bannerbanner
Шпага д'Артаньяна, или Год спустя
Шпага д'Артаньяна, или Год спустя

Полная версия

Шпага д'Артаньяна, или Год спустя

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 15

– Довольно, господин Кольбер! – прервал его король, справившись с восставшими было призраками и взяв себя в руки. – Поверьте, я ценю вас по заслугам и прошу извинить мою несдержанность.

– О государь, не мне, смиреннейшему из ваших подданных, прощать ваше величество.

– Забудем это, господин Кольбер, забудем. Я с нетерпением жду, когда вы расскажете мне то, о чём поведала вам герцогиня.

– Она высказала уверенность в особом положении герцога д’Аламеда.

– При дворе Филиппа Четвёртого?

– Более того, государь.

– В Испании и Австрии?

– В христианском мире вообще.

– О чём же она говорила?

– Герцогиня де Шеврёз утверждала, что ваннский епископ – генерал иезуитов.

– Генерал ордена?! Он? Невозможно!

– Вы лучше меня знаете, государь, что слово «невозможно» было не в ходу у четырёх мушкетёров.

– Но он француз.

– Я думал об этом. Герцог довольно долго прожил в Мадриде и в совершенстве владел испанским; налицо два соблюдённых условия для получения кастильского подданства.

– Это похоже на правду, но каким же образом?..

– На этот счёт я осведомлён не лучше вас, государь, да и сама герцогиня знала немногое.

Как мы можем видеть, суперинтендант не счёл нужным упомянуть в разговоре с королём о письме, полученном в самом начале голландской кампании, в котором Арамис совершенно недвусмысленно заявлял о своём статусе. Кольбер умолчал и о том, что герцог открылся ему ещё в Блуа во время памятных переговоров.

Людовик довольно долгое время хранил сосредоточенное молчание, а затем заговорил, как бы размышляя вслух:

– Если это соответствует истине, то герцог д’Аламеда – действительно повелитель Испании, коль скоро иезуит Нитгард – фаворит королевы, министр и Великий инквизитор. Я понимаю теперь, почему и посол был иезуитским проповедником. Господи помилуй, да что же это за страна и как терпят испанцы, что хунтой заправляют француз, немец и… кажется, этот д’Олива – итальянец?

– Ваша правда, государь, преподобный отец – уроженец Генуи, а его полное имя – Джованни Паоло д’Олива. И всё же главный среди них – француз, а значит, действовать следует через его светлость. Ваше величество согласны с этим?

– Разумеется, согласен, господин Кольбер, разумеется.

– В таком случае я потороплюсь с письмом, и нынче же вечером…

– Не стоит, сударь, – остановил его король, – это послание, в свете всего сказанного ранее, должно быть тщательнейшим образом продумано и взвешено. Посему не спешите.

– Повинуюсь, государь.

– Помните, что я вам сказал. А теперь мне хотелось бы поговорить с вами о менее важных делах.

– Я весь внимание.

– О, сударь, не лукавьте, – рассмеялся Людовик, – ибо вы давненько не уделяли своего драгоценного внимания тому, о чём я собираюсь беседовать с вами.

– Что же это, государь?

– Я знаю, что вы не любитель светских развлечений и не одобряете пышных торжеств. Но близится зима, а с нею – переезд в Фонтенбло, и тут никак не обойтись без празднества.

Помрачневший Кольбер лишь сдержанно кивнул. Король тем временем продолжал:

– Мне известно, что вы считаете безумствами траты на подобные увеселения. Но поверьте, сударь, что они не менее побед французского оружия возвышают нас в глазах Европы. Пышность двора говорит о могуществе и величии престола. Это не столько мои развлечения, сколько развлечения дворян и всего народа. Это хорошая политика, и вы, надеюсь, не станете спорить с очевидностью.

– Не стану, ваше величество, но…

– Вы говорите «но», сударь?

– Будет ли мне позволено уточнить?

– О да, господин Кольбер, прошу вас.

– Во сколько примерно обойдётся празднество в Фонтенбло?

– Что-то около четырёх миллионов.

– Четыре миллиона, государь?!

– Вы находите, что это слишком много?

– Однако, думаю, вы и сами согласитесь…

– Не соглашусь, сударь. Это – дело решённое, а я волен сам распоряжаться своей казной, не так ли?

– Хочу заметить, что эти деньги могут пригодиться вашему величеству в случае войны.

– Полноте, сударь! О какой войне можно говорить теперь, когда мы миримся с испанцами?

– Договор ещё не подписан.

– Ба! Так будет подписан, право слово…

– Пока рано говорить об этом с уверенностью.

– Это – ваша забота, – возразил король, – вы сами приняли сей груз. Я же, за неимением поля брани, которого лишает меня ваша дипломатия, стану множить свою славу с помощью балов и фейерверков. И оставьте, прошу вас, свою извечную бережливость. Вы не были столь экономны, когда речь шла о деньгах господина Фуке. Тогда вы обожали королевские безумства и не скромничали в расходах.

Похолодевший министр едва нашёл в себе силы для ответа:

– Четыре миллиона будут переданы в распоряжение вашего величества в ближайшее время.

– Я не тороплю, – милостиво сказал король, – просто не желаю ставить вас в затруднительное положение неожиданными требованиями. Вы предупреждены заранее, сударь. Будьте же готовы внести эти деньги по первому моему слову.

Кольбер поклонился, то есть попросту уронил голову на грудь.

– Это всё, ваше величество?

– Да, вы можете быть свободны, господин Кольбер.

Ещё никогда суперинтендант финансов не выходил от короля в столь мрачном расположении духа. Трубные звуки сменила барабанная дробь. Триумф превратился в поражение. Кольбер был повержен.

VIII. О чём говорилось в письме герцога д’Аламеда

Лёгкость, с которой Людовик XIV взял верх над Кольбером, умело использовав его же доводы, вывела из равновесия обычно невозмутимого министра. Едва достигнув своего кабинета, «господин Северный Полюс» превратился в огнедышащий вулкан, дав волю обуревавшим его чувствам. Вся ярость его, впрочем, сосредоточилась на гроссбухе, которому злой судьбой было уготовано подвернуться под руку разбушевавшемуся суперинтенданту и быть брошенным о стену. Моментально успокоившись, Кольбер мысленно выбранил себя за несвойственное буйство и бережно подобрал гроссбух. Затем сел за рабочий стол и погрузился в тяжкие раздумья.

А поразмыслить было над чем. Четыре миллиона ливров, затребованные королём, возможно, не показались бы Кольберу чрезмерной суммой, располагай он ею. Но в последний год события явно складывались не в пользу французской казны. Военные расходы усугубились банкротством Ост-Индской компании, уничтожившим солидную доходную статью. Перестройка скромного охотничьего замка Людовика XIII в Версале обходилась в десять-двенадцать миллионов ежегодно, составив в итоге колоссальную сумму в триста миллионов. А если присовокупить к этому бремя содержания огромного двора и бесчисленные торжества, венцом которых обещало стать празднество в Фонтенбло, начинало казаться чудом, что суперинтендант до сих пор выискивает где-то средства для обеспечения прочих государственных нужд, не связанных непосредственно с августейшими утехами.

Кольбер знал, разумеется, о предстоящем переезде двора в другую резиденцию, как и о неизбежных тратах на балы и приёмы. Он даже с присущей ему щедростью выделил для этого миллион триста тысяч ливров, отложив ещё двести тысяч на непредвиденные обстоятельства. Однако названная королём цифра превращала все его старания в ничто, повергая в ужас всемогущего министра. Эта цифра полыхала огненными языками перед затуманившимся взором Кольбера, сводя с ума и заставляя забыть обо всём прочем. Европейское равновесие, Англия, Испания – всё утратило своё значение, и даже пугающий образ Арамиса уступил место мучительному вопросу: где раздобыть денег?

– Это моё… Во, – прошептал Кольбер побелевшими губами.

Как он понимал теперь страдания затравленного Фуке, уничтоженного беспрестанными требованиями золота! Как винил себя за то, что развил в юном Людовике поистине королевское расточительство, стоившее когда-то свободы утончённому хозяину Во-ле-Виконта. Но это же несправедливо, что та же напасть преследует теперь его самого: в конце концов, могущество Фуке стоило тому всего лишь моря пота да бесчисленных спекуляций, тогда как ему, Кольберу, досталось куда дороже – ценою затоптанных идеалов, подлости и предательства.

Ну, не мог же он заявить королю, что в казне нет больше денег на танцы. Его величество пожелал получить их, а на столь прямо высказанное стремление суперинтендант обязан ответить наличными – возражения тут неуместны. Не имело значения и то, что из этих четырёх миллионов по меньшей мере половина предназначалась на любовные похождения Короля-Солнце, а также на его фаворитов: сумма была оглашена, а всякое отклонение от неё являлось актом неповиновения и приравнивалось к оскорблению величества. Да, суверен имел полное право чувствовать себя оскорблённым, узнав, что истратил больше, чем мог себе позволить, – эту аксиому абсолютизма Кольбер усвоил слишком хорошо, чтобы пытаться противиться неизбежному.

Несмотря на все усилия, суперинтендант не находил выхода из тяжелейшего положения. Все счета на полтора года вперёд были уже не только учтены, но и оплачены, и в этот период не ожидалось никаких существенных поступлений. Из остатков, которые, впрочем, тоже имели своё назначение, невозможно было составить требуемой суммы.

Как раз в то время, когда в голову министра, вытесняя сумятицу лихорадочного и бесплодного поиска вариантов, стала закрадываться мысль об отставке, дверь кабинета приоткрылась и секретарь разложил на столе утреннюю корреспонденцию. Машинально выбрав из стопки депеш первую попавшуюся и скользнув по ней равнодушным взглядом, который, казалось, в это мгновение мог бы оживить лишь вид груды золота, Кольбер неожиданно замер. Крупная дрожь прошла по всему телу, губы беззвучно шевельнулись, а пальцы судорожно разжались, выпустив письмо, запечатанное чёрным воском. Кольбер узнал печать ордена Иисуса, равно как и имя пославшего письмо, горделиво красовавшееся на конверте. Мелкий почерк, некогда повергавший в сладостный трепет прелестную Мари Мишон, теперь, полвека спустя, заставлял содрогаться суперинтенданта финансов Людовика XIV.

Совладав с собой, Кольбер вновь взял письмо и торопливо распечатал его. Под буквами «AMDG»[1] и крестом Арамис написал нижеследующее:


«Господин Кольбер.

Нас немало удивили результаты переговоров, порученных преподобному д’Олива Королевским советом. Скорбная кончина Его католического Величества Филиппа IV остерегла меня от передачи послу титула генерала ордена, что было бы весьма опрометчиво в сложившихся обстоятельствах. Тем не менее я пребываю в уверенности, что сей факт не мог повлиять на процесс подписания конкордата. Полагаю, что иные причины сыграли роль в принятии Его христианнейшим Величеством решения об отказе.

Отец д’Олива сообщил мне о вашем желании встретиться со мною. Настоящим письмом уведомляю вас о том, что я, временно воздержавшись от разглашения итогов переговоров, выезжаю во Францию. Я располагаю всеми необходимыми полномочиями от правительства Её Величества, чтобы исправить ошибки, которые могли иметь место.

Что до письма маршала д’Артаньяна, то предположение, высказанное вами, оказалось верным, и второй целью моего визита в Версаль является желание уладить дела моего покойного друга.

Надеюсь, г-н Кольбер, на то, что вы разделяете моё стремление связать наши державы прочным союзом, ибо это отвечает общим интересам Франции и Испании. Прошу вас подготовить почву для возобновления переговоров и рассчитывать на мою дружескую признательность.

Герцог д’Аламеда».


Прочитав послание, суперинтендант огромным носовым платком утёр пот, выступивший на лбу, и несколько минут просидел без движения, уставившись в одну точку, осмысливая слова герцога. Затем лицо его неожиданно просветлело, он в третий раз схватил письмо и вслух, смакуя каждое слово, перечёл последние строки:

– «Прошу вас подготовить почву для возобновления переговоров и рассчитывать на мою дружескую признательность».

Убитого отчаянием министра было не узнать – теперь он просто сиял. Выпрямившись в кресле и обретя обычный уверенный вид, он удовлетворённо произнёс:

– Возобновление диалога – это чудесно, клянусь душою, но дружеская признательность – это просто восхитительно! Бесподобно! Бог мой, знали бы вы, как я на неё рассчитываю, дорогой Арамис. Будьте уверены, я подготовлю для вас превосходную почву.

Сказав это, он понизил голос до почти беззвучного бормотания, и последующие слова различить было невозможно. Но и без того стало ясно, что суперинтендант, по крайней мере в этот раз, изыскал для себя возможность не лишиться должности. А этого ему пока что было вполне довольно.

IX. Мария-Терезия Австрийская в тридцать лет

Отпустив суперинтенданта, король надменно улыбнулся, не разжимая губ. Он был вполне доволен собою и тем поражением, которое только что нанёс проницательному министру. Ловушка, с любовным тщанием подготовленная монархом в утренние часы, казалась ему вполне достойной его особы и приемлемой в общении с приближёнными. Как бы то ни было, он поступил по-королевски, дав Кольберу почувствовать себя победителем, сумевшим внушить своему суверену политический ход, который он, Людовик, и сам сделал бы если не сегодня, так завтра. Заключение договора с Испанией входило в планы Короля-Солнце, но, раз уж представился случай вновь подчинить своей воле ускользающего из-под влияния короны суперинтенданта, отчего же было не воспользоваться таким случаем, притворившись, будто поддался убеждениям? А если прибавить к удовлетворённому самолюбию четыре миллиона ливров, которые король истребовал с чистой совестью, заведомо упредив все возможные возражения со стороны Кольбера касательно предстоящих военных расходов, то он, по собственному мнению, имел право чувствовать себя героем не менее д’Артаньяна, взявшего за месяц дюжину крепостей.

Внезапно на ум Людовику пришли случайно брошенные им некогда слова, навеки ставшие универсальной формулой абсолютизма. Тогда он, семнадцатилетний юноша, примчался из Венсенского леса и как был, прямо в охотничьем костюме, явился на заседание парижского парламента, где в самой резкой форме запретил всякое обсуждение королевских эдиктов. Теперь, тринадцать лет спустя он, сильнейший владыка христианского мира, с удовольствием повторил ту самую запальчивую фразу:

– Вы напрасно думаете, будто государство – это вы!.. Нет, государство не вы, а я!

Сказав это, он вновь мысленно перебрал все события этого дня. Видимо, это сопоставление побудило его принять решение, в свою очередь сподвигшее короля на определённые действия. Ибо он вызвал лакея и приказал ему:

– Ступай известить её величество о том, что мы намерены нанести ей визит в её покоях.

Промедлив несколько минут, он быстрым шагом направился в сторону комнат королевы, не замечая угодливых поклонов придворных.

Мария-Терезия Австрийская ожидала царственного супруга, сидя в кресле и глядя прямо перед собой спокойным и ясным взором, в котором невозможно было прочесть даже намёка на нелёгкую участь французской королевы. Судьба её была обычной августейшей судьбой, а жизнь подчинялась традиционным канонам, издревле диктующим свою волю особам, отмеченным божественной дланью. Детство дочери Филиппа IV и Изабеллы Французской прошло вдали от Эскориала, поэтому брак с молодым прекрасным королём показался ей мечтой, волшебной сказкой, и она с восторгом встретила её. Пышность двора, первоначальное внимание и нежность Людовика пленили сердце инфанты, однако последовавшие затем грозы и треволнения опустошили его, оставив место лишь горечи да отчуждению.

Возвышение Лавальер Мария-Терезия приняла с достоинством дочери повелителей мира. В этом её поддерживала и вдовствующая королева, также знавшая немало страданий в супружеской жизни. Но со смертью Анны Австрийской и закатом звезды прежней фаворитки её смирение стало иссякать, уступая справедливому негодованию, которое не могло, впрочем, излиться сквозь панцирь истинно королевского величия, большинством окружающих ошибочно принимаемого за робость. На те малочисленные упрёки, которые она всё же позволяла себе высказывать, Людовик неизменно отвечал: «Ведь я же бываю у вас почти каждую ночь, сударыня. Чего ещё вам желать?»

Этой ночью король не посетил опочивальню жены, и Мария-Терезия встретила рассвет с заплаканными глазами, истерзанная отчаянием: маркиза де Монтеспан оказалась куда более опасной соперницей, нежели была Лавальер. Но сейчас прекрасные очи королевы, направленные на супруга, были сухи и исполнены спокойствия. Людовик, ожидавший бури, хотя бы даже и лёгкой, был удивлён таким приёмом и поцеловал руку жены с невольным почтением. Мария-Терезия приняла это изъявление нежности с горьким чувством в душе и улыбкой на устах.

– Сударыня, – обратился к ней король, – я рад видеть вас в добром расположении духа. Вы чудесно выглядите сегодня.

Мария отозвалась улыбкой на комплимент, а Людовик продолжал, вскинув голову:

– Этим утром я принял решение, которое, возможно, покажется небезынтересным и вам.

Несчастная королева вопросительно взглянула на него, ожидая очередного подвоха. Людовик уловил оттенок страха в этом взгляде, но не смог верно определить его природу. А не сумев сделать этого, увлечённо и безмятежно продолжал:

– Вам известно, Мария, что при дворе около месяца назад гостил ваш соотечественник. Этот монах, явившийся в Версаль с посольством, принёс уверения в почтении и преданности Совета Кастилии французской короне.

Королева вспыхнула, различив в словах мужа открытое пренебрежение к её родине.

– Испанцы, по-видимому, сильно нуждаются в таком могущественном союзнике, как Франция: очень уж настойчиво этот иезуит добивался заключения договора об их нейтралитете.

– Однако, как мне помнится, ваше величество сами высказывали желание подписать такое соглашение.

– Я?

– В разговоре с господином д’Аламеда…

– Герцог д’Аламеда, – назидательным тоном молвил король, – несколько неверно истолковал мои слова. Я лишь заметил, что был бы не против подобного конкордата… при определённых обстоятельствах. О, мне следовало бы знать, что Испания не преминет ухватиться за это и попытается поймать меня на слове. А этот проповедник ещё посмел представить дело так, будто делает нам огромное одолжение. Нечего сказать, великое счастье – заручиться нейтралитетом столь грозного соседа. Будто и не бывало никогда ни Рокруа, ни Ланса!

Из пунцового лицо Марии-Терезии сделалось мертвенно-бледным, она едва слышно пролепетала:

– Мне казалось, преподобный д’Олива – очень тонкий и воспитанный человек.

– Для генуэзца, переметнувшегося к испанцам, – возможно. Ах, сударыня, не бледнейте так при каждом моём слове. Вы – такая же внучка Генриха Четвёртого, как и я; вы – французская принцесса.

– Ваше величество женились не на французской принцессе, а на инфанте австрийского дома. Я – дочь Испании в той же мере, как вы, Людовик, будучи внуком Филиппа Третьего, являетесь сыном Франции.

– Ну хорошо, не будем об этом, – согласился пристыженный король, – я уверен, что вы простите меня, если пожелаете дослушать до конца. Итак, вы помните, что к моменту начала переговоров наша армия уже достигла многих поставленных целей. Посольство господина д’Олива во многом утратило тем самым свою значимость. И будь он хоть папой или генералом иезуитов… Кстати, Мария, вы не знаете, кто сейчас является генералом ордена?

– Это тайна, ваше величество, в которую женщин не посвящают.

– Даже дочь испанского короля?

– Вы сами сказали, что я отчасти французская принцесса. А став королевой Франции, я окончательно утратила связь с Испанией.

– Это, в конце концов, не важно. Значение имеет лишь моя воля. А я отказался тогда подписать конкордат, потому что чувствовал себя достаточно сильным для этого. Вы согласны?

– Воля вашего величества священна.

– Так и есть. Но этим утром два человека противопоставили сей священной воле свою собственную. Итог – моя воля пала.

– Неужели?..

– Да, вообразите себе: пала, как голландские бастионы.

– Кто же эти двое, ваше величество? – спросила поражённая королева.

– Суперинтендант и военный министр. Невероятно, но сегодня они пели в один голос, будто сговорились. И верите ли, они сумели склонить меня к союзу с Испанским королевством.

Мария-Терезия подняла свою очаровательную головку и с новым чувством посмотрела на Людовика. Гордость за свою страну и нежная благодарность светились в её тёмных глазах.

– Хотя переговоры с регентшей и её правительством – совсем не то, что с вашим царственным родителем, Мария, я всё же пойду на это. В настоящее время господин Кольбер трудится над письмом герцогу д’Аламеда, который, говорят, пользуется немалым влиянием в Мадриде.

С этими словами он впился пытливым взором в лицо королевы, стремясь уловить её реакцию. Но вновь не увидел ничего, кроме кроткой признательности.

– В ближайшие дни я скреплю своей подписью конкордат, составленный ранее, и тогда прочный мир свяжет наши державы на долгие годы. Надеюсь, господин д’Аламеда не предъявит, разобидевшись, новых условий своему бывшему суверену.

– О, ваше величество, господин герцог такой прекрасный человек, что не станет…

– И даже так! Да вы, кажется, накоротке с этим прекрасным человеком.

– Мой отец писал мне о нём много хорошего, да и тогда, в Блуа, он показался мне достойнейшим дворянином.

– А в своих письмах к вам отец не упоминал о положении, занимаемом герцогом д’Аламеда при испанском дворе?

– О, разумеется. Герцог был одним из его советников, – просто отвечала Мария-Терезия.

Людовик выругался про себя, вслух же сказал:

– Я думал, что вам будет приятно услышать эту новость, Мария, поэтому поспешил уведомить вас о ней. Надеюсь, вы не сердитесь за моё неожиданное вторжение?

Вновь лицо королевы побелело: она уловила скрытую иронию.

– Мне приятен каждый визит вашего величества; я желала бы всё время проводить подле вас.

– О, это было бы весьма утомительно, сударыня! – со смехом воскликнул король. – Политика и придворные забавы не для таких нежных созданий, как вы. Занимайтесь себе своим вышиванием, а мне оставьте охоту, танцы и государственные заботы.

– Если вы этого желаете…

– Я этого желаю. А сейчас позвольте проститься с вами.

– До вечера, ваше величество?

– Нет, до завтра.

– До завтра?

– Да, сударыня. Сегодня я ужинаю со своими дворянами.

– Но после ужина…

– До завтра, сударыня, до завтра!

И Людовик, едва прикоснувшись надменной усмешкой к белоснежной руке королевы, покинул её апартаменты. Мария-Терезия порывисто отвернулась к стене, и большое венецианское зеркало, укреплённое в нише, вернуло отражение восхитительной женщины, поражавшей застывшей красотой, горделивой осанкой и печальными глазами. То были глаза самой несчастной королевы на свете.

X. Иезуиты

Монсеньёр, нам следовало бы поехать другой дорогой, через Сен-Клу.

– Нет, это слишком долго, а мне нужно поспеть в Версаль как можно скорее. Однако, скажу я вам, французские дороги и по сей день оставляют желать много лучшего…

Такими фразами обменивались путники, трясясь в карете, запряжённой четвёркой превосходных лошадей. Дверцы кареты украшал герб, увенчанный герцогской короной. Колёса экипажа были сплошь покрыты жидкой грязью.

Дорога и впрямь была ужасной. Глубокая колея от колёс тысяч телег с материалами для отделки Версальского дворца, ежедневно сновавших одним и тем же маршрутом, полнилась липкой жижей. Несмотря на всё почтение к августейшей воле, путешественники, по незнанию или по необходимости ездившие этой дорогой, все до одного сыпали столь отборными ругательствами, что небесам становилось жарко.

К их числу, разумеется, не относились Арамис и отец д’Олива, коих легко было распознать по краткому диалогу, приведённому в начале главы. Два достойных прелата принимали тяготы своего путешествия как должное, проявляя долготерпение, которое сделало бы честь и Его Святейшеству.

– Клянусь честью, моё письмо ненадолго опередило меня! – воскликнул Арамис, сверкнув взором, вместившим былую весёлость юного мушкетёра.

– Оно, должно быть, попало в руки господина Кольбера дней десять назад, – согласился монах, – но позволю себе заметить, что, возможно, следовало бы сначала получить от него ответ, а уж потом, уяснив его намерения…

– Э-э, преподобный отец, вы чересчур рассудительны и к тому же не знаете этого человека так, как я. Уверен, что его намерения не противоречат интересам ордена. Что бы ни случилось, мы лишь принимаем любезное приглашение господина суперинтенданта, не более того. Хуже-то уж не будет, а?

Д’Олива с плохо скрытым изумлением внимал начальнику, стараясь постичь причину разительной перемены, произошедшей с тем воплощением суровой сосредоточенности, которое обычно являл собою генерал. Сейчас герцог жадно всматривался вдаль: казалось, он стремится не пропустить ни одного холма, ни единого деревца. Да и то сказать – ведь они были до боли знакомы ему с тех счастливых времён, когда он с отважными друзьями взметал пыль с этой самой дороги в бешеной скачке, соревнуясь в скорости с пулями и клевретами кардинала. Щёки Арамиса горели румянцем, рука крепко сжимала эфес шпаги.

На страницу:
5 из 15