вера. Да! Тренируемся на людях. А иначе нельзя, не бывает.