bannerbanner
Слово и «Дело» Осипа Мандельштама. Книга доносов, допросов и обвинительных заключений
Слово и «Дело» Осипа Мандельштама. Книга доносов, допросов и обвинительных заключений

Полная версия

Слово и «Дело» Осипа Мандельштама. Книга доносов, допросов и обвинительных заключений

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Особый отдел Штаба Главнокомандующего Русской Армии (1920 г.):

«Упадает основательное подозрение…»:

Арест Осипа Мандельштама в Феодосии в 1920 году

1

Начнем немного издалека – с весны 1919 года, хотя бы с середины апреля, когда О.М. приехал в Киев в несколько неожиданной для себя официозной роли наркомпросовского эмиссара. Он был откомандирован из Москвы, где работал в Отделе реформы высшей школы в Наркомпросе, для работы в Театральном отделе Киевского Губнаробраза[42]. Вместе со своим средним братом (Шурой) и другим откомандированным – Рюриком Ивневым – он остановился в гостинице «Континенталь», раз или два читал свои стихи на вечерах.

Кульминацией его «эмиссарства», как, возможно, и всего большевистского присутствия в Киеве в 1919 году, стало карнавально яркое празднование Первомая.

Этот день, – быть может, самый важный и самый насыщенный в его жизни – сложился из трех разрозненных составляющих!

Утром – поход в Киево-Печерскую Лавру, впечатление – самое удручающее: «…Здесь та же “чрезвычайка”, только “навыворот”. Здесь нет “святости”»

Днем – собственно первомайские торжества и демонстрация на Софийского площади, где разместились не только собор и памятник Хмельницкому, но и цитадель советского правительства. Площадь, да и весь город стараниями добровольцев-авангардистов – художников, литераторов, артистов и музыкантов – изменились до неузнаваемости.

Через улицы тянулись полотнища с подобающими случаю лозунгами, наспех разрисованными студийцами и студийками Экстер (их развешивали и натягивали накануне ночью сами художники, врываясь – в сопровождении управдомов – в квартиры и со смехом будя их спящих и трясущихся от страха обитателей не хуже чекистов). На той же Софийской, рядом с конным, но все еще бронзовым гетманом поставили гипсовый обелиск в честь Октябрьской революции. Тут же, рядом, такие же гипсовые Ленин и Троцкий и еще узенькая фанерная «триумфальная арка», сквозь которую браво прогарцевали конные красноармейцы и опасливо продефилировали пешие силы и все сознательные граждане. Арку огибала колонна открытых грузовиков, на которых артисты разыгрывали подходящие к случаю агитки – своего рода первый лав-парад в честь революции и солидарности трудящихся.

Гипс – этот податливый, но хрупкий и недолговечный материал – вобрал в себя всю хирургию и всю символику момента. На Крещатике – гипсовый же Карл Маркс, на Красноармейской – такой же Фридрих Энгельс, на Европейской площади – Тарас Шевченко (ну чем не «вождь революции»?), перед Оперой – Карл Либкнехт, на Контрактовой – Роза Люксембург, а возле завода «Арсенал» – Яков Свердлов, сраженный буржуазным сыпняком.

Но Мандельштама, стоявшего, скорее всего, на начальственной трибуне на Софийской, впечатлили не аляповатые фигуры-однодневки, а монументальные стены прекрасного собора. Он сказал тогда Ивневу, показывая на них: «Поверьте, что все это переживет все»[43]

А вечером того же дня – отмечание дня рождения критика и переводчика Александра Дейча, одного из киевского «табунка» Н. М., в кафе «ХЛАМ» («Художники – Литераторы – Артисты – Музыканты»). Кафе размещалось в подвале той самой гостиницы «Континенталь», где жил О. М. Он спустился вниз и был немедленно приглашен присоединиться к «табунку», рассевшемуся за составленными столиками. За одним из столиков сидела и Надя Хазина, юная художница, вскидывавшая иногда в его сторону полные насмешливого любопытства карие глаза.

Мандельштама попросили почитать стихи – и поэт, обычно на публике капризный и заставляющий себя упрашивать, тут же и охотно согласился: «Читал с закрытыми глазами, плыл по ритмам… Открывая глаза, смотрел только на Надю Х.» [44] Смотрела на него и она – зрачки в зрачки, дерзко и загадочно улыбаясь…

Разгоряченные, они вышли на улицу (оба курили) – и за столики уже не вернулись. Всю ночь гуляли по притихшему после праздника городу, вышли по Крещатику на Владимирскую горку и, забыв о гипсовых идолах и о вполне осязаемых бандитах и страхах[45], кружили аллеями по-над Днепром, встречали рассвет над Турухановым островом. И, не умолкая, говорили – обо всем на свете. Словно бы предупреждая о возможных в сочетании с ним осложнениях, Мандельштам рассказывал Наде о Леониде Канегиссере, своем родственнике, убийце Урицкого, и о «гекатомбе трупов», которой на его теракт ответили большевики[46].

Пробирал холод, и мандельштамовский пиджак перекочевал на Надины плечи. Но со своей задачей не справлялся и как надо не грел. Не беда: через каждые сто метров парочка останавливалась – они обнимались, целовались, перешептывались…

Сама Н. М. вспоминала об этом так: «В первый же вечер он появился в «Хламе», и мы легко и бездумно сошлись…»[47] И в тот же день, 2 мая, – буквально на одном дыхании, что было так несвойственно для неторопкой мандельштамовской музы, – была написана «Черепаха» – стихи ничем еще не потревоженного счастья, где «…холодком повеяло высоким От выпукло-девического лба» и где только «мед, вино и молоко».

Сама дата 1 мая стала для них как бы сакральной и совершенно свободной от пролетарских коннотаций. О. М. вспоминал о ней, например, 23 февраля 1926 года, когда писал: «Надюшок, 1 мая мы опять будем вместе в Киеве и пойдем на ту днепровскую гору тогдашнюю…»[48]

Вспоминали ее и в 38-м, в снежной западне в Саматихе, когда под самое утро 2 мая, ровно в 19-ю годовщину киевской «помолвки», их разбудили энкэвэдэшники и разлучили уже навсегда. «Ночью в часы любви я ловила себя на мысли – а вдруг сейчас войдут и прервут? Так и случилось первого мая 1938 года, оставив после себя своеобразный след – смесь двух воспоминаний» («Об Анне Ахматовой») Мандельштама, подталкивая в спину, увели, а все его бумаги покидали в мешок: «Мы не успели ничего сказать друг другу – нас оборвали на полуслове и нам не дали проститься»[49]


… В Киеве Мандельштам провел тогда еще около трех недель. 10 мая они ходили в Соловцовский театр[50] на премьеру спектакля по пьесе Лопе де Веги «Фуэнте Овехуна» («Овечий источник»), поставленного Константином Марджановым (Марджанишвили). Угнетенные испанские средневековые женщины дружно восставали против своих угнетателей и насильников, а в самом конце, плотоядно поводя бедрами, ни с того, ни с сего кричали: «Вся власть советам!». Исаак Рабинович, один из лучших учеников Экстер, был сценографом спектакля, а Надя Хазина одной из двух его ассистенток[51]. После представления на поклоны выходили и они, вкушая свою толику успеха – оглушительные аплодисменты и вороха дешевых киевских роз. Свой букетик из рук О. М. получила и Надя.


Не позднее 21 мая – и все в том же сопровождении – О. М. возвращается в столичный Харьков, где хлопочет о командировке в Крым[52]. Вскоре, однако, возвращается – вдвоем с Шурой – в Киев, где они продолжают жить в «Континентале». После того как их оттуда вежливо попросили, братьев приютил кабинет Я.А. Хазина[53].

Но в конце августа братья снова покинули Киев: с артистическим вагоном доехали до Харькова, оттуда – в Ростов и оттуда, наконец, в Крым. На прощанье Н. М. подарила О. М. свою фотографию с надписью: «На память о будущей встрече»[54].

Встреча эта, по плану, намечалась еще в Харькове, куда Н. М. должна была приехать в обществе Эренбургов. Плану, однако, не было суждено осуществиться, так что встреча, хотя и состоялась, но с порядочным опозданием – приблизительно в полтора года.

Они часто писали друг другу, но сохранилось только четыре письма Н. М.[55] В них она называет О. М. «братиком», «дружком» и «доней». В сентябре она все еще ищет оказию в Харьков или Крым и все ждет от «дони» телеграмму. Он и отправил ее 18 сентября, но пришла она только… 13 октября: все имевшиеся оказии были упущены.

На самом деле она и не хочет никуда уезжать – и то зовет его к себе в Киев, то, описывая киевские трудности, отговаривает его от этого и тут же, через строчку, снова зовет.

А Мандельштама ждала его причерноморская одиссея – с двумя арестами – в Феодосии и Батуме, с обретением старых и новых друзей – и врагов, и с новыми стихотворениями:

Недалеко до Смирны и Багдада,Но трудно плыть, а звезды всюду те же.

2

…Не позднее 11 или 17 сентября 1919 года Осип Мандельштам вместе с братом Александром прибыли из Харькова в Крым. Живя попеременно то в Феодосии, то в Коктебеле, они провели здесь около года.

Ко времени их приезда Крымская Советская Социалистическая Республика уже пала под натиском Добровольческой армии. Была восстановлена Таврическая губерния[56], позднее вошедшая в Новороссийскую область. Приказом Главнокомандующего Вооруженными силами Юга России А.И. Деникина Главноначальствующим Таврической губернии был назначен генерал-лейтенант Н.Н. Шиллинг, но фактическим правителем Крыма был генерал-майор Я.А. Слащев – он же «воспетый» Булгаковым Хлудов. Жители Крыма на себе могли испытать и сравнить все «прелести» красного и белого режимов[57].

Пусть каждый окровавлен деньИ смерть гребет рукою жадной,Но у домов в тени прохладнойВлюбленным продают сирень.

Это строки Вениамина Бабаджана, напечатанные в альманахе «Ковчег» (Феодосия, 1920), – поэта, расстрелянного красными еще в том же году[58].

В Феодосии же и Коктебеле, как обычно, собралась пестрая литературная компания, – привычная смесь «местных», как Волошин или Вересаев, и приезжих. Сам Волошин вернулся в Коктебель только 20 июля (он был в Екатеринодаре). В августе компанию ему составили Дмитрий Благой с женой, Майя Кудашева, Евгений Ланн и Андрей Соболь, а в октябре – Владимир Вересаев и О.М. с братом.

Но была в этой старой компании одна новая особенность: гости оседали здесь не на недели, как обычно, а на месяцы и годы. Гражданская война загнала их сюда – кого по убеждениям, кого по отсутствию оных, и к их кружку примкнули интеллигенты из военных, наподобие Цыгальского или Новинского[59]. Наезжал из Керчи еще один бывший красный «комиссар» – поэт Георгий Шенгели[60].

Центром всей этой жизни был ФЛАК – Феодосийский литературно-артистический кружок. Местная периодика не скупилась на заметки о его деятельности. Вещественными следами деятельности ФЛАКа стали его издания – журнал «К искусству»[61] и альманах «Ковчег».

Одним из активистов кружка стал двадцатилетний Эмилий Львович Миндлин. Жил он в Феодосии по Екатерининскому проспекту, дача Воод, квартира Чудновского. В своих «Необыкновенных собеседниках» он пишет, что из родного Александровска (Запорожья), стонавшего то под белыми, то под Махно, он истово рвался в Москву, но, прибыв в Феодосию в августе или самом начале сентября 1919 года, когда уже и Крым побелел, так и застрял здесь – дожидаясь и дождавшись прихода Красной армии.

21 сентября – «лежа на берегу чудесного лазурного моря, купаясь в лучах южного солнца, в нераздельной группе безработных поэтов» – Миндлин писал своему доброму знакомому, поэту-футуристу и крупному домовладельцу Владимиру Сидорову (он же Вадим Баян):

Поэтами и литераторами Крым полон. И неоднократно наша богема в Феодосии жалела о том, что Вас нет здесь. Макс. Волошин, Георгий Шенгели, Дмитрий Благой, Андрей Соболь, В.В. Вересаев, Осип Мандельштам, П. Соловьева-Аллегро – общество во всяком случае интересное и в большинстве своем проникнутое утонченными настроениями нашей новейшей поэзии, экзотической красотой современных устремлений возрождающегося человеческого духа… Привет Вам от этих поэтов, гордо несущих Я своего творчества через гущу господствующего мещанства. ‹…› Среди этих людей не так сильно чувствуется, что где-то еще льется кровь, где-то гремят пушки и что нет еще свободной России, но мы верим горячо в ее великое будущее и свои способности и дарования будем счастливы отдать ей, посвятить созданию ее культуры, ее искусству…

Далее шли сетования на то, что, несмотря на наличие таких светлых сил и возвышенных устремлений, направленных скорее против существующих властей, эти самые «власти не дают бумагу, сейчас военная диктатура и поэзии пока запрещается показывать нос… Волошин, правда, артачится, бесится, выгнал от себя одного офицера за оскорбление собравшихся поэтов… Он и теперь под подозрением у властей».

Затем Эмилий Львович придает дружному возлежанию на гальке несколько неожиданное и романтическое звучание и значение:

На берегу моря – мы подготовляем новую Революцию, Революцию поэтов, ‹…› интеллектуальную Революцию и куем оружие более сильное, чем пушки! Наш лозунг – вся власть поэтам! Когда придет новая весна – зацветут цветы нашей первой победы. Впрочем, мы не теряем надежды получить бумагу и всё же издать что-нибудь. Может быть, сборник, а может быть и периодический журнал.[62]

Так, покружив над столь неожиданно преисполнившимся революционности пляжем, двадцатилетний певец с головокружительных высот ловко спускается на землю и вместо скандирования лозунгов о чуть ли не «диктатуре поэзии» требует от эксплуататорского класса бесплатных «средств производства»!

Разделял ли О.М. такой поэтический экстремизм – неизвестно, хотя и собственный его революционный романтизм, в частности, в стихотворении «Актер и рабочий», никак не может быть проигнорирован.

Но печатался он охотно и от гонораров никогда не отказывался. Так что бумагу, видимо, белые все-таки дали.

3

5 декабря 1919 года, воспользовался неожиданной оказией, О.М. попробовал написать в Киев, Надежде Хазиной:

Дитя мое милое!


Нет почти никакой надежды, что это письмо дойдет. Завтра едет «в Киев» через Одессу Колачевский. Молю Бога, чтобы ты услышала, что я скажу: детка моя, я без тебя не могу и не хочу, ты вся моя радость, ты родная моя, это для меня просто как Божий день. Ты мне сделалась до того родной, что всё время я говорю с тобой, зову тебя, жалуюсь тебе. Обо всем, обо всем могу сказать только тебе. Радость моя бедная! Ты для мамы своей «кинечка» и для меня такая же «кинечка». Я радуюсь и Бога благодарю за то, что он дал мне тебя. Мне с тобой ничего не будет страшно, ничего не тяжело…

Твоя детская лапка, перепачканная углем, твой синий халатик – всё мне памятно, ничего не забыл…

Прости мне мою слабость и что я не всегда умел показать, как я тебя люблю.

Надюша! Если бы сейчас ты объявилась здесь – я бы от радости заплакал. Звереныш мой, прости меня! Дай лобик твой поцеловать – выпуклый детский лобик! Дочка моя, сестра моя, я улыбаюсь твоей улыбкой и голос твой слышу в тишине.

Вчера я мысленно, непроизвольно сказал «за тебя»: «Я должна (вместо “должен”) его найти», т. е. ты через меня сказала…

Мы с тобою как дети – не ищем важных слов, а говорим что придется.

Надюша, мы будем вместе, чего бы это ни стоило, я найду тебя и для тебя буду жить, потому что ты даешь мне жизнь, сама того не зная – голубка моя – «бессмертной нежностью своей»…

Наденька! Я письма получил четыре сразу, в один день, только нынче… Телеграфировал много раз: звал.

Теперь отсюда один путь открыт: Одесса; всё ближе к Киеву. Выезжаю на днях. Адрес: Одесский Листок, Мочульскому. Из Одессы, может, проберусь: как-нибудь, как-нибудь дотянусь…

Я уже 5 недель в Феодосии. Шура всё время со мной. Был Паня. Уехал в Евпаторию. В Астории живет Катюша Гинзбург. В городе есть один экземпляр «Крокодила»!! А также Мордкин и Фроман. (Холодно. Темно. «Фонтан». Спекулянты.) Не могу себе простить, что уехал без тебя. До свиданья, друг! Да хранит тебя Бог! Детка моя! До свиданья!


Твой О.М.: «уродец».


Колачевский едет обратно. Умоляю его взять тебя до Одессы. Пользуйся случаем!![63]

Какие четыре письма от Надюши получил О.М. в начале декабря и каким образом эти письма прорвались через все кордоны Гражданской войны, мы не знаем и не узнаем.

Намерение же выехать в Одессу и пробраться через нее в Киев, однако, не осуществилось.

4

Зимой 1919/1920 года (точнее, к сожалению, мы не знаем) братья Мандельштамы перебрались из Федосии в Коктебель и поселились на даче И.П. Харламова.

Тогда-то и состоялась первая попытка арестовать О.М., впрочем, не слишком достоверная. Сообщает о ней единственно Максимилиан Волошин, причем в «Воспоминаниях», написанных в апреле 1932 года. Относиться к этим свидетельствам приходится с особой осторожностью: и не потому, что у Волошина, находившегося в многолетней ссоре с О.М., были причины выставить его в невыгодном свете, и даже не потому, что бес мистификации был ему, мягко говоря, не чужд. Просто потому, что в других частях воспоминаний Волошина определенно подводила как минимум память: так, описание Флоры Осиповны Вербловской, матери О.М., на приеме у Изабеллы Афанасьевны Венгеровой[64] настолько разительно расходится с другими ее описаниями, что один из мандельштамоведов в качестве снимающей противоречия гипотезы выдвинул догадку, что то была вовсе не мать, а бабушка О.М.!

Вот как описывает Волошин эту первую попытку ареста:

Однажды М‹андельштам› вошел ко мне очень взволнованный.

«Макс Алекс‹андрович›, сейчас за мной пришел какой-то казацкий есаул и хочет меня арестовать. Пойдемте со мной. Я боюсь исчезнуть неизвестно куда. Вы знаете, как белые относятся к евреям».

Мы с ним пошли на дачу Харламова, где он занимал комнату вместе с братом. У них сидел, действительно, пьяный казацкий есаул в страшной кавказской папахе и, поводя мутными глазами, говорил: «Так что, я нахожу, что у Вас бумаги не в порядке, и я Вас арестую». Этот есаул откуда-то свалился в деревню Коктебель и пил безвыходно несколько дней, а потом, спохватившись, нашелся: «Есть ли у Вас в Коктебеле жиды?» Крестьяне очень предупредительно ответили: «Как же – двое есть – у моря живут всю зиму – братья Мандельштамы».

Есаул тотчас же отправился к ним делать обыск. Он сидел посреди комнаты, икал во все стороны и рассматривал книги, случайно попавшие ему в руки.

«А это Евангелие, моя любимая книга – я никогда с ним не расстаюсь», – говорил Мандельштам взволнованным голосом и вдруг вспомнил о моем присутствии и поспешил меня представить есаулу. «А это Волошин – местный дачевладелец. Знаете что? – Арестуйте лучше его, чем меня». Это он говорил в полном забвении чувств. На есаула это подействовало, и он сказал: «Хорошо. Я Вас арестую, если М‹андельшта›м завтра не явится в Феодосию в 10 ч‹асов› утра». Учреждением, куда должны были явиться братья Мандельштам (не помню, как оно называлось), было учреждение, которым заведовал полк‹овник› Цыгальский – поэт и поклонник М‹андельшта›ма.

Сам Осип Эм‹ильевич› находился в таком забвении чувств, что, вернувшись к нам в дом, обнаружил у себя в руке ключ от Майиной комнаты, который бессознательно зажал у себя в руке.[65]

Возможно, роль полковника Александра Викторовича Цыгальского[66] в спасении О.М. была именной такой, как пишет Волошин, но вот учреждение, в котором тот служил – школа юнкеров, где он преподавал артиллерийское дело – никак не могло быть местом для каких-либо следственных действий. Шаржированным и потому не слишком правдоподобным выглядит и параллелизм: «А это Евангелие… А это Волошин…». Да и зажатый в руке ключ от комнаты Майи Кудашевой – скорее всего, из другого эпизода воспоминаний Волошина, где никакого есаула и в помине не было…

5

В середине 20-х чисел июля 1920 года Волошин из Коктебеля написал своему давнему знакомому – начальнику Феодосийского порта капитану 2-го ранга Александру Александровичу Новинскому (1878–1960, Лос-Анджелес). Знал его, кстати, и О.М., посвятивший Новинскому очерк «Начальник порта» из цикла «Феодосия» в «Египетской марке», где он аттестуется «добрым меценатом», «морским котенком в пробковом тропическом шлеме», «человеком, который, сладко зажмурившись, глядел в лицо истории, отвечая на дерзкие ее выходки нежным мурлыканьем», но при этом «морским божеством города и по-своему Нептуном», «начальником моря», «покровителем купцов, вдохновителем таможни и биржевого фонтана», «коньячным, ниточным, валютным, одним словом, гражданским морским богом».

В письме Волошин просит о присылке прописанного доктором лекарства и о содействии в возвращении книги О.М. «Камень», якобы украденной его средним братом Александром[67]. Но поскольку выяснилось, продолжает Волошин, что Любовь Михайловна Эренбург, которой О.М. переподарил этот «Камень», собирается вернуть книгу владельцу, и инцидент тем самым как будто исчерпан, свою вторую просьбу в приписке к тому же письму он снимает.

Во «Второй книге» Н.М. представила это письмо как донос на О.М.[68], что действительности всё же не соответствует. Пришло оно за совместным завтраком Новинского с О.М., и Новинский имел неосторожность прочесть его целиком или процитировать Мандельштаму. Чем спровоцировал негодующее письмо самого О.М. Волошину, написанное 15 (28 по новому стилю) июля 1920 года:

Милостивый государь!


Я с удовольствием убедился в том, что вы толстым слоем духовного жира, простодушно принимаемого многими за утонченную эстетическую культуру, – скрываете непроходимый кретинизм и хамство коктебельского болгарина. Вы позволяете себе в письмах к общим знакомым утверждать, что я «давно уже обкрадываю вашу библиотеку» и, между прочим, «украл» у вас Данта, в чем «сам сознался», и «выкрал у вас через брата свою книгу».

Весьма сожалею, что вы вне пределов досягаемости и я не имею случая лично назвать вас мерзавцем и клеветником.

Нужно быть идиотом, чтобы предположить, что меня интересует вопрос, обладаете ли вы моей книгой. Только сегодня я вспомнил, что она у вас была.

Из всего вашего гнусного маниакального бреда верно только то, что благодаря мне вы лишились Данта: я имел несчастье потерять 3 года назад одну вашу книгу.

Но еще большее несчастье вообще быть с вами знакомым.


О. Мандельштам[69]

Копию этого письма О.М. отправил еще и Эренбургу, тем самым сознательно придав «инциденту» публичность. После чего и сам Волошин предал это несомненно уязвившее его письмо огласке. На ближайшей же после получения письма читке своих стихов он язвительно объяснил слушателям всю подоплеку своей ссоры с О.М. и зачитал его письмо как образец «ругательного» стиля[70].

Мандельштам же с братом в это время находился в Феодосии – в ожидании транспорта на Батум. И уже в порту, чуть ли не при посадке, – О.М. арестовали! Причиной, согласно И.Г. Эренбургу, послужило то, что какая-то женщина заявила, что О.М. служил у красных и пытал ее в Одессе![71]

Мандельштам, согласно Волошину, «обезумел от ужаса, как тогда, при инциденте с есаулом, и, будучи введенным в тюрьму, робким шепотом спросил у офицера: “А что, у Вас невинных иногда отпускают?”»[72]

В ответ, согласно легенде, последовало: «Сначала лишаем невинности, а потом отпускаем». «Когда его заперли в одиночку, он начал стучать в дверь, а на вопрос надзирателя, что ему нужно, ответил: “Вы должны меня выпустить – я не создан для тюрьмы…”»[73]. После чего О.М. перевели в психиатрическое отделение тюремной больницы[74].

Александр Мандельштам, брат О.М., арестован не был. Он-то и сообщил незамедлительно об аресте в Коктебель, надеясь на помощь находившихся там Эренбурга и других писателей, но прежде всего – на помощь Волошина. Тот, однако, был в ссоре с О.М. Первая две попытки уговорить Волошина, предпринятые княгиней Майей Кудашевой и Эмилием Миндлиным, окончились неудачей. Третьим пошел сам Эренбург, также находившийся в ссоре с Волошиным. Но последний искал примирения, – так что уговаривать Волошина вообще не пришлось[75].

Сам Волошин вспоминал об этом в 1932 году так:

Тогда все друзья М‹андельш›тама стали меня уговаривать, что я должен за него заступиться. Раньше я мог делать или не делать. Это было в моей воле. А теперь (после того, как он мне написал ругательное письмо), я обязан ему помочь. Напрасно я им доказывал, что сейчас не могу ехать в Феодосию, т‹ак› к‹ак› у меня болит рука и я никого из влиятельных лиц в Добр‹ольческой› армии не знаю.

В конце концов было решено: я напишу под диктовку письмо начальнику Контр-разведки, которого я в глаза не видел («но он твое имя знает…» и только подпишусь. Я продиктовал такое письмо:

«М‹илостивый› Г‹осударь›! До слуха моего дошло, что на днях арестован подведомственными Вам чинами – поэт Иос‹иф› Мандельштам. Т‹ак› к‹ак› Вы, по должности, Вами занимаемой не обязаны знать русской поэзии и вовсе не слыхали имени поэта Мандельштама и его заслуг в области русской лирики, то считаем своим долгом предупредить Вас, что он занимает в русской поэзии очень к‹р›упное и славное место. Кроме того, он человек крайне панический и, в случае, если под влиянием перепуга, способен на всякие безумства. И, в конце концов, если что-нибудь с ним случится, – Вы перед русской читающей публикой будете ответственны за его судьбу. Сколько верны дошедшие до меня слухи – я не знаю. Мне говорили, что Мандельштам обвиняется в службе у большевиков. В этом отношении я могу Вас успокоить вполне: Мандельштам ни к какой службе вообще не способен, а также и к политическим убеждениям: этим он никогда в жизни не страдал».[76]

На страницу:
3 из 5