Полная версия
Шпага д'Артаньяна, или Год спустя
В эти послеобеденные часы Атенаис возлежала на софе в роскошных даже по версальским меркам апартаментах. Те замки, что возводила она в своём неуёмном воображении в эти минуты, отнюдь не казались воздушыми, учитывая положение её возлюбленного, и потому она целиком отдавалась безумным фантазиям. Легко понять её неодобрительную реакцию на внезапное вторжение:
– Кто там? – спросила она резким голосом, который, отметим, в значительной мере смягчался при общении с королём.
– Это я, – прозвучал кроткий ответ, и на пороге комнаты появилась Луиза.
У кого хватило бы сердца разозлиться при виде столь нежного создания? Атенаис не просто разозлилась она пришла в ярость.
– Ах, это ты, – ничуть не меняя тона, продолжала она, – что там стряслось?
– Её величество требует тебя к себе…
– Ого, требует! Что это ей приспичило?
– Королева хочет, чтобы ты помогла ей выбрать драгоценности на вечер, – отвечала Лавальер, будто не замечая вызывающей грубости подруги.
– На вечер? Так, значит, она выйдет вечером из своего заточения? Поди ты, какая новость!
– Государь изволил пожелать, чтобы её величество присоединилась к нему на сегодняшнем представлении.
– Как мило! Мир и гармония вернулись в семью. Похоже, скоро Версаль превратится в Аркадию, кавалеры – в аркадцев, а дамы – в пастушек… как раньше. Помнишь, Галатея?.. ах, прости – Луиза?
Девушка вздрогнула и умоляюще взглянула на Атенаис. Однако та безжалостно продолжала:
– Так значит, король пригласил жену на спектакль? А она и рада этому, верно? Я так и знала! Ну что ж, каждому своё.
– Атенаис!..
– Королеве – спектакль, мне – король…
– Прошу тебя…
– Ей – вечер, а мне – ночь, – не сводя синих глаз с побледневшего лица Лавальер, закончила маркиза.
– Я пойду.
– Нет, погоди! – вскричала Атенаис, легко соскочив с дивана и схватив её за руку. – Почему же ты сама не выбрала с ней украшения?
– Её величество потребовала, чтобы ей помогала ты… – пыталась объяснить Луиза.
– Ну нет! Как бы не так! Ей хорошо известно, что ты понимаешь в этом куда больше меня. Но ты, наверное, разыграла целую комедию: мол, де Монтеспан тут незаменима, и всё прочее. А королева и рада покрасоваться передо мной, да? Скажи, рада?
– Атенаис… – в ужасе прошептала Луиза, испуганно вглядываясь в расширившиеся зрачки соперницы, поглотившие всю синеву глаз. – Успокойся…
– Успокоиться, ещё чего?! Я знаю, она не нарадуется возможности блеснуть передо мной. Знала бы она, до чего мне безразлично то, что она сидит рядом с ним. Ведь глаза его в это время обращены ко мне. Ко мне, слышишь?!
– Остынь, Атенаис, – твёрдо произнесла Луиза.
– Что это с тобой? Никак вспомнила прежние дни, когда он глядел на тебя? Ну, признайся, что это было восхитительно. Ну, ответь.
Луиза молчала, едва сдерживая себя.
– Хорошо, не отвечай, но скажи по крайней мере – ведь она тогда казалась тебе жалкой, правда? Жалкой и слабой?
– Она казалась мне настоящей королевой, – решительно отвечала Луиза, – а жалкой и слабой, как ты говоришь, я считала только себя.
– Да ты… ты… Ты такой и осталась, хромоножка, – с неожиданной ненавистью прошипела де Монтеспан, – оттого и потеряла его: король не переносит ничтожеств.
– Он любил меня, – просто возразила Лавальер, – и ты это знаешь. Ты тогда была рядом, но он даже не замечал тебя. Теперь всё наоборот. Знаешь ли ты, что это означает?
– Что же?!
– То, что лишь одна женщина достойна его любви. Только одна…
– Уж не ты ли? – презрительно уточнила Атенаис.
– Нет. Я не стою ничьей любви, ибо пожертвовала этим правом – правом на любовь, правом на преклонение и обожание, – в угоду страсти. Нет, Атенаис, это не я.
– Так, значит, я? – радостно осведомилась фаворитка.
– И не ты. Ты нарушила узы более священные, нежели я, и потому тоже заслуживаешь лишь сожаления. Бог нам судья, но он видит, как вижу я, что не ты – эта женщина.
– Кто же? – одними губами спросила прекрасная маркиза.
– Она носит имя богоматери, ибо сама – почти святая. Это наша королева, Атенаис, та самая королева, что сейчас требует нас к себе. Идём же!
С независимым видом приняв преподанный урок, Атенаис проследовала за Луизой в покои Марии-Терезии. Безучастно глянув на обеих своих соперниц – бывшую и настоящую, – королева велела им помочь ей одеться. Проворно разложив драгоценности из шкатулки на столике, Атенаис принялась их перебирать, вовсю щебеча об их достоинствах, в то время как Лавальер прислонилась к стене, стараясь забыться…
Её мысли были далеко – в тенистых рощах Сен-Реми, где безмятежно протекали детство и юность будущей королевской фаворитки. Разве могли тогда её соседи помыслить, какое ослепительное и трагическое будущее ожидает эту хрупкую девочку, с восторгом сжимавшую руку своего высокого и сильного друга, своего рыцаря. Рауль… Каким далёким казался он ей теперь, и одновременно с тем – каким до боли близким. Её жизнь (она это хорошо понимала) оказалась пустой и бессмысленной, невероятной и головокружительной. Но если бы ей предложили прожить её заново, она не изменила бы ни одного своего поступка, не вычеркнула бы ни дня. Бог должен её понять: она жила ради пяти лет упоительного счастья, за которые можно отдать всё на свете.
Но эти годы пролетели, и теперь требовалось подумать о будущем для себя и детей. И это самое будущее неодолимо влекло её в прошлое – в то прошлое, где до сих пор ничего не изменилось, за исключением одного: теперь не было ни Рауля, ни Атоса. Дрожащими губами Луиза шептала:
– Домой… В Блуа…
Она наконец решилась.
XXI. Завещание д’Артаньяна
В то время как Маликорн приступал к сложному расследованию, а красавица Атенаис выясняла отношения со своей менее удачливой соперницей, Арамис в герцогском экипаже мчался в Париж. Вихрем проделав путь от Версаля до столицы, ещё засветло он услыхал, как застучали колёса кареты о камни парижской мостовой. Выглянув в окошко, почувствовал, как на него накатывает горячая волна внезапной слабости: он въезжал в тревожную обитель своей юности, в город, видевший его мушкетёром, аббатом, фрондёром, епископом; солдатом Людовика XIII и противником Ришелье, соратником Фуке и врагом Мазарини. И вот теперь Париж, равно жестокий к нему во всех ипостасях, принимал в его лице не вестника мятежных принцев, но посла мощной державы; не главу сельской епархии, но генерала величайшего духовного ордена; наконец, он, Арамис, был ныне не фаворитом госпожи де Шеврёз, а всесильным сеньором д’Аламеда, вдохновителем Совета Кастилии. Он воистину достиг вершин божественной власти и человеческого могущества, но великий город, словно бросая ему вызов, оставался равнодушным к невероятному перевоплощению своего пасынка, ни на миг не замедлив будничного движения.
Озирая с непонятной тоской проплывавшие мимо мрачные стены домов, Арамис вдруг вспомнил, какой фурор произвёл д’Артаньян по прибытии своём в Менг полвека назад на мерине апельсинного цвета. Да что там д’Артаньян: разве сам он, Арамис, в те далёкие годы, пролетая, бывало, на взмыленном коне через заставу, не ловил на себе вдесятеро больше восхищённых, завистливых либо, на худой конец, вызывающих взоров, нежели сейчас, в роскошной карете с герцогским гербом, овеянный небывалой славой и отмеченный печатью абсолютной вседозволенности? Всё просто: преклонение и обожание – сладкие дары безденежной юности, подобно тому как обеспеченная зрелость приносит уважение и страх, а позлащённая старость – раболепие и ненависть. Есть лишь одно чувство, которое человек способен пронести через всю жизнь, не умалив и не замарав. Имя этому чувству – дружба. Да, у Арамиса не было больше друзей: ушёл добрый Портос, умер от горя благородный Атос, погиб отважный д’Артаньян… Не было друзей, однако оставался ещё долг перед одним из них, исполнение которого сильнее всего прочего удерживало ныне Арамиса на этом свете, и он надеялся, что оно потребует немалых усилий, а главное – времени, ибо его-то, времени, как раз и требовало главное призвание генерала иезуитов. Кроме того, сие священнодействие – дань усопшему товарищу, другу, брату – создавало иллюзию того, что сама дружба не умерла. И будет жива до тех пор, пока жив он – последний из четырёх мушкетёров. И станет жить после него, пока не умрёт память об их подвигах. А значит, их дружба будет бессмертна.
Карета достигла аристократического квартала дю Марэ с его лёгкими светлыми фасадами. Дом графа д’Артаньяна располагался рядом с отелем принца Конде: их разделял лишь кусок полуразрушенной стены, сложенной ещё во времена Карла VI. Это свидетельствовало не только о внушительном состоянии хозяина, но и об особом положении д’Артаньяна при дворе Короля-Солнце – положении, достичь которого было почти невозможно.
Лошади с шумом въехали во двор маршальского особняка. Арамис порывисто отворил дверцу и вышел из кареты, озирая окрестности с неизъяснимой пьянящей радостью. Почти одновременно с этим наверху парадной лестницы показалась мрачная фигура, замершая, как показалось прелату, в почтительном поклоне. Сердце Арамиса заколотилось сильнее: что это за странная личность живёт под кровом его друга? Не имея возможности хорошо разглядеть её в сгустившихся сумерках, герцог д’Аламеда стал быстро подниматься по лестнице. От таинственного обитателя опустевшего дома его отделяло уже только пять-шесть ступеней, когда до него донёсся дребезжащий стариковский говор:
– Добро пожаловать, сударь, добро пожаловать. Как же я рад вас видеть!
Арамис остановился как вкопанный, пристально вглядываясь в очертания согбенной фигуры седовласого старца, который, по-видимому, отлично знал нежданного посетителя, и чьи интонации всколыхнули в его душе столько воспоминаний.
– Я уж думал – не доживу… Эх, радость-то какая!..
– Планше! – с чувством произнёс генерал иезуитов.
– Да, ваша светлость, это ваш старый Планше. Я-то вас сразу узнал по вашей осанке и отличной выправке. Походка у вас прежняя, ну и… да что это я? Простите, сударь, простите старика.
– Планше, друг мой! Так ты здесь, в доме д’Артаньяна?
– Кому же, как не мне, стеречь добро моего господина? Я же был его управляющим, и каким!.. Но, видать, дурной из меня слуга…
– Отчего же, Планше? – спросил Арамис, обнимая прослезившегося старика.
– Да ведь я не умер вслед за ним, как Мушкетон – вслед за господином Портосом… ох, виноват: за господином дю Валлоном де Брасье де…
– Оставь это, друг мой, полно, – ласково произнёс Арамис, – лично мне гораздо милее слышать имя Портоса. А д’Артаньян, уж поверь мне, ни за что не пожелал бы стать причиною гибели своего преданного оруженосца. Он хорошо сделал, оставив тебя мне в помощники… Ты ведь знаешь, зачем я здесь, Планше?
– Ей-ей, не знаю, сударь, но всё равно: это для нас большущая честь и радость. Проходите, вы здесь дома.
– Нет, погоди, – насторожился Арамис, пропустив мимо ушей словечко «нас», сорвавшееся с уст славного Планше, – да неужто тебе и впрямь не известна причина моего приезда?
– Как перед Богом, ваша светлость, – ничегошеньки мне не известно, но мы всё равно ждали вас. И вот – дождались…
– Почему же ты ждал меня, раз ни о чём не знал?
– Нет, я знал, знал, что последний друг моего господина не оставит этот дом без хозяина. Мы думали, мы надеялись, что вы приедете, сударь, и наконец-то вы здесь!
– Ты сказал «мы», Планше?
– О господи, ну конечно, «мы»! Вы ведь не знаете, господин д’Эрбле… нет, прошу прощения, господин…
– Д’Аламеда, – улыбнулся Арамис.
– Ну, вот именно так… Так мне и сказал господин д’Артаньян, уезжая на войну: «Запомни, Планше, запомни накрепко: если я не вернусь, после меня на этой земле останется мой друг Арамис, которого теперь зовут герцог д’Аламеда. Во всём повинуйся ему, как будто он – это я».
– Спасибо тебе за это воспоминание, друг мой. И если хочешь, можешь называть меня д’Эрбле.
– Что вы, монсеньёр! – испугался Планше. – Не говорите этого, а то я не стану называть вас иначе как «ваше высочество»!..
– Но ты что-то собирался сказать. Что это за «мы»?
– Ах, ну да, – лукаво улыбнулся Планше, – знаете, Гримо ведь тоже тут.
– Гримо здесь, в этом доме?
– Да, господин д’Артаньян забрал его к себе после смерти графа де Ла Фер и молодого господина Рауля. Целый год он не проронил ни слова, а теперь нас тут всего двое, и мы целые дни и ночи напролёт всё вспоминаем, вспоминаем… То есть вы понимаете: вслух вспоминаю в основном я, а наш молчун по-прежнему верен себе. Но я, между прочим, понемногу стал понимать его жесты.
– Где же славный Гримо?
– Я здесь, сударь, – послышался голос из тёмной глубины гостиной, и на свет вышел иссохший старик.
Арамис протянул ему руку, а тот, схватив его ладонь обеими руками, в которых ещё чувствовалась былая сила, поцеловал её.
– К старости лет он сделался несносным болтуном, – доверительно сообщил Арамису Планше, – порою может полминуты говорить без умолку. Но всё равно тут очень тоскливо. Хорошо, что вы приехали, монсеньёр. Отчего же вас так долго не было? Ох, простите…
– Не извиняйся, Планше. Я и в самом деле припозднился: к сожалению, письмо д’Артаньяна дошло до меня совсем недавно.
– Хозяин писал вам? О господи, ну да, конечно, писал! Как мне, дураку, в голову не пришло? Он, верно, написал, чтоб вы тут не забывали нас. Ведь это всё теперь – ваше.
– Нет, Планше.
– Ваше, ваше. И этот дом, и Брасье, и Пьерфон, и Ла-Фер, и…
– Милый друг, – мягко прервал его Арамис, – я приехал не за этим.
– Но не оставите же вы нас опять в одиночестве, сударь? – взмолился старик. – О, я знаю, вы не поступите так со мною и Гримо.
– Конечно, нет, добрый мой Планше. Я и явился-то сюда для того, чтобы устроить всё согласно желанию д’Артаньяна.
– Коли так, я спокоен: господин д’Артаньян не пожелал бы мне дурного. Ведь так, ваша светлость?
– Несомненно, он крепко любил тебя. А теперь скажи мне: где находится портрет Генриха Четвёртого?
– Короля Генриха? Так вы знаете о портрете, монсеньёр?
– Д’Артаньян писал мне о нём, – уклончиво ответил герцог д’Аламеда, – кажется, кисти Монкорне?
– Ей-богу, не знаю. А ведь хозяин, никак, не только о нём, об этом господине Монкорне, писал вам, верно, сударь? Ведь в письме и обо мне сказано, так?
– О, разумеется, и о тебе, и о Гримо, – не сморгнув солгал Арамис, глядя на молчаливого слугу Атоса, склонившего белую голову в знак признательности, – д’Артаньян призывал меня позаботиться о вас обоих.
– Слава богу! – с жаром вскричал растроганный Планше.
Честный пикардиец забыл уже, как несколько минут назад герцог неподдельно удивлялся его присутствию не только в доме, но и на этом свете вообще. О нём взялись позаботиться – и он был счастлив этим.
– Так как же портрет? – напомнил Арамис.
– Ах, да он же висит в кабинете графа.
– В самом кабинете, вот как? – переспросил несколько озадаченный прелат.
Он-то скорее ожидал увидеть пресловутую картину в одной из галерей или над лестницей – в таком месте, где тайник меньше бросается в глаза. С другой стороны, кто рискнул бы обыскивать дом маршала Франции, приближённого Людовика XIV?
– Да, в кабинете, как раз напротив портрета графа де Ла Фер…
Арамис невольно вздрогнул при этих словах старого слуги и в полном молчании прошёл вслед за двумя товарищами в просторный кабинет со стенами, увешанными всевозможным оружием. Но не шпаги и эспадоны приковали к себе взор испанского посла. Со стены на изумлённого Арамиса смотрели мудрые очи его старинного друга – такого, каким он видел его когда-то давным-давно на улице Феру. Лебрен, скопировавший изображение с медальона Бражелона по заказу д’Артаньяна, вложил в портрет всю свою душу, и оттого лицо Атоса выглядело необыкновенно одухотворённым, а рыцарские латы, отягощающие иные холсты, лишь придавали зримое ощущение необыкновенной силы, заключённой в графе де Ла Фер.
Ни малейшего намёка на ревность не пробудило в душе герцога такое дружеское внимание: он лучше других знал о сыновней привязанности д’Артаньяна к Атосу. К тому же, как говаривал отважный гасконец Анне Австрийской, «граф де Ла Фер не человек, граф де Ла Фер – полубог». Так может ли высокий церковный иерарх ревновать к созданию божественного происхождения? О нет, тысячу раз нет!
– О друзья мои, где вы? – беззвучно прошептал он.
– Вот он, король Генрих, – услышал он голос Планше, доносящийся будто издалека.
Арамис перевёл взгляд на другую стену и сразу узнал Беарнца, так похожего на самого д’Артаньяна. Чёрные глаза великого монарха глядели с вызовом на дерзкого, осмелившегося поднять руку на его внука. Арамис спокойно выдержал острый взгляд Генриха IV в полном сознании собственной правоты: он действовал в интересах другого отпрыска Бурбонов, вот и всё. Так в чём же мог упрекнуть его грозный король? И генерал общества Иисуса гордо вскинул голову.
– Знаешь, любезный мой Планше, – обратился он через несколько мгновений к замечтавшемуся управляющему, – я был в пути полдня и, сам не знаю почему, страшно проголодался.
– Ах, монсеньёр, простите старого дуралея, – в отчаянии вскричал Планше, старательно заламывая руки, – не извольте беспокоиться, умоляю вас: через час вас будет ожидать самый изысканный стол во всём Париже!
С этим воинственным воплем наш старый знакомый, увлекая за собою Гримо, выбежал из кабинета так быстро, будто у пресловутого ужина нежданно-негаданно выросли мускулистые ноги и он во всю прыть улепётывал от Планше. Герцог д’Аламеда дождался, пока смолкнет топот; затем, подойдя к дверям, плотно затворил их. Оставшись наконец один с неведомой доселе волей достойнейшего мужа Франции, которую ему, величайшему гранду Испании, ещё только предстояло раскрыть, он вновь погрузился в раздумья.
Действительно, было над чем поразмыслить достойному прелату… О чём хотел уведомить его д’Артаньян в Блуа и – не уведомил? На что намекал в своём более чем таинственном послании? Чем намеревался поразить воображение самого Арамиса, – что сделать было – и мушкетёр знал это наверняка – весьма и весьма затруднительно? Но, с другой стороны, разве говорил когда-нибудь д’Артаньян попусту? Разве не достигал всегда желаемого либо обещанного им, что было для него равноценно? Разве не читал он подчас в его, Арамиса, душе, как в открытой книге?
Едва ли в намерения мушкетёра входило изумить герцога д’Аламеда передачей ему своего имущества. Хотя кому ещё мог завещать состояние д’Артаньян, если не ему? До чего же сложно разгадать намерения и мотивы хитроумного гасконца: не в пример сложнее, нежели дипломатические интриги короля Людовика, пусть он и мнит себя политическим гением. На своём жизненном пути д’Артаньян знал лишь двух достойных соперников – великого кардинала и его, своего товарища по оружию. Но Ришелье признал себя побеждённым, а теперь и Арамис чувствовал себя совершенно беспомощным перед торжеством более могучего и изощрённого разума.
Оставив попытки предвосхитить развязку, герцог д’Аламеда решительно направился к портрету Генриха IV и с величайшей осторожностью снял его со стены. Ему открылась миниатюрная копия того знаменитого кромвелевского хода, через который в своё время ускользнул от них Мордаунт. Решительно, д’Артаньян с годами не утратил чувства юмора.
Благоговейно достав из тайника единственный хранившийся в нём предмет – довольно увесистый ларец с серебряной инкрустацией, – Арамис бережно перенёс его на письменный стол, содержавшийся, как и весь дом, в безупречном порядке преданным Планше. Медленно обойдя стол и заняв место в высоком кресле, украшенном графским гербом, он неподвижно замер. Несколько бесконечных минут он не мог заставить себя прикоснуться к стоявшей перед ним святыне; затем, непроизвольно осенив себя крестным знамением, открыл ларец и извлёк оттуда свиток пергамента.
С этого момента неведомо откуда взявшаяся слабость покинула его, словно от прикосновения к завещанию друга ему передалась сила самого д’Артаньяна. Он решительно сломал печать и развернул пергамент, гласивший:
«Я, Шарль Ожьё де Батц де Кастельмор, граф д’Артаньян, капитан-лейтенант гвардии роты мушкетёров его христианнейшего величества Людовика XIV, пребывая в здравом рассудке и трезвой памяти, что может самолично подтвердить король, поставивший меня во главе своих войск, излагаю в настоящем документе свою последнюю волю и посему прошу считать его моим завещанием.
Мне пятьдесят девять лет и, не считая свой возраст старостью, я всё же полагаю необходимым заручиться в преддверии будущей кампании отпущением грехов. А посему прошу всех моих ныне здравствующих врагов, которых, впрочем, не должно быть слишком много, а также их потомков, простить мне то зло, которое я мог когда-либо им причинить. В этом руководствуюсь прекрасным и в высшей степени похвальным примером моего незабвенного друга Портоса…»
Арамис прервал чтение для того, чтобы утереть выступившую на лбу испарину.
«Милостью Божией и дружеской в настоящее время в моём владении состоят:
Родовое поместье Артаньян на берегу Адура близ Вик-де-Бигора, которое я за долгое время навестил лишь дважды: в 1645 году, то есть накануне Фронды, и двадцать один год спустя, то есть немногим менее года назад;
Графство Ла-Фер, завещанное мне моим другом – благороднейшим рыцарем Франции, которого я почитал и до самой смерти буду почитать как отца;
Замок Бражелон близ Блуа, завещанный упомянутым выше графом Арманом де Силлегом де Ла Фер после кончины его сына, которого я считаю и своим сыном, – виконта Рауля Огюста-Жюля де Бражелона;
Поместье Пьерфон в Валуа и прилегающие к нему земли, леса, луга и озёра;
Поместье Брасье в Суассоне с замком, лесами и пахотными землями;
Имение Валлон в Корбее, доставшееся мне, как и предыдущие два, от Рауля Огюста-Жюля де Бражелона, унаследовавшего их от барона Исаака дю Валлона де Брасье де Пьерфона;
Коттедж на берегу Клайда близ Глазго и прилегающие к нему восемьсот арпанов земли, подаренные мне моим другом Джорджем Монком, герцогом Олбермельским, вице-королём Ирландии и Шотландии;
Участок Батц, относящийся к судебному округу Люпиака в приходе Мейме, который я включаю в список лишь для порядка, ибо он не представляет собою почти никакой ценности;
Девяносто три фермы в Турени, Гаскони и Беарне, составляющие в совокупности девятьсот сорок арпанов;
Три мельницы на Шере;
Три пруда в Берри;
Кабачок «Нотр-Дам» на Гревской площади Парижа.
Всем этим имуществом я обязан своему отцу и друзьям, живым и почившим, да примет их души Господь. Что до моих собственных заслуг, то за сорок с лишним лет безупречной службы его величество пожаловал мне:
Поместье Кастельмор на границе Арманьяка и Фезензака, дающее право на графский титул;
Поместье Ла Плэнь, а именно: замок, луговые угодья и воды;
Небольшое имение Куссоль;
Дом по соседству с отелем Сен-Поль в парижском квартале дю Марэ.
Что касается движимого имущества, то список его составлен моим управляющим – господином Планше…»
Арамис улыбнулся, увидев упоминание о слуге, верой и правдой служившем д’Артаньяну ровно столько, сколько сам д’Артаньян служил Франции. Вместе с тем он поневоле преисполнился восхищением при перечислении владений своего друга, прибывшего сорок четыре года назад в Париж с восемью экю в кармане. Любопытно, как же распорядился он этим поистине громадным состоянием? Сам Арамис не испытывал ни малейшего желания взваливать на себя такой груз. Человеку, владеющему всей Испанией, нужны ли кусочки Франции?..
«До прошлого года я полагал, что, подобно моим друзьям, умру бездетным, утешая себя лишь тем, что у меня есть друг – проживающий в настоящее время в Испанском королевстве дон Рене д’Аламеда, которому я и завещаю своё имущество. Однако, посетив, как было сказано выше, в прошлом году своё родовое имение, я узнал, что у меня есть взрослый уже сын, родившийся в 1645 году. Его мать, достойная вдова, принадлежащая к старинному дворянскому роду, посвятила ему свою жизнь и умерла четыре года назад. Две недели мы были с ним неразлучны и, смею полагать, он и в самом деле привязался ко мне, как к отцу, хотя у меня так и недостало смелости открыться ему. Я не забрал его с собой, ибо он дал матери обет не покидать дома в течение пяти лет со дня её смерти. Тем не менее настоящим признаю Пьера де Монтескью своим родным сыном и оставляю ему всё моё вышепоименованное недвижимое и движимое имущество, чтобы хоть в малой степени возместить годы разлуки с человеком, не ведавшим, что имеет счастье пребывать отцом столь отважного дворянина.
Но, поручая шевалье де Монтескью, которому с момента оглашения настоящего завещания надлежит именоваться графом д’Артаньяном, хлопоты о моей собственности, приносящей триста пятьдесят тысяч ливров годового дохода, я поручаю самого наследника заботе его светлости герцога д’Аламеда – моего душеприказчика и единственного друга. Завещаю ему отцовскую любовь и беспокойство за будущее моего сына, равно как и сыну моему – почтительность к достойнейшему дворянину, которого мне всегда было милее называть просто Арамисом и другом которого я до последнего дыхания пребываю.