bannerbanner
Статьи
Статьиполная версия

Полная версия

Статьи

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
28 из 65

Но едва ли не жесточе всех постигла эта участь Батюшкова. Он весь заключен во мнениях и понятиях своего времени, а его время было переходом от карамзинского классицизма к пушкинскому романтизму (Пушкина ведь считали первым русским романтиком!). Батюшков с уважением говорит даже о меценатстве и замечает в одном месте (стр. 47), что один вельможа удостоивает муз своим покровительством, вместо того чтоб сказать, что он удостоивается чести быть полезным музам.

Как на самую резкую, на самую характеристическую черту эстетического и критического образования Батюшкова укажем на статью его «Ариост и Тасс». Это нечто вроде критических статей наших старинных аристархов о «Россиаде» Хераскова. Как хорошо это место! какой чудесный этот стих! какое живое описание представляет собою эта глава – вот характер критики Батюшкова. Об идеях, о целом, о веке, в котором написана поэма, о ее недостатках – ни слова, как будто бы ничего этого в ней и не бывало! Больше всего восхищается Батюшков описанием одной битвы, которое, судя по его же прозаическому переводу, довольно надуто. Эта картина напоминает ему стихи Ломоносова:

Различным образом повержены тела:Иный с размаха меч занес на сопостата,Но, прежде прободен, удара не скончал.Иный, забыв врага, прельщался блеском злата;Но мертвый на корысть желанную упал.Иный, от сильного удара убегая,Стремглав па низ слетел и стонет под конем;Иный, пронзен, угас, противника сражая,Иный врага поверг и умер сам на нем.

Кроме того, что Батюшков эти дебелые и безобразные стихи находит прекрасными, он еще видит в расстановке слов стонет, угас и умер какую-то особенную силу. «Заметим мимоходом для стихотворцев (говорит он), какую силу получают самые обыкновенные слова, когда они постановлены па своем месте» (стр. 225–226).

Таковы были литературные и эстетические понятия и убеждения Батюшкова. Они достаточно объясняют, почему так нерешительно было направление его поэзии и почему написанное им так далеко ниже его чудесного таланта. Превосходный талант этот был задушен временем. При этом не должно забывать, что Батюшков слишком рано умер для литературы и поэзии. Кажется, его литературная деятельность совершенно прекратилась 1819-м годом, когда он был в самой цветущей поре умственных сил – ему тогда было только 32 года от роду (он родился в 1787 году). Мы не знаем даже, прочел ли Батюшков хотя одно стихотворение Пушкина. «Руслан и Людмила» появилась в 1820 году. Так Пушкин, в свою очередь, не прочел ни одного стихотворения Лермонтова… И, может быть, для Батюшкова настала бы новая пора лучшей и высшей деятельности, если б враждебная русским музам судьба не отняла его так рано от их служения. Появление Пушкина имело сильное влияние на Жуковского: может быть, еще сильнейшее влияние имело бы оно на Батюшкова. Выход в свет «Руслана и Людмилы» и возбужденные этою поэмою толки и споры о классицизме и романтизме были эпохою обновления русской литературы, ее окончательного освобождения из-под влияния Ломоносова и началом эманципации из-под влияния Карамзина… Несмотря на всю свою поверхностность, эта эпоха развязала крылья гению русской литературы о поэзии. И, вероятно, талант Батюшкова в эту эпоху явился бы по всей своей силе, во всем своем блеске.

Но не так угодно было судьбе. И потому нам лучше говорить о том, что было, нежели о том, что бы могло быть. Написанное Батюшковым, как мы уже сказали, – далеко ниже обнаруженного им таланта, далеко не выполняет возбужденных им же самим ожиданий и требований. Неопределенность, нерешительность, неоконченность и невыдержанность борются в его поэзии с определенностию, решительностию, оконченностию и выдержанностию. Прочтите его превосходную элегию «На развалинах замка в Швеции»: как все в ней выдержано, полно, окончено! Какой роскошный и вместе с тем упругий, крепкий стих!

Там воин некогда,Одена храбрый внук,В боях приморских поседелый,Готовил сына в брань, и стрел пернатых пук,Броню заветну, меч тяжелыйОн юноше вручил израненной рукой,И громко восклицал, подняв дрожащи длани:«Тебе он обречен, о Бог, властитель брани,Всегда и всюду твой!А ты, мой сын, клянись мечом твоих отцовИ Гелы клятвою кровавойНа западных струях быть ужасом враговИль пасть, как предки пали, с славой!»И пылкий юноша меч прадедов лобзал,И к персям прижимал родительские длани,И в радости, как конь, при звуке новой брани,Кипел и трепетал!Война, война врагам отеческой земли!Суда наутро восшумели,Запенились моря, и быстры кораблиНа крыльях бури полетели!В долинах Нейстрип раздался браней гром,Туманный Альбион из края в край пылает,И Гела день и ночь в Валгаллу провожаетПогибших бледный сонм.Ах, юноша! спеши к отеческим брегам,Назад лети с добычей бранной;Уж веет кроткий ветр во след твоим судам,Герой, победою избранный!Уж скальды пиршества готовят на холмах,Уж дубы в пламени, в сосудах мед сверкает,И вестник радости отцам провозглашаетПобеды на морях.Здесь, в мирной пристани, с денницей золотойТебя невеста ожидает,К тебе, о юноша, слезами и мольбой,Богов на милость преклоняет…Но вот, в тумане там, как стая лебедей,Белеют корабли, несомые волнами;О, вей, попутный ветр, вей тихими устамиВ ветрила кораблей!Суда у берегов, на них уже геройС добычей жен иноплеменных;К нему спешит отец с невестою младой[6]И лики скальдов вдохновенных.Красавица стоит безмолвствуя, в слезах,Едва на жениха взглянуть украдкой смеет,Потупя ясный взор, краснеет и бледнеет,Как месяц в небесах.

Не такова другая элегия Батюшкова – «Тень друга»: начало ее превосходно -

Я берег покидал туманный Альбиона;Казалось, он в волнах свинцовых утопал,За кораблем вилася Гальциона,И тихий глас ее пловцов увеселял.Вечерний ветр, валов плесканье,Однообразный шум и трепет парусов,И кормчего на палубе взываньеКо страже, дремлющей под говором валов, —Все сладкую задумчивость питало,Как очарованный, у мачты я стоялИ сквозь туман и ночи покрывало

Светила севера любезного искал.

Повторим уже сказанное нами раз: после таких стихов нашей поэзии надобно было или остановиться на одном месте, или, развиваясь далее, выражаться в пушкинских стихах: так естествен переход от стиха Батюшкова к стиху Пушкина. Но окончание элегии «Тень друга» не соответствует началу: от стиха -

И вдруг… то был ли сон? предстал товарищ мне,

начинается громкая декламация, где не заметно ни одного истинного, свежего чувства и ничто не потрясает сердца внезапно охлажденного и постепенно утомляемого читателя, особенно если он читает эту элегию вслух.

Этим же недостатком невыдержанности отличается и знаменитая его элегия «Умирающий Тасс». Начало ее, от стиха: «Какое торжество готовит древний Рим?» до стиха: «Тебе сей дар… певец Ерусалима!» превосходно; следующие затем двенадцать стихов тоже прекрасны; но от стиха: «Друзья, о! дайте мне взглянуть на пышный Рим» начинается реторика и декламация, хотя местами и с проблесками глубокого чувства и истинной поэзии. Чудесны эти стихи:

И ты, о вечный Тибр, воитель всех племен,Засеянный[7] костьми граждан вселенной:Вас, вас приветствует из сих унылых местБезвременной кончине обреченный!Свершилось! Я стою над бездной роковойИ не вступлю при плесках в Капитолий;И лавры славные над дряхлой головойНе усладят певца свирепой доли.

По что такое, если не пустое разглагольствие, не надутая реторика и не трескучая декламация, вот эти стихи?

Увы! с тех пор добыча злой судьбины,Все горести узнал, всю бедность бытия.Фортуною изрытые пучиныРазверзлись подо мной, и гром не умолкал!Из веси в весь, из стран (?) в страну гонимый,Я тщетно па земле пристанища искал:Повсюду перст ее неотразимый!Повсюду молнии карающей (?) певца!

Такая же реторическая шумиха и от стиха: «Друзья, но что мою стесняет страшно грудь?» до стиха: «Рукою муз и славы соплетенный». Следующие затем шестнадцать стихов очень недурны, а от стиха: «Смотрите! он сказал рыдающим друзьям» до стиха: «Средь ангелов Елеонора встретит» – опять звучная и пустая декламация. Заключение превосходно, подобно началу:

И с именем любви божественный погас;Друзья над ним в безмолвии рыдали.День тихо догорал… и колокола гласРазнес кругом по стогнам весть печали.«Погиб Торквато наш! – воскликнул с плачем Рим, —Погиб певец, достойный лучшей доли!..»Наутро факелов узрели мрачный дымИ трауром покрылся Капитолий.

В отношении к выдержанности какая разница между «Умирающим Тассом» Батюшкова и «Андреем Шенье» Пушкина, хотя обе эти элегии в одном роде!

После Жуковского Батюшков первый заговорил о разочаровании, о несбывшихся надеждах, о печальном опыте, о потухающем пламеннике своего таланта…

Я чувствую, мой дар в поэзия погас,И муза пламенник небесный потушила;Печальна опытность открылаПустыню новую для глаз;Туда влечет меня осиротелый гений,В воля бесплодные, в непроходимы сеня,Где счастья нет следов,Ни тайных радостей, неизъяснимых снов,Любимцам Фебовым от юности известных,Ни дружбы, ни любви, ни песней муз прелестных,Которые всегда душевну скорбь мою,Как лотос, силою волшебной врачевали.Нет, нет! себя не узнаюПод новым бременем печали!

Что Жуковский сделал для содержания русской поэзии, то Батюшков сделал для ее формы: первый вдохнул в нее душу живу, второй дал ей красоту идеальной формы. Жуковский сделал несравненно больше для своей сферы, чем Батюшков для своей, – это правда; но не должно забывать, что Жуковский, раньше Батюшкова начав действовать, и теперь еще не сошел с поприща поэтической деятельности; а Батюшков умолк навсегда с 1819 года, тридцати двух лет от роду… Заслуги Жуковского и теперь перед глазами всех и каждого; имя его громко и славно и для новейших поколений; о Батюшкове большинство знает теперь понаслышке и по воспоминанию; но если немногие прекрасные стихотворения его уже не читаются и не перечитываются теперь, то имени учителя Пушкина в поэзии достаточно для его славы; а если в двух томах его сочинений еще нет его бессмертия, – оно тем не менее сияет в истории русской поэзии…

Замечательнейшими стихотворениями Батюшкова считаем мы следующие: «Умирающий Тасс», «На развалинах замка а Швеции», три «Элегии из Тибулла», «Воспоминания» (отрывок), «Выздоровление», «Мой гений», «Тень друга», «Веселый час», «Пробуждение», «Таврида», «Последняя весна», «К Г – чу», «Источник», «Есть наслаждение и в дикости лесов», «О, пока бесценна младость», «Гезиод и Омир – соперники», «К другу», «Мечта», «Беседка муз», «Карамзину», «Мои пенаты», «Ответ Г – чу», «К и – ну», «Послание И. М. М. А.», «К N. N.», «Песнь Гаральда Смелого», «Вакханка», «Ложный страх», «Радость» (подражание Касти), «К П.», «Подражание Ариосту», «Из антологии» – двенадцать пьес из греческой антологии.

Мы означили здесь все пьесы, почему-либо и сколько-нибудь замечательные и характеризующие поэзию Батюшкова, но не упомянули о двух, которые в свое время производили, как говорится, фурор, – это: «Пленный» («В местах, где Рона протекает») и «Разлука» («Гусар, на саблю опираясь»). Обе они теперь как-то странно опошлились, особенно последняя, – без улыбки нельзя читать их. И между тем обе они написаны хорошими стихами, как бы для того, чтоб служить доказательством, что не может быть прекрасна форма, которой содержание пошло, не могут долго нравиться стихи, которых чувства ложны и приторны. Прекрасными стихами также написана моральная пьеса «Счастливец» (подражание Касти); но мораль сгубила в ней поэзию. Сверх того, в ней есть куплет, который рассмешил даже современников этой пьесы, столь снисходительных в деле поэзии:

Сердце наше кладезь мрачной;Так покоен сверху вид;Но пустись ко дну… ужасно!Крокодил на нем лежит!

Как прозаик Батюшков занимает в русской литературе одно место с Жуковским. Это превосходнейший стилист. Лучите его прозаические статьи, по нашему мнению, следующие: «О характере Ломоносова», «Вечер у Кантемира», «Нечто о поэте и поэзии», «Прогулка в Академию художеств», «Путешествие в замок Сирей». Также очень интересны все его статьи, названные, во втором издании, общим именем «Писем» и «Отрывков»: они знакомят с личностию Батюшкова как человека. Статья «Две аллегории» характеризует время, в которое она написана: автор начинает ее признанием, что все аллегории вообще холодны, но что его аллегории говорят рассудку, а потому и хороши. Он забыл, что все аллегории потому-то и нелепы и холодны, что говорят одному рассудку, претендуя говорить сердцу и фантазии… «Отрывок из писем русского офицера о Финляндии» показывает, что фантазия Батюшкова была поражена двумя крайностями – югом и севером, светлою, роскошною Италиею и мрачною, однообразною Скандинавиею. Эта статья написана как будто бы в соответствие с элегиею «На развалинах замка в Швеции». Язык и слог этой статьи слыли за образцовые, и вообще она считалась лучшим произведением Батюшкова в прозе. А между тем она есть не что иное, как перевод из «Harmonies de la Nature» («Гармоний природы» (фр.)) Ласепеда; отрывок, переведенный Батюшковым, можно найти в любой французской хрестоматии, под названием: «Les forets et les habitants des regions glaciales» («Леса и жители полярных стран» (фр.)). Сказанное Ласепедом о Северной Америке Батюшков храбро приложил к Финляндии – л дело с концом! Удивляться этому нечего: в те блаженные времена подобные заимствования считались завоеваниями; их не стыдились, но имя хвалились… В статьях своих «Прогулка в Академию художеств» и «Две аллегории» Батюшков является страстным любителем искусства, человеком, одаренным истинно артистическою душою.

Имя Батюшкова невольно напоминает нам другое любезное русским музам имя, имя друга его – Гнедича, талант и заслуги которого столько же важны и знамениты, сколько – увы! – и не оценены доселе. Не беремся за труд, может быть, превосходящий наши силы; но посвятим несколько слов памяти человека даровитого и незабвенного. С именем Гнедича соединяется мысль об одном из тех великих подвигов, которые составляют вечное приобретение и вечную славу литератур. Перевод «Илиады» Гомера на русский язык есть заслуга, для которой нет достойной награды. Знаем, что наши похвалы покажутся многим преувеличенными: но «многие» много ли понимают и умеют ли вникать, углубляться и изучать? Невежество и легкомыслие поспешны на приговоры, и для них все то мало и ничтожно, чего не разумеют они. А чтоб быть в состоянии оценить подвиг Гнедича, потребно много и много разумения. Чтоб быть в состоянии оценить перевод «Илиады», прежде всего надо быть в состоянии понять «Илиаду» как художественное произведение, – а это не так-то легко. Теперь уже и Шекспир требует комментариев, как поэт чуждой нам эпохи и чуждых нам нравов, – тем более Гомер, отделенный от нас тремя тысячами лет. Мир древности, мир греческий недоступен нам непосредственно, без изучения. «Илиада» есть картина не только греческой, но и религиозной Греции; а у нас, па русском языке, нет не только порядочной, по и сколько-нибудь сносной греческой мифологии, без которой чтение «Илиады» непонятно. Сверх того, некоторые ученые люди, знающие много фактов, но чуждые идеи и лишенные эстетического чувства, за какое-то удовольствие считают распространять нелепые понятия о поэмах божественного Омира, переводя их с подлинника слогом русской сказки об Емеле-дурачке. С подлинника – говорят они гордо! Действительно, для разумения «Илиады» знание греческого языка – великое дело; но оно не даст человеку ни ума, ни эстетического чувства, если в них отказала ему природа. Тредьяковский знал много языков, но оттого не был ни умнее, ни разборчивее в деле изящного; а Шекспир, не зная по-гречески, написал поэму «Венера и Адонис». Такого рода ученые, уверяющие, что греки раскрашивали статуи богов (что действительно делали древние – только не греки, а жители Помпеи, незадолго перед Р. X., когда вкус к изящному был во всеобщем упадке), – такого рода ученые, знающие по-гречески и по-латыни, напоминают собою переведенную с немецкого Жуковским сказку: «Кабуд-путешественник» («Переводы в прозе В. Жуковского».Ч. III, стр. 92). Вот эти и подобные им господа изволят уверять, что Гнедич перевел «Илиаду» напыщенно, надуто, изысканно, тяжелым языком, смесью русского с славяпщииою. А другие и рады таким суждениям: не смея напасть на тысячелетнее имя Гомера, они восторгались «Илиадою» вслух, зевая от нее про себя: и вот им дают возможность свалить свое невежество, свою ограниченность и свое безвкусие на дурной будто бы перевод. Нет, что ни говори эти господа, а русские владеют едва ли не лучшим в мире переводом «Илиады». Этот перевод, рано или поздно, сделается книгою классическою и настольною и станет краеугольным камнем эстетического воспитания. Не понимая древнего искусства, нельзя глубоко и вполне понимать вообще искусство. Перевод Гнедича имеет свои недостатки: стих его не всегда легок, не всегда исполнен гармонии, выражение не всегда кратко я сильно; но все эти недостатки вполне выкупаются веянием живого эллинского духа, разлитого в гекзаметрах Гнедича. Следующее двустишие Пушкина на перевод «Илиады» – не пустой комплимент, но глубоко поэтическая и глубоко истинная передача производимого этим переводом впечатления:

Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи; Старца великого тень чую смущенной душой.

Глубоко артистическая натура Пушкина умела сочувствовать древнему миру и понимать его: это доказывается многими его произведениями на древний лад: стало быть, авторитет Пушкина в деле суда над переводом Гнедича не может не иметь веса и значения, – и Пушкин высоко ценил перевод Гнедича. Вот еще стихотворение Пушкина, свидетельствующее о его уважении к труду и имени переводчика «Илиады»:

С Гомером долго ты беседовал один,Тебя мы долго ожидали,И светел ты сошел с таинственных вершинИ вынес нам свои скрижали.И что ж? ты нас обрел в пустыне под шатром,В безумстве суетного вира,Поющих буйну песнь и скачущих кругомОт нас созданного кумира.Смутились мы, твоих чуждался лучей.В порыве гнева и печали,Ты проклял нас, бессмысленных детей,Разбил листы своей скрижали.Нет! ты не проклял нас. Ты любишь с высотыСкрываться в тень долины малой;Ты любишь гром небес и также внемлешь тыЖурчанью пчел над розой алой.

Нет, не настало еще время для славы Гнедича; оценка подвига его еще впереди: ее приведет распространяющееся просвещение, плод основательного учения…

Гнедич как бы считал себя призванным на перевод Гомера; мы уверены, что только время не позволило ему перевесть и «Одиссею». Гомер был его любимейшим певцом, и Гнедич силился создать апофеозу своему герою в поэме «Рождение Гомера». Поэма эта написана в древнем духе, очень хорошими стихами, но длинна и растянута; совсем не кстати приплетены к ней судьбы Гомера в новом мире. Перевод идиллии Феокрита «Сиракузянки, или Праздник Адониса», с присовокупленным к нему, в виде предисловия, рассуждением об идиллии, есть двойная заслуга Гнедича: перевод превосходен, а рассуждение глубокомысленно и истинно. Но кто оценит этот подвиг, кто поймет глубокий смысл и художественное достоинство идиллии Феокрита, не имея понятая о значении, какое имел для древних Адонис, в о праздниках в честь его?.. «Рыбаки», оригинальная идиллия Гнедича, есть мастерское произведение; но оно лишено истины в основании: из-под рубища петербургских рыбаков виднеются складки греческого хитона, и русскими словами, русскою речью прикрыты понятия и созерцания чисто древние… При всем этом в «Рыбаках» Гнедича столько поэзии, жизни, прелести, такая роскошь красок, такая наивность выражения! Замечательно, что эта идиллия написана в 1821 году, а в 1820 году были уже изданы идиллии г. Панаева! Не знаем, в котором году переведена Гнедичем идиллия Феокрита и написано предисловие к ней: если в одно время с появлением идиллий г. Панаева, то поневоле подивишься противоречиям, из которых состоит русская литература… Посмотрите – что за стих!

Уже над Невою сияет беззнойное солнце;Уже вечереет, а рыбаря нет молодого.Вот солнце зашло, загорелся безоблачный запад;С пылающим небом слиясь, загорелося море,И пурпур и золото залили рощи и долы.Шпиц тверди Петровой, возвышенный, вспыхнул над градом,Как огненный столп, на лазури небесной играя,Угас он; но пурпур на западном небе не гаснет;Вот вечер, но сумрак за ним не слетает на землю;Вот ночь, а светла синевою одетая дальность:Бел звезд и без месяца небо ночное сияет,И пурпур заката сливается с златом востока;Как будто денница за вечером следом выводитРумяное утро. – Была то година златая,Как летние дни похищают владычество ночи;Как взор иноземца на северном небе пленяетСлиянье волшебное тени и сладкого света,Каким никогда не украшено небо полудня;Та ясность, подобная прелестям северной девы,Которой глаза голубые и алые щекиЕдва отеняются русыми локон волнами.Тогда над Невой и над пышным Петрополем видятБез сумрака вечер и быстрые ночи без тени.Как будто бы повое видят беззвездное небо,На коем покоится незаходимый свет солнца;Тогда Филомела полночные песни лишь кончитИ песни заводит, приветствуя день восходящий.Но поздно повеяла свежесть; на невские тундрыРоса опустилась; а рыбаря нет молодого.Вот полночь; шумевшая вечером тысячью веселНева не колыхнет; светла и спокойна, как небо.Разъехались все городские веселые гости.Ни гласа на бреге, ни зыби на влаге, все тихо;Лишь изредка гул от мостов над водой раздаетсяДа изредка гул из деревни, протяжный, промчится,Где в ночь окликается ратная стража со стражей.

Кроме «Рыбаков», у Гнедича мало оригинальных произведений; некоторые из них не без достоинств; но нет превосходных, и все они доказывают, что он владел несравненно большими силами быть переводчиком, чем оригинальным поэтом. Замечательно, что стих Гнедича часто бывал хорош не по времени. Следующее стихотворение «К К.Н. Батюшкову», написанное в 1807 году, вдвойне интересно: и как образец стиха Гнедича и как факт его отношений к Батюшкову:

Когда придешь в мою ты хату,Где бедность в простоте живет?Когда поклонишься пенату,Который дни мои блюдет?Приди, разделим снедь убогу,Сердца вином воспламеним,И вместе – песнопеньям БогуЧасы досуга посвяти!А вечер, скучный долготою,В веселых сократим мечтах;Над всей подлунной стороноюМечты промчимся на крылах.Туда, туда, в тот край счастливый,В те земли солнца полетим,Где Рима прах красноречивыйИль град святой Ерусалим.Узрим средь дикой ПалестиныЗа Божий Гроб святую рать,Где цвет Европы, паладиныЛетели в битвах умирать.Певец их, Тасс, тебе любезный,С кем твой давно сроднился дух,Сладкоречивый, гордый, нежный,Наш очарует взор и слух.Иль мой певец – царь песнопений,Неумирающий Омир,Среди бесчисленных виденииОткроет нам весь древний мир.О, песнь волшебная ОмиряНас вмиг перенесет, певцов,В край героического мираИ поэтических богов:Зевеса, мещущего громы,И всех бессмертных вкруг отца,Пиры их светлые и дамыУвидим в песнях мы слопца.Иль посетим Морвон Фингалов,Ту Сельму, дом его отцов,Где на пирах сто арф звучалоИ пламенело сто дубов;Но где давно лишь ветер ночиС пустынной шепчется травой,И только звезд бессмертных очиТам светят с бледною луной.Там Оссиан теперь мечтаетО битвах, о делах былых;И лирой – тени вызываетМогучих праотцев своих.И вот Трепмор, отец героев,Чертог воздушный растворив,Летит на тучах, с сонмом воев,К певцу и взор и слух склонив.За пим топь легкая Мальвины,С златою арфою в руках.Обнявшись с тению Монны,Плывут на легких облаках.Но вдруг, возможно ли словамиПересказать иль описать,О чем случается с друзьямиПод час веселый помечтать?Счастлив, счастлив еще несчастный,С которым хоть мечта живет;В днях сумрачных день сердцу ясныйОн хоть в мечтаниях найдет.Жизнь наша есть мечтанье тени;Нет сущих благ в земных странах.Приди ж под кровом дружней сениПовеселиться хоть в мечтах.

В то время такие стихи были довольно редки, хотя Жуковский и Батюшков писали несравненно лучшими. «На гробе матери» (1805), «Скоротечность юности» (1806), «Дружба» замечательны, как и приведенная выше пьеса Гиедича. Знаменито в свое время было стихотворение его «Перуанец к испанцу» (1805); теперь, когда от поэзии требуется прежде всего верности действительности и естественности, теперь оно отзывается реторикою и декламациею на манер бледной Мельпомены XVIII века; но некоторые стихи в нем замечательны энергиею чувства и выражения, несмотря на прозаичность,

Гнедич перевел из Байрона (1824) еврейскую мелодию, переведенную впоследствии Лермонтовым («Душа моя мрачна, как мой венец»); перевод Гнедича слаб: видно, что он не понял подлинника. Гнедич принадлежит, по своему образованию, к старому, допушкинскому поколению наших писателей. Оттого все оригинальные пьесы его длинны и растянуты, а многие прозаичны до последней степени, как, например, «К И.А. Крылову» (стр. 215). Оттого же он перевел прозою дюсисовского «Леара» или переделал шекспировского «Лира» – не помним хорошенько; оттого же он перевел стихами вольтеровского «Танкреда». Но перевод его «Простонародных песен нынешних греков», изданный в 1825 году, есть еще прекрасная заслуга русской литературе.

Жаль, что нет полного издания сочинений Гнедича. Сделанное им самим в 1834 году очень неполно; в нем нет «Леара», нет «Илиады», нет введения к «Простонародным песням нынешних греков» и сравнения их с русскими песнями, нет статьи его о древнем стихосложении, напечатанной в «Вестнике Европы», нет переведенных шестистопным ямбом 7, 8, 9, 10 и 11-й песен «Илиады», нет «Рассуждения о причинах, замедляющих просвещение в России». Такой писатель, как Гнедич, стоил бы издания полного собрания литературных трудов его.

На страницу:
28 из 65