Полная версия
Одна судьба на двоих
В школе Гришке постоянно доставалось за прогулы и двойки, и если он как-то и держался, не оставаясь на второй год, то только благодаря тому, что вечно скатывал задания у меня. Я же училась достаточно прилично, хотя, кроме литературы, меня, пожалуй, не интересовал больше ни один предмет.
Мне было девять, когда погибли родители.
В день, когда я в последний раз видела их живыми, в доме царила обычная предотъездная суета. Мама торопилась наготовить каких-то деликатесов на недели вперед, чтобы затем заморозить их и вместе со мной отправить деду. Что, на самом деле, было делом неблагодарным, потому что дед, в общем-то, был очень неприхотлив в еде и любил простую, сытную, основательную пищу, а я и вовсе чаще всего не обращала внимания на то, что ем. Но маме так было спокойнее, и она с самого утра жарила говяжьи котлеты, лепила пельмени и вареники. Отец съездил в порт за какими-то документами и ещё раз проверил, всё ли они сложили в дорожную сумку.
Я помню, что сидела на подоконнике, смотрела в сырое, дождём набрякшее серое весеннее небо и сетовала, что из-за этого дождя мы с Гришкой, наверное, не сможем завтра отправиться на поиски заячьей норы, которую он давно обещал мне показать. У меня не было никаких дурных предчувствий, никакой тревоги. Просто обычное слегка грустное настроение перед долгой разлукой с родителями. И потом меня много лет мучило чувство вины за то, что я оказалась такой чёрствой и не предрекла беду, не отвела её руками от дорогих людей.
– Ну что, Радость моя, – спросил отец, входя в комнату, – что тебе привезти из стран заморских? Цветочек аленький?
– Покупать мне ничего не надо. А можешь мне боцманскую дудку с корабля принести? – тут же вспомнила я. – Ну какую-нибудь списанную. Или две. Мы с Гришкой будем в лесу сигналы друг другу подавать.
– Эх ты, Гекльберри Финн мой, – отец весело потрепал меня по волосам. – А может, платье тебе? Или туфли?
Я фыркнула:
– Да ну, кому это интересно?
Из кухни выглянула мама и сказала деловито:
– Туфли у неё есть, ей осенние сапоги нужны. Володя, ну-ка обрисуй ей ступню на листке, я с собой возьму. Может быть, где-нибудь попадутся хорошие.
Мама была практичной, не то что я – вечно витающая в облаках.
Их корабль отходил в ночь. Вечером за мной приехал дед. Конечно, я и сама могла бы преспокойно доехать до посёлка на автобусе – в конце концов, в школу ведь я ездила каждый день, когда жила с родителями в городской квартире. Но маме не хотелось, чтобы я отправлялась одна по темноте, и она вызвала за мной деда.
Я помню, как он разговаривал с матерью и отцом в дверях, как в глазах его можно было прочесть не то что бы зависть, но скрытую тоску от того, что его дочь с мужем уходят в море, а он остаётся сухопутной крысой на берегу. Мама, как всегда, давала ему какие-то напутствия – как меня кормить, как лечить, если что, как следить за отметками. Смешно, дед давно знал все это лучше неё. Отец привычно хохмил, громко напевал, будто бы ему тоже было не по себе от этой затянувшейся прощальной сцены…
Отец быстро поцеловал меня, кольнув щетинистой щекой, мама торопливо обняла уже в дверях, сказав: «Смотри, учись хорошо, слушайся деда». Мы вышли за дверь и направились к остановке автобуса, нагруженные мамиными пакетами. С неба накрапывал мелкий дождь, пахло весенней сыростью, размякшей землёй и набухшими почками. Я на секунду обернулась ещё, прежде чем свернуть за угол, и взглянула на тускло светившееся в весенних сумерках окно квартиры.
Больше я в ней никогда не была.
Деду позвонили из порта через две недели. Я в тот момент сидела над уроками, с тоской глядя в задачник по математике. Из пункта А в пункт Б вышел пароход… Когда он достигнет пункта назначения, если его скорость…
В прихожей зазвонил телефон – допотопный пластиковый аппарат, несколько раз перемотанный синей изолентой. Дед не спеша добрался до него, кашлянул и произнёс:
– Слушаю.
Я поначалу не особенно вникала в разговор и лишь через несколько минут удивилась, почему же не слышно дедовского голоса. Лишь какое-то глухое повисшее над всем домом молчание.
Из пункта А в пункт Б вышел пароход…
Я поднялась из-за стола и выглянула в прихожую. Дед стоял, вцепившись узловатой натруженной рукой в дверной косяк, и напряжённо слушал голос в трубке.
– Дедушка, кто там? – спросила я.
Но он ничего не ответил, даже не шикнул на меня, не отмахнулся, как делал, если разговор был важным. Просто стоял неподвижно – и у меня тревожно и колко потянуло в груди.
– Спасибо, я понял, – наконец выговорил он каким-то непривычным голосом.
Дед положил трубку, посмотрел куда-то себе под ноги, будто бы надеялся разглядеть что-то под подошвами старых клетчатых домашних тапочек. Затем поднял взгляд на меня и произнёс хрипло:
– Рада… – замялся, откашлялся и начал снова: – Рада, внучка…
В голове у меня, как заезженная пластинка, все звучало: «Из пункта А в пункт Б вышел пароход…»
– Что? – почти прошептала я.
– Рада, сейчас из порта звонили. «Нежин» попал в шторм у берегов Йокогамы. Капитан не справился с управлением, его вынесло на камни…
– Все погибли? – как-то буднично, почти спокойно поинтересовалась я.
– Не все, есть выжившие, – мотнул головой дед. – Но…
Дальше он мог уже ничего не говорить. Я все поняла по его побелевшим губам, по пальцам, машинально теребившим пуговицу на рубашке. На той рубашке, к которой мама ещё недавно пришивала заплатку. Я вдруг почему-то подумала, что ещё сегодня мы с ним на обед варили пельмени, которые она налепила перед отъездом. И словно почувствовала, как засаднила щека от прикосновения жесткой щетины отца.
Неужели это больше никогда…
Да нет же, не может быть. Ведь я же помню, я чувствую. Из пункта А в пункт Б вышел пароход… Когда он достигнет пункта назначения? Когда достигнет? Никогда, потому что он попал в шторм у берегов Йокогамы.
Дед произнёс что-то ещё, но я уже не слышала. Я медленно повернулась, стащила с крючка куртку, сунула ноги в кроссовки и вышла из дома. Задрала голову, подставляя лицо тёплому весеннему дождику, глубоко вдохнула, чувствуя, как что-то как будто трещит и рвётся в груди, и быстро побежала к лесу.
Да, я была тогда жестока в своём детском горе, я не думала о деде, который потерял дочь, любимую больше жизни, не думала о том, что должна остаться с ним, поддержать его, а не волновать ещё больше, убегая куда глаза глядят. Это было моё первое горе, и мне было так больно, так невыносимо, словно что-то выкручивало внутри все внутренности, жгло огнём лёгкие, заживо сдирало с меня кожу. Я не могла остановиться, и всё бежала, бежала, не зная куда, чувствуя лишь, как по лицу хлещут ветки, а ноги увязают в непроходимой грязи.
Гришка нашёл меня ближе к ночи. Я к тому времени совсем выбилась из сил, вымокла и промёрзла до костей. Я пробралась через болото – куда ни один нормальный человек из местных соваться не решался, меня же именно он когда-то и выучил, как осторожно перепрыгивать с кочки на кочку, не проваливаясь в трясину. Когда Гришка высмотрел меня, я сидела как раз на одной из таких кочек, под кустом. Как он разглядел меня в дождливых весенних сумерках, я так и не поняла.
– Ты куда забралась, чокнутая? – окликнул меня он.
– Никуда, – огрызнулась я. – Сам чокнутый.
– Ну, конечно, – фыркнул он. – Это я в болото по самой топи полез. Да ещё и без палки. Чего тебя туда понесло?
По голосу его я сразу поняла, что он, конечно же, уже знает, почему меня сюда понесло: в болото, в самую слякоть и гать. Но в жизни не скажет этого вслух, не станет растравливать душу пустыми разговорами и выражениями сочувствия. Такой уж он был – мой единственный друг.
Он постоял немного, глядя на меня, убедился, что я не собираюсь трогаться с места, и исчез в кустах… Через несколько минут он вынырнул из зарослей папоротника, таща за собой здоровенную палку, а потом двинулся вперёд, ко мне, прощупывая ею топкое дно. И вскоре уже плюхнулся на сырой мох рядом со мной и боднул меня головой в плечо.
– Ну и долго ты будешь здесь сидеть?
– Сколько надо, – огрызнулась я. – Тебе-то что?
– Да так, прикидываю, когда мы с тобой отдадим тут концы от голода и холода, – непринуждённо пояснил он.
– Ты-то с чего? Можешь идти домой, я не держу, – бросила я.
– Неа, не могу, – покачал головой он и посмотрел на меня очень серьёзно.
И от его взгляда что-то надломилось внутри, я кашлянула, шмыгнула носом и вдруг повалилась головой ему в плечо и завыла – жалобно, тоненько, на одной ноте. Гришка не произносил ни слова. Он просто держал свою удивительно тёплую для такого промозглого дня широкую ладонь на моей спине, между лопаток, и шумно дышал в висок, прижимая к себе мою голову. И от этого почему-то становилось легче.
Когда слёзы иссякли и я замолчала, лишь судорожно вздрагивая время от времени, он вдруг просунул руку в карман своей куртки и вытащил оттуда половинку бублика и яблоко.
– На вот, поешь! Небось голодная целый день!
Я снова всхлипнула и вгрызлась зубами в бублик.
Вскоре состоялось торжественное прощание, организованное городским пароходством. Закрытые гробы с установленными на крышках фотографиями, море цветов – чересчур ярких, крупных, бутафорских. Траурные речи, даже оркестр. Помню, меня сфотографировал местный корреспондент – должно быть, отличный получился снимок для статьи в вечерней газете, очень проникновенный. Девочка, оставшаяся сиротой в результате жуткой трагедии. Потому что пароход вышел из пункта А, но не дошёл до пункта Б, разбился о камни у берегов Йокогамы…
Дед всё прощание стоял рядом со мной и сжимал мою руку. Ему доводилось уже присутствовать на таких мероприятиях – он ведь был моряком, а в море случалось всякое… Тогда, в детстве, мне казалось, что ему, наверное, проще всё это перенести, ведь он был на похоронах не впервые. Я не знала ещё, что к боли невозможно привыкнуть, что от неё не вырабатывается иммунитет. И сжиться с ней можно единственным способом – обуздать её, не дать себя раздавить, пить маленькими порциями каждый день и постоянно носить в себе её едкое послевкусие.
Панихида закончилась, и гробы опустили в сырую землю. Их так и не открыли – я даже не знала, удалось ли доставить в город их тела, или в гробах похоронили обломки личных вещей или деталей корабля, как часто бывает при крушениях.
Мы с дедом вернулись домой, и первое, что бросилось в глаза, – в доме ничего не изменилось. Дед словно бы продолжал их ждать, делать вид, что они здесь частые гости. Дом смущал меня знакомыми запахами, появлявшимися из ниоткуда. Вот отчего-то повеяло в моей комнате мамиными духами, вот вдруг будто бы закурил на крыльце папиросу отец.
Я совсем перестала выходить на улицу. Отказывалась идти в школу, спускаться хотя бы во двор. Дед поднимался ко мне в комнату, аккуратно усаживался на табуретку рядом с кроватью и пытался со мной поговорить.
– Надо жить, Радочка, – вздыхал он. – Ничего не попишешь, так бывает… Надо жить.
Я страшно злилась на него за эти слова, зарывалась головой под подушку и отказывалась отвечать. Так бывает… Я не хотела, чтобы так бывало. Я не могла простить мир за то, что он оказался слишком жесток ко мне.
В один из дней на край моей кровати кто-то сел. Я было решила, что это опять дед, но, ощутив, как моей руки коснулась загрубевшая исцарапанная ладонь, поняла, что это Гриша.
– Ты чего тут развалилась? – спросил он. – Там весна уже вовсю, солнце шпарит. А ты тут тухнешь в одиночестве.
– Хочу и тухну, – буркнула я.
Он вдруг покрепче схватил меня за руку и рванул вниз с кровати. Я шлёпнулась на пол и оторопело покрутила головой.
– Ты что? Обалдел, что ли? – рявкнула я на него.
Гриша лишь рассмеялся:
– Ну слава богу, орать не разучилась. А я уж испугался… Вставай давай. Пошли прогуляемся.
Он так и не выпустил мою руку – наверное, боялся, что я снова заберусь на кровать и теперь уже вцеплюсь в неё намертво. Осторожно потянул меня вверх, заставляя встать с пола, а затем повёл к выходу из комнаты. Я шла за ним, совершенно безучастная. На сопротивление требовалось слишком много энергии, и мне проще было подчиниться и выдержать эту дурацкую прогулку. Поэтому я послушно зашнуровала кроссовки и накинула ветровку. Дед проводил нас с Гришей пристальным взглядом, но не произнёс ни слова.
На улице и в самом деле вовсю шпарило солнце. Я даже зажмурилась невольно – так больно оно резануло меня по глазам после нескольких недель, проведённых практически в заточении. Мне вдруг стало стыдно, что я всего этого не заметила, не заметила, как наступила настоящая цветущая и кипучая весна.
С Гришей мы, не сговариваясь, побрели в сторону леса. Под деревьями было ещё прохладно, изредка чавкала под ногами непросохшая грязь. Но и тут вовсю била ключом жизнь. Пряно пахло смолой, терпко – прорвавшимися почками и первой мягкой листвой, откуда ни возьмись вспархивали разноцветные бабочки. Весело гомонили птицы в сплетении ветвей над нашими головами. Мы дошли до болота, того самого, где нашёл меня в прошлый раз Гриша, и я ойкнула, увидев, как кишат в зыбкой топи шустрые головастики.
– Пошли-пошли, я тебе кое-что показать хочу, – потянул меня за руку Гришка.
Мы отправились к поваленному дереву. Я любила это место. Здесь поперёк полянки лежал длинный ствол старой осины. Я не знала, отчего она упала: то ли была повалена ветром, то ли надломилась от старости, или её изгрызла какая-то болезнь. Она просто лежала тут – и на её покатом стволе удобно было сидеть.
Гришка отошёл чуть дальше, туда, где ветки поваленной осины образовывали что-то вроде крохотного шалашика, опустился на колени и подозвал меня:
– Смотри! Вот здесь…
Я подошла к нему, тоже бухнулась коленями на землю и наклонилась над его руками.
Там, в сплетении ветвей, белел крохотный нежный, хрупкий ландыш. Тоненький, чуть согнувшийся стебелёк, словно под тяжестью четырёх белых колокольчиков.
– Это первый в этом году, – заговорщически сообщил мне Гришка. – Я весь лес облазил – больше нету пока.
Я осторожно просунула руку сквозь ветки, прикоснулась кончиком пальца к белоснежным колокольчикам и вдруг почувствовала, как снежный ком, все это время сидевший у меня в груди, подтаял, треснул и солоноватой влагой выступил на глаза.
– Гриша, почему оно – вот так? Как вообще может так быть? – хрипло пробормотала я.
Я в то время была всего лишь ребёнком и ещё не умела выражать словами свои переживания. Я хотела спросить его, как на земле может умещаться столько ужасного и столько прекрасного одновременно. И что же это – высшее равнодушие или, напротив, справедливость, которая одновременно дарит и отнимает, разрушает и создаёт, и всё это делает с одинаковым упорством и старанием. И как научиться принимать и то и другое, и смиренно переносить потери и благодарить за дары. Я хотела спросить у него об этом, но не умела высказать. И все же, как мне показалось, он понял меня. Дёрнул своими широкими плечами в ответ и буркнул:
– Я не знаю, Рада. Но это же здорово, что есть и такое. Иначе бы совсем…
Мы еще какое-то время сидели молча, соприкасаясь коленками, я осторожно вытащила руку из веток и предложила Гришке.
– Давай получше его спрячем, чтобы не заметил никто и не сорвал. Будем его беречь.
И он понимающе кивнул.
И с этого дня всё как-то понемногу вошло в колею. Боль никуда не делась, нет. Она просто притупилась и стала чем-то привычным. Конечно, я всё ещё вздрагивала, натыкаясь где-то на мамины или отцовские вещи, когда меня, словно клинком, внезапно прошивало отчаяние. Конечно, я так никогда и не смогла заставить себя войти в нашу с родителями квартиру. Дед, кажется, тоже был там всего один раз, запер все замки и больше не возвращался, лишь раз в месяц исправно платил в городе квартплату.
Я толком не заметила, как между нами всё начало смутно меняться, будто стало сгущаться какое-то напряжение, острое разлитое в воздухе электричество, как перед грозой. Нет, ничего не изменилось, мы по-прежнему гоняли на велосипеде, мутузились в траве, сигали вместе в воду со старого пирса, влезали на деревья, поддерживая и подталкивая друг друга. Но каждое наше движение, каждый взгляд наполнялись каким-то смыслом, ожиданием чего-то нам пока непонятного и даже опасного.
Иногда, бывало, я забиралась на велосипед, обхватывала Гришу руками поперек живота и вдруг замечала, как каменели под моими ладонями мышцы его пресса. Смотрела на влажные от пота пряди на его затылке и… ощущала нечто странное, необъяснимое, какое-то давление в солнечном сплетении и груди – меня переполняло изнутри странным восторгом…
Не то чтобы я не задумывалась о любви. В тот год мне исполнилось пятнадцать, к тому времени я прочитала целую библиотеку книг и, конечно, была в курсе, что все юные девы рано или поздно дожидаются рыцаря на белом коне, который навсегда забирает себе их сердца. Просто… Просто мне было странно и неловко осознавать, что Гришка – мой лучший друг, почти брат, почти второе я – вдруг окажется именно тем, о чем я читала в книгах. Мы, если можно так выразиться, ходили вокруг этих своих чувств на цыпочках, боясь потревожить их, сломать неосторожным взглядом, жестом, поступком. Так между нами и не происходило ничего до того дня, который часто потом снился мне по ночам. До того обещающего жаркий день прохладного майского утра, когда я, очередной раз сбежав с уроков, нашла его в лесу на нашем дереве, а он вдруг меня поцеловал. До того дня, когда, услышав внизу с тропинки голоса, я каким-то шестым чувством ощутила, что отныне жизнь моя изменится навсегда.
Глава 2
– Рада! Казанцева! – продолжала выкрикивать Валентина Викторовна.
И я сразу поняла, что случилось что-то из ряда вон выходящее и, скорее всего, плохое, иначе зачем бы моя классная руководительница потащилась искать меня в лес?
У меня немедленно похолодело где-то под левой лопаткой. Наверное, с того самого момента в жизни, когда я узнала о гибели родителей, у меня что-то надломилось внутри, и я каждый день, каждую секунду стала подсознательно ждать нового несчастья.
– Я здесь, – севшим голосом отозвалась я и принялась осторожно слезать с дерева.
Гриша, конечно же, двинулся за мной. Я спустилась вниз, в последний момент зацепившись лодыжкой о ветку и неприятно ссадив кожу, остановилась, стряхнула с джинсов налипшие кусочки коры и веток, а потом выбралась из кустов и выступила на тропинку.
Валентина Викторовна, полная, но достаточно молодая женщина, одетая в синтетическое платье кричащего ярко-синего цвета, с расплывшейся на губах красной помадой, вздрогнула, посмотрев на меня, и привычно начала было:
– Казанцева, сколько я могу повторять, что в конце года…
Но затем вдруг осеклась. Видимо, эти слова вырвались у неё при виде меня чисто рефлекторно, и лишь потом она вспомнила, что пришла за мной по другому поводу. За спиной её маячил невысокий хилый мужичонка в застиранной клетчатой рубашке с короткими рукавами.
– Казанцева, – снова начала Валентина Викторовна и добавила уже чуть мягче: – Радочка…
Я почувствовала, как вырос рядом со мной Гришка. Уловила привычное исходящее от него тепло и надежность.
– Радочка, это Владимир… – она беспомощно оглянулась на незнакомого мужичка, и тот буркнул:
– Степанович.
– Это Владимир Степанович, – продолжила Валентина Викторовна. – Он из городской социальной службы. Дело в том, что…
– Что? – одними губами выговорила я.
– Да говорите уже! – выступил вперед Гришка.
– С тобой, Михеев, вообще будет отдельный разговор, – снова сорвалась на привычные учительские интонации Валентина Викторовна, а потом опять спохватилась: – Радочка, дело в том, что с твоим дедушкой… случилось несчастье. К вам сегодня заходил электрик из ЖЭКа, никто не открывал, но калитка была не заперта. Он вошёл и увидел твоего дедушку во дворе… Вызвал «Скорую», но…
– Что с ним? – глухо спросила я.
– Обширный инфаркт. Радочка, он скончался, прими мои соболезнования.
Как ни странно, я в первые минуты почти ничего не почувствовала. Однажды в детстве я сорвалась с дерева. Не рассчитала, уцепилась за гнилой сук, и он с треском обломился. Я плашмя упала на землю, на живот. И в первые секунды не ощутила никакой боли, никакого страха. Я просто не могла вдохнуть. Хлопала расширенными глазами и с ужасом понимала, что тело отказывается мне подчиняться, грудная клетка не раскрывается, воздух не попадает в легкие.
Так было и сейчас. Я смотрела на Валентину Викторовну – от её ярко-синего платья у меня рябило в глазах. Смотрела на Владимира Степановича, косившегося на часы. На сочную весеннюю зелень леса и понимала, что не могу вдохнуть, словно поперёк грудной клетки затянули стальной обруч.
А потом моего плеча коснулась горячая Гришкина ладонь – и воздух стремительным потоком ринулся в лёгкие. Я захлебнулась им, закашлялась, чувствуя острое жжение глубоко внутри.
– Нужно было сообщить родственникам, – продолжала меж тем Валентина Викторовна. – Но, как мне известно, вы с дедушкой жили вдвоём… Радочка, прими мои искренние соболезнования.
– Да… – пробормотала я. – Да, конечно, – потом помолчала и добавила: – Спасибо.
Я как-то совсем не знала, что следует произносить в таких случаях. В голове у меня вертелось только одно – ведь я обещала ему, что сегодня вечером наконец перемою в доме окна к весне. Самому деду уже сложно было взбираться на подоконники, и мы всегда делали это вдвоём – он стоял внизу, подтаскивал мне ведро с водой, подавал тряпки, а я лихо терла ими сияющие на ярком солнце стекла. Мы собирались заняться этим сегодня после школы. А теперь… Как же я смогу помыть окна сама, кто-то ведь должен подносить воду…
– Послушай… Рада, я правильно понимаю? – вступил Владимир Степанович. – Скажите, пожалуйста, у вашего деда остались ещё какие-нибудь родственники? Я имею в виду – совершеннолетние? Кто будет заниматься организацией похорон? Или мы устроим всё через городские структуры?
Родственники… Папа и мама погибли шесть лет назад. А теперь дед… Я одна, единственная родственница. Одна? Как же так?
– Тётя Инга, – вдруг вспомнила я. – Сестра моей мамы… Она живет где-то… где-то под Хабаровском.
– А поточнее? – недовольно скривился Владимир Степанович. – Ты сможешь с ней связаться?
Я всё ещё чувствовала себя оглушённой. Смогу ли я связаться с тётей Ингой? Да, наверное… Я видела её в последний раз очень давно, ещё в детстве. Но деду на праздники она звонила. В старой желтой записной книжке в прихожей, на обложке которой нарисованы летящие в воздухе советские атлеты, должен быть её номер.
– Подождите, – вклинился в разговор Гриша. – Я сейчас съезжу на работу к матери. Она поможет. Она займется похоронами…
– Это прекрасно, – скептически отозвался Владимир Степанович. – Но кто все оплатит? Место на кладбище, гроб и прочее? Тоже ваша мать? И потом, девочка несовершеннолетняя, кто возьмёт на себя опеку? Если родственников не окажется, мы вынуждены будем до восемнадцати лет отдать Раду под попечительство госслужб…
– Погодите, – вступила в разговор Валентина Викторовна. Тёткой она была хоть и скандальной, но все же неплохой, где-то даже доброй и отзывчивой. – Я думаю, эти вопросы не обязательно решать сию минуту. Конечно, Рада постарается связаться с тётей. Правда, Радочка? Знаешь что, детка? Пойдём-ка сейчас ко мне… Я позвоню в школу, отпрошусь – мы с тобой пообедаем, всё спокойно обдумаем, а потом уже…
– Нет, извините, а кто будет заниматься телом? – не унимался Владимир Степанович. – Сейчас оно поступило в городской морг, но…
– Да заткнись ты со своим моргом, – рявкнул на него Гриша.
– Я домой пойду, – неожиданно произнесла я. – Я… позвоню тёте Инге, не волнуйтесь. Я… мне просто нужно домой.
Последующие дни я запомнила плохо. Меня всё время дёргали – куда-то подъехать, что-то подписать, кому-то позвонить. Я разговаривала по телефону с тётей Ингой: «Как умер? Ц-ц-ц, какое несчастье… И что же, ты там совсем одна? Так, не волнуйся, я скоро приеду!» Я хлебала борщ у Гришкиной мамы, быстроглазой тёти Маруси. «Так, Рада, ну-ка хвост пистолетом! Ты у меня девочка сильная, справишься! Значит, свидетельство о смерти завтра получим, насчёт места на кладбище я договорилась. Что у нас ещё? Аа, поминки!» Я почти не спала в эти дни. Гришка и его мать настаивали, чтобы я пока переехала к ним, но меня как магнитом тянуло в старый дедовский дом. А там я не могла уснуть – всё бродила по комнатам, прислушивалась к скрипу половиц под ногами.
В одну из ночей, когда за окном сияла холодная, бесцветно-серая луна и жалобно завывал ветер в ветвях молодых сосен, в дверь постучали. Я, как всегда бессонно бродившая по тёмному коридору, испуганно вздрогнула. Кто мог прийти в этот дом, где, казалось, не осталось уже никого? Разве что призрак из прошлого.
Я спустилась вниз и несмело потянула на себя дверь. Разглядев на пороге темную фигуру, я тут же почувствовала, как от облегчения у меня подкосились колени. Это был Гриша. Я не видела его с вечера – когда, в очередной раз отказавшись у них ночевать, опять прибрела в свой омертвевший дом.