Полная версия
Бриллианты для диктатуры пролетариата. Пароль не нужен
– Сдается мне, вы не правы, Глеб, – негромко сказал Дзержинский. – Время, когда мы из золота станем строить общественные нужники, Ильич обозначил абсолютно точно: коммунизм… Проклятие золотого тельца – штука поразительная. Когда потребность будет соответствовать способности – а это возможно, лишь когда лавки будут ломиться от товаров, здесь все взаимоувязано, – тогда только золото станет обычным металлом – тусклого цвета, без вкуса и запаха. До тех пор пока золото дает возможность его обладателю иметь хлеба – я нарочито огрубляю – больше, чем всем остальным, до этой поры арестом и реквизицией власть золота не сломить. Словом, я за то, чтобы сегодня же провести операцию. Сейчас каждый час дорог. В ближайшем будущем нэп даст нам возможность выкачивать золото здесь, дома.
Облаву на подпольные «золотые центры» проводила МЧК во главе с Мессингом. Операция прошла на редкость тихо: ни перестрелок, ни попыток бегства. Люди попались все больше пожилые, респектабельные. Держались они с достоинством, только сильно бледнели и не могли подолгу стоять – просили стул, ноги не держали. А стоять им приходилось довольно долго – пока агенты МЧК делали опись захваченных драгоценностей.
Особенно много драгоценностей было изъято у бывшей фрейлины Елены Августовны Стахович. Немка – по-русски она говорила довольно слабо, и поэтому допросить ее на родном языке Бокий попросил Всеволода. Владимиров допросов вести не умел, потому что его работа в политической разведке предполагала совсем иную деятельность – то он семь месяцев служил в пресс-группе Колчака вместе с известным писателем Ванюшиным, который после разгрома адмирала ждал «штабс-капитана Максима Исаева» в Харбине, то выезжал в Лондон, то появлялся в Варшаве.
Однако сейчас время было горячее; три переводчика, служившие в ВЧК, разъехались по командировкам, а ждать их возвращения – дело нецелесообразное.
– Добрый вечер, – сказал Владимиров, предлагая женщине сесть, – у меня к вам вопросы.
– Вы – немец?
– Русский.
– Здесь работаете добровольно?
– Вполне.
Стахович держалась удивительно достойно, и это нравилось Владимирову. Ему приходилось видеть людей, которые ползали по полу, рвали на себе волосы, норовили целовать чекистские сапоги, вымаливали пощаду, а эта старуха сидела спокойно, пристально, изучающе взглядываясь в лицо собеседника.
– Итак, первое: откуда у вас эти драгоценности?
– Это фамильные драгоценности. Я не несу за них ответственности, они перешли ко мне от моих предков – российских дворян…
– Тогда извольте отвечать на мои вопросы по-русски, – резко заметил Владимиров. – Для вас понятие «русский» сугубо абстрактно, как, впрочем, и для ваших предков.
– Вы не смеете говорить так фрейлине русской государыни.
– Смею. Если бы для вас «русский» было сутью, жизнью, болью – вы бы подумали о том, сколько миллионов русских мрет от голода! А на ваши камушки можно прокормить волость!
– Не мы этот голод принесли в Россию…
– Мы?
– Вы. И та банда, которой вы служите.
Владимиров тяжело посмотрел на женщину, на ее спокойное, надменное лицо и сказал:
– «Банда» в соответствии с нормами уголовных законоположений есть группа преступников, похищающих чужое имущество с помощью убийств, грабежей и подкупов. Верно?
– Верно.
– А теперь я спрошу вас, гражданка Стахович: отчего вы мне лжете?
– Если вы посмеете продолжать в таком тоне, я откажусь отвечать. Я прожила свое, и смертью вы меня не запугаете.
– Смертью я вас пугать не собираюсь. Более того: мы вас завтра же отпустим… Но мы найдем возможность сказать людям – за нашей прессой следят и в Париже и в Лондоне, – как вы, подкупив известного нам человека, получили неделю назад в бывшем Купеческом банке по фиктивной справке драгоценности адъютанта великого князя Сергея Александровича и сейчас тщитесь эти драгоценности выдать за свои, фамильные, доставшиеся вам в наследство от ваших дворянских предков по форме и букве закона.
– Нет! Нет! – вдруг зашептала Стахович. – Нет! Нет!
Каждое слово, произнесенное сейчас Владимировым, было правдой.
Наблюдение, установленное за Стахович после показаний Стеф-Стопанского, дало поразительные результаты: старуху увидели входящей в дом поздним вечером с чемоданчиком. Извозчик на допросе сказал, что старуха наняла его возле Купеческого банка, откуда она вышла с мужчиной. Тот пешком ушел в переулок, а старуха вернулась домой, как сказал извозчик, «на мне». Старуху взяли сразу же – она даже не успела спрятать драгоценности. Владимиров не знал лишь фамилии ее спутника, поэтому он и сказал так – «подкупив известного нам человека», рассчитывая, что после такого сокрушительного удара старуха должна будет открыться до конца.
– Да! – повторил он. – Да, да! И теперь оставим эмоции. Перейдем к делу. Адрес вашего попутчика: вы с ним вчера вышли из Купеческого банка…
– Да знаете ли вы, что такое последняя любовь женщины?! Я не открою его вам! Он прелесть, он самый нежный, он честен и быстр, как Отелло…
– Самый омерзительный для меня человек в литературе – Отелло, – ломая темп допроса, усмешливо проговорил Владимиров, – он взял себе варварское право лишать другого человека жизни, подчиняясь слепому чувству ревности… По мировому законоположению Отелло следовало бы судить как злодея…
– Вы никогда не любили…
– Любил, любил, – успокоил старуху Владимиров, – любил, Елена Августовна.
– Один из самых черных людей земли русской – граф Толстой тоже ненавидел Шекспира.
– Спасибо, – сказал Владимиров, – за сопоставление. Сугубо горд. Но мы несколько отвлеклись в литературоведение. Вернемся к бриллиантам. Первое: адрес вашего спутника; второе: номер телефона посольства, куда вы передавали драгоценности; третье: адрес вашего маклера, который за вас играет на лондонской бирже.
Директор бывшего Купеческого банка сообщил чекистам, что на работу не вышел замзав отделом драгоценностей Михаил Михайлович Кругов – тот самый, который, как выяснилось, выдал Стахович драгоценности великого князя по липовой справке Наркомфина. Наряд МЧК, отправленный к нему на квартиру, сообщил, что Крутов сегодня утром выписался и сказал, что срочно выезжает в Киев к заболевшей сестре. По наведенным справкам, в Киеве у Крутова родственников не было.
Крутов поселился в Сергиеве-Посаде у Олега – брата налетчика и бандита Фаддейки. Олег третью неделю мучился запоем. Работал он по сейфам артистично, он их как орехи щелкал. Сейчас, правда, Олег работал мало, больше пил, спрятавшись на маленькой дачке. Место здесь было тихое.
Фаддейка приехал к брату под вечер – днем он по городу не ходил: ЧК свирепствовала вовсю.
– Вот что, – сказал ему Крутов, помешивая ножом чай в алюминиевой кружке, – тактику будем, друг мой, ломать. Не от мужчин станем идти к бабам, а наоборот…
– Ты ясней говори, – попросил Фаддейка, – а то мудришь сверх меры, я и понять не могу ни хрена.
– Сейчас, когда ЧК всех старичков с камнями хлопнула, оставшиеся немедленно уйдут на нелегалку. А ведь «все мое ношу с собой» – понял? Все камушки они станут в карманах носить. У тебя, говорил, есть сутенеры?
– Есть.
– Что у них за бабы?
– Ничего бабки, – хмыкнул Фаддейка, – сисястые.
– Сисястых ты себе оставь. Нам нужны худые, молоденькие – желательно из аристократок. На таких клюнут. Ничего не понял?
– Ничего, – ответил Фаддейка, засмеявшись.
– Ладно. Завтра сведи меня со своими сутенерами – я им сам директивы дам…
Ревельское интермеццо
Никандров затаил дыхание, когда пограничник начал второй раз листать его новенький, пахнущий клеенкой паспорт.
– По профессии вы кем будете?
– Литератор.
– Чего ж уезжаете?
«Неужели большевики снова со мной поиграли? – мелькнуло зло и устало. – Ну что им от меня надо?! Неужели завернут в Москву? У, рожа-то какая: с веснушками и ноздри белые. Мальчишка – а уже истерик».
Но пограничник, повертев паспорт, вернул его Никандрову, еще раз подозрительно оглядел писателя с ног до головы и вышел из купе.
Никандров закрыл глаза и откинулся на плюшевую жесткую спинку дивана.
«Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ», – прочитал он про себя Лермонтова и сглотнул слезы. – Они меня слезливым сделали, комиссары проклятые. Правы были римляне – нет ничего страшнее восставших рабов: их свобода тиранична и слепа, а идеалы проникнуты варварством и жестокостью, потому что проповедуют они всеобщую доброту, а всеобщего нет ничего, кроме рождения и смерти», – подумал он, прислушиваясь к тому, как пограничник стучал в соседнее купе, где ехал таинственный комиссар из Москвы, сопровождаемый двумя чекистами в коже и с маузерами.
Никандров вышел в коридор. Поначалу он решил закрыться в купе и сидеть здесь до тех пор, пока состав не уйдет за границу, но потом брезгливо подумал: «Неужели они меня сделали таким жалким трусом, что я боюсь даже их соседствующего присутствия? Совестно, гражданин Никандров, совестно». И он поднялся, по-солдатски одернул пиджак и, задержавшись взглядом на седеющем сорокалетнем человеке, криво улыбавшемся в зеркале, резко отворил дверь.
Вагон был полупустой.
В соседнем купе командир пограничного наряда и чекисты в кожанках прощались с таинственным приземистым человеком: глаза – маслины, касторовое пальто и тупорылые – по последней американской моде – штиблеты.
– Желаем счастливого пути, – сказал один из чекистов, пожимая руку своему подопечному, – и скорейшего благополучного возвращения, товарищ Пожамчи.
Пограничники и чекисты ушли, паровоз прогудел, лязгнули буфера, продзенькали графины в медных держалках, и поезд медленно ушел из России в Эстонию.
Пожамчи стоял возле окна, не снимая пальто, несмотря на то что в вагоне было жарко натоплено.
Поплыли крестьянские коттеджи – дома крыты черепицей, кладка каменная, большие окна.
Никандров вспомнил Россию: подслеповатые оконца, света нет, разорение, грязь, нищета…
– И не совестно вам, комиссар? – спросил Никандров неожиданно для себя.
– Простите? Вы мне? – улыбнулся Пожамчи.
– Кому же еще! Штиблеты комиссар носит малиновые, а несчастный мужик как жил в зверстве, так и живет. На что замахнулись? Ни одна страна в мире не приходила в другую страну с униженной просьбой: «Владейте нами, земля наша обильна, а порядка нет!» Россия – приходила. А вы ее – в передовую революцию – носом, носом! А она к революции готова, как я – к деторождению!
– Да вы не волнуйтесь, – попросил Пожамчи. – Может, я…
– Что вы?! Что?! Нет революций! Честолюбцы есть! Сколько ж вы миллионов людей обманули, а?! Куда ей – грязной и нищей России, социальную революцию совершать?! Им, – Никандров яростно кивнул головой на проплывавший эстонский пейзаж, – следовало начинать, а не нам с голой задницей и горячечными татарскими инстинктами!
Никандров чувствовал, что сейчас он выглядит смешно и жалко, выкрикивая то, что наболело, но он не мог остановить себя. Он видел, что его попутчик хочет что-то возразить, но это бесило его еще более.
– Я знаю ваши возражения! Страна безграмотных рабов тщится предложить новый путь миру! Мы, не знающие, что такое метрополитен и аэроплан, замахиваемся на мощь Северо-Американских Штатов! Пьяное мужичье, сжигающее картины только потому, что они висели в помещичьем доме, собирается переделать мир! Революция – верх логического развития! Революция обязана сделать жизнь лучше той, которую она отвергла! А что ваша революция принесла?! Голод! Разруху! Власть быдла, которое мне диктует, что надо, а чего не надо писать!
Чем яростнее выкрикивал Никандров, тем улыбчивее делалось лицо Пожамчи, и он уже не прижимал к груди так напуганно толстый свиной кожи портфель.
– Что же смеетесь-то вы? – спросил Никандров с болью. – Над собой не пришлось бы вам посмеяться. Зло мстительно, только оно и во втором колене мстить будет, и в третьем. О себе забыли, упиваясь минутой власти, так о детях бы подумали! Не простит вам Россия того, что вы с ней вытворили, – никогда не простит, и путь ее назад, к разуму, будет кровавым, и кровь этих лет не пойдет ни в какое сравнение с той кровью, которая грядет вам за грехи ваши…
– Вы напрасно так изволите гневаться, – усмехнувшись, сказал Пожамчи, воспользовавшись тем, что Никандров раскуривал трубку. – Я, с вашего позволения, думаю так же, как и вы, и не собираюсь возвращаться в Совдепию…
– Что?!
– Да вот то самое, – как-то злорадно ответил Пожамчи, – только, судя по всему, вам это было легче – «адье, Россия!», а вот мне уехать больших трудов стоило и пребольшого риска, милостивый государь.
И, взглянув еще раз на расписание остановок, Пожамчи не спеша направился к выходу: поезд останавливался на какой-то маленькой станции. Возле вокзального здания Никандров увидел несколько саней и черный, звероподобный автомобиль – скорее всего немецкий, – с номером, заляпанным коричневой грязью.
И вдруг Никандров рассмеялся. Он приседал, хлопал себя большими сухими ладонями, иссеченными резкими линиями, по коленям, задыхаясь от смеха, а потом снова почувствовал соленые слезы в горле. «Господи, – думал он, – свободен! Он – как крыса с тонущего корабля, а я – гордо! Я домой вернусь как победитель, а он – никогда!»
Проводник, протерев тряпочкой медный поручень, сказал Пожамчи:
– Здесь мы всего пять минут, не отстаньте, товарищ. Они тут по-русскому не лопочут, все по-своему…
– Спасибо, – ответил Пожамчи и, не по годам легко спрыгнув на перрон, затрусил в вокзал.
За столиком в маленьком чистеньком буфете сидели три человека. Они мельком глянули на вошедшего и продолжали молча сосать пиво из глиняных кружек.
– Милейший, – обратился Пожамчи к буфетчику, – кого здесь можно подрядить до Ревеля?
– Поезд идет, – ответил буфетчик на чистом русском, – зачем же лошадки?
Пожамчи угодливо засмеялся:
– Я чтобы в саночках. Ну-ка, стопочку мне и рыбки.
– Какой рыбки?
– А вот этой, красненькой. У красных с красненькой рыбкой плохо! – снова посмеялся он, доставая из внутреннего кармана пальто бумажник.
– Не надо вам пить, – услышал он голос сзади и почувствовал на своем плече руку.
Стало ему сразу легко-легко, и ноги ослабли, сделавшись враз ледяными и влажными. Он обернулся. Те трое, что сидели за столиком возле окна, теперь были у него за спиной: двое быстро ощупали карманы – нет ли оружия, а третий, видимо главный, – по-прежнему держал руку на его плече.
– Вы кто? – спросил Пожамчи, не узнавая своего голоса.
– Пить вам не следует, а то посол запах водки учует, у товарища Литвинова нюх отменный, и будут вам после неприятности в Наркомфине у Николай Николаича, у товарища Крестинского…
– Так вы наши будете?
– Наши, – ответил старший и подтолкнул его к выходу. – Вас посольские должны на следующей станции встречать?
– А что?
– Вы мне вопросами не егозите, – сказал старший, беря его под руку, – вы отвечайте.
– На следующей… А вы – вот они, даже пораньше, – залепетал Пожамчи, – и слава богу, а то я весь в страхе, поэтому и решил себе позволить для храбрости.
– Ну и хорошо… Мы сейчас к вам в купе зайдем – вы один ведь следуете?
– Именно так.
– Ну и хорошо, – повторил старший, помогая Пожамчи подняться в вагон.
«Господи, – пронеслось в мозгу холодно и стремительно, – а я ведь литератору брякнул, что в Совдепию вертаться не хочу! Господи, неужели пропал? К полиции брошусь в Ревеле, кричать стану, отобьют…»
Трое завели Пожамчи в купе – Никандрова в коридоре не было, – затворили дверь и сели на плюшевые сиденья, только старший остался стоять, чуть склонившись над испуганным человеком в касторовом пальто с зажатым в правой руке желтым портфелем.
– Сколько у вас сейчас бриллиантов?
– Если по долларовому курсу – то… Я только прошу извинить – вы мне даже мандатов не показали…
Старший обернулся к спутникам:
– Влас Игоревич, предъявите ваш мандат.
Влас Игоревич достал из кармана тупорылый браунинг и навел его на Пожамчи.
– Вот это первый мандат, – неторопливо заговорил старший, – но он слишком громкий, поэтому мы взяли и второй мандат, не так ли, Валентин Францевич?
Валентин Францевич вытащил руку из кармана коротенького казакина, отороченного серой мерлушкой. В руке у него был нож, и Пожамчи сразу же ощутил, какой он острый, этот нож, и какой холодный, хотя видел он хирургически белый кусок стали всего мгновение: Валентин Францевич сразу же спрятал его, усмешливо глядя на гохрановского контролера.
– Так вы что ж – грабители?
– Неужели я похож на грабителя? – спросил старший. – В прошлые годы вы меня даже по имени-отчеству не рисковали, а все больше «ваше превосходительство».
– Господи, Виктор Витальевич, неужто вы?!
– Слава богу, – улыбнулся старший, – признали. Усы меня так старят или очки? Так сколько в долларах будет?
– Миллиона два будет.
– И вы с таким-то богатством, принадлежащим республике рабочих и крестьян, деру хотели дать? Ай-яй-яй, Николай Макарыч, как совестно! Народ голодает, а вы…
– Господи, Виктор Витальевич, да я готов отдать вам половину, только…
– Не буду, не буду, – усмехнулся Виктор Витальевич, – я вас убивать не буду. Курить хотите?
– Бросил.
– Сердечко?
– Да нет, не жалуюсь. Табак дороговат.
– С вашими-то деньгами?
– Курочка по зернышку клюет, – попробовал пошутить Николай Макарыч и даже чуть посмеялся, уголком глаз посматривая на двух сидевших у двери, но Виктор Витальевич его оборвал:
– Ладно. Воспоминания кончились, времени у нас в обрез. Закурить – я один закурю. На следующей станции к вам сядут двое из посольства, чтобы камушки охранять; нам стоило большого труда опередить их, так что давайте будем кратки и серьезны. Как вы думаете, среди тех камушков, которые у вас в портфеле, моей семье что-либо принадлежит?
– Колье изумрудное и осыпь – ваша тетушка их брала у меня за тридцать две тысячи золотом весной семнадцатого, до переворота.
Пожамчи потянулся к портфелю, но Виктор Витальевич снова положил ладонь на его плечо:
– Не надо, Николай Макарыч. Не возьму я камушки, они всегда мне были ненавистны, а уж сейчас тем более. У меня к вам просьба: доставить эти камушки товарищу Литвинову в самой полнейшей сохранности. Ясно?
– Не могу понять, ваше превосходительство…
Виктор Витальевич усмехнулся:
– Да уж превосходительство, куда как превзойти мое превосходительство! Так вот, не превосходительство я и не граф, а просто Воронцов. Эмигрант. Враг трудового народа. Без родины и племени. А это очень плохо, Николай Макарыч. Воронцову быть на земле без роду и племени. Вам, торговцам, легко: для вас родина там, где можно вести куплю-продажу, а для меня родина – одна, и с ней в сердце я умру, и зовется она – Россия. И я туда намерен вернуться. Тогда и вам сызнова легче станет, и торговать можно будет камушками, и гешефт с моей тетечкой делать. И вы, Николай Макарыч, поможете мне вернуться на родину, а для этого нужно, чтобы вы по-прежнему трудились в Гохране. Вы сколько имели дохода до переворота?
– Тринадцать тысяч. По счету в банке легко проверить.
– Я не Рабкрин, проверять не стану, я вам на слово верю. Как думаете – долго еще большевики продержатся?
– Долго не смогут.
– А если еще мы поднажмем?
– Тогда повалятся, Виктор Витальевич. Только если вы серьезно будете за дело браться, попусту народ не гневить – поркой там или презрением к простолюдинам…
– Ну, знаете, от ошибок кто гарантирован… Битые – мы умней стали. Так вот: за все годы Совдепии получите по пятьдесят тысяч золотом. Расписку давать – или на слово поверите?
– Не могу я туда возвращаться, нет сил моих.
– Николай Макарыч, я хочу быть доказательным. Слушайте меня внимательно: если вы, несмотря на мою просьбу, тем не менее решите сейчас сбежать, я сделаю так, что вас выдадут полиции: вы похитили ценности, принадлежащие не государству – нет, а нам – Воронцовым, Нарышкиным, Юсуповым. Никто у вас этих камушков не примет, а мы докажем свое, вы это знаете…
– Знаю, – вздохнул Николай Макарыч, – как не знать…
– И полиция посадит вас в тюрьму, а здешние тюрьмы ничуть не лучше московских. Даже хуже: тут амнистий не бывает, тут сроки, как и деньги, считать научены. И учтите, здешние правители так же, как мы, ненавидят кремлевских властелинов, только они еще их очень боятся и вас за милую душу выдадут Москве, провались кто-нибудь из ихних посольских дворников. Через пять минут будет остановка, и к вам придут люди от Литвинова и довезут вас прямо до улицы Пикк. Если вы по дороге вздумаете кричать и звать полицию – мои друзья помогут чекистам, которые будут вас охранять. Вы не откажетесь выполнить эту работу, Валентин Францевич?
Тот молча кивнул головой.
– Если же вы согласитесь выполнять наши просьбы, – продолжал Воронцов, – то я готов показать вам ваш паспорт – гражданина Германии. Вы его получите здесь же, после того как сделаете еще три-четыре рейса. Вы хоть понимаете, что у вас нет иного выхода, как принять мое условие?
– Дурак не поймет, – ответил Николай Макарыч.
– Ну и хорошо. Завтра приходите вечерком в подвальчик «Золотая крона», я вас там найду. Договорились?
– Да.
– Не свирепейте, не свирепейте, – мягко улыбнулся Воронцов, – с эдаким-то богатством вы тут не справитесь – темечко не выдержит, да и порода не та – слишком уж точно свой годовой доход помните.
– Я-то бы справился, Виктор Витальевич, а вот, простите, аристократы, которые своих доходов не знали и считать не хотели, – вот они Россию-то и подвели к краху. Аристократу надобно Россию было любить платонически, а управление тем передать, кто цифру любит и помнит.
– А ведь это программа! Глядишь, в новом правительстве мы вам пост товарища министра финансов приготовим.
– А министр – из вашего сословия – снова мне указания станет делать? Ему б лучше на бегах играть и охотой заниматься, тут слов нет – ваша возьмет…
– Полно, полно, Николай Макарыч, – ответил Воронцов, и скула его заиграла. – Мой прадед выходил под пули на Сенатскую площадь, а ведь и игрок был, и выезды держал. Мы Россию любим, а вам лишь схема важна для приложения неуемных сил. Это ежели серьезно. А если бы вы решились бежать с этими-то кремлевскими миллионами, вас бы чекисты все равно выловили. Вы должны войти в доверие, чтобы не страшились обыска на границе: тогда и Литвинову камни дадите, и себе вывезете. Сколько себе притащите – ваше дело. Мне – с каждой ездки – будете давать миллион. Себе – хоть пять, я вас контролировать не стану. До свидания. Мои друзья будут в соседнем купе – в случае чего окликните их, они помогут. Да и я неподалеку…
– Вы литератора куда-нибудь уведите, я ему – в глупости – брякнул, что из Совдепии бежал…
Трое быстро переглянулись.
– Какой литератор? – спросил Воронцов.
– Я имени не запомнил, слышал только – литератор.
– Зря, – сказал Воронцов, – как же вы так?
Воронцов достал из внутреннего кармана длинный стилет, нажал на хитрую кнопочку – остро выскочило тонкое шило – и вопросительно поглядел на Власа Игоревича. Тот протянул руку, и Воронцов отдал ему стилет.
Воронцов выходил из купе последним. Он осторожно прикрыл дверь, обернулся и выдохнул – как простонал, увидев возле окна Никандрова:
– Леня, бог ты мой! Леонид, миленький ты мой!
Они бросились друг к другу и замерли, обнявшись.
* * *Посол РСФСР в Эстонии Литвинов[12] медленно поднялся из-за стола и неторопливо, чуть вразвалочку двинулся навстречу Пожамчи. Он ощупал его своими холодными голубыми глазами, спрятанными за толстые стекла очков, суховато улыбнулся и жестом пригласил главного оценщика Гохрана республики к маленькому – ножки рахитично выгнуты – столику; был он накрыт на две персоны.
– Добрались без приключений? – спросил Литвинов.
– Да! Все в порядке, слава богу, – суетливо, чересчур подобострастно улыбаясь и понимая, что со стороны это смотрится плохо, ответил Пожамчи. Ему отчего-то казалось, что этот большеголовый человек в конце беседы обязательно спросит его и о литературе, и о беседе с Воронцовым в купе, и поэтому он чувствовал себя неуверенно, словно бы под микроскопом. Он не успел еще прийти в себя, выстроить ясную линию поведения, потому что рослые дипломаты – Хромов и Потапчук – сели в его купе через три минуты после того, как вышел Воронцов, а с вокзала сразу же отвезли в посольство и здесь, не дав ему умыться или перекусить, пригласили к послу.
– Ну, если слава богу, – усмехнулся своей странной улыбкой Литвинов, – тогда прошу вас, угощайтесь кофе.
– Благодарствуйте.
«Посадский, вероятно, – подумал Литвинов, – почему посадские так липки к политике и финансам? Ущербность самолюбия или завистливое желание стать городским?»
– На словах мне ничего не просили передать?
– Товарищ Крестинский наказывал вам поклон передать.