Полная версия
Дежавю
Они начали встречаться, он ласково называл ее: «Моя девочка с котенком». Он стал ее мужчиной и принимал ее восхищение, граничившее чуть ли не с поклонением! Ну, что с того, что с ним не узнала она радости телесных утех, о которых говорили девчонки, думала Оля, она не разочаровалась в нем, она любила его и радовалась, что ему хорошо!
Почувствовав себя беременной, не обрадовалась этому, но и не огорчилась. Решать было ему. А он рассердился на нее!
– Ты что, с ума сошла! Мне идти служить в осенний призыв!
С тех пор как узнал он об Олиной беременности, то превратился в ч у ж о г о, будто бы опротивела она ему… О близости речи не было, он ни разу не то, чтобы не поцеловал ее, но даже не дотронулся, словно бы брезговал… Вынести его отчуждение было невозможно.
Олины родители были на даче, когда она пошла в ночное дежурство врача-гинеколога, какого-то знакомого знакомых, на аборт.
Наутро, изможденная, без кровинки в лице, из будки с телефоном-автоматом, она вызвала его. Увидев издалека, затрепетала, и кошмаром привиделось, то, что произошло в клинике ночью, и хоть болело тело, душу затопила нежность…
– Вовка! – кинулась к нему она, – я все сделала, как ты хотел. У меня, у нас, не будет ребенка, – униженно-виновато глядя в глаза ему, комкая слова, говорила она.
– Кто тебе сказал, чего я хочу или не хочу?! – он, не пытался сдерживать свою ярость.
– Володечка, я же для тебя, ведь я, я тебя… – Не успела она сказать самое важное, самое главное слово, как увидала спину Володечки, уходившего от нее…
Хлопнула за ним дверь подъезда и осталась Ольга одна. «Навсегда», – ухнуло, придавливая собою, тяжелым металлом внутри, слово.
В тот вечер Ольга впервые закурила, и до утра искурила две пачки сигарет.
Однако, оказалось, несмотря на то, что было тягостно, пусто, тошно и противно – жизнь продолжалась!
Окончив школу, поступила в институт на архитектурный. И увлечения появились. Мужчины, многие, нравились ей, да и близость с ними была медово-сладостной, «освобождение» тела, «облегчение» его, возносило на пик наслаждения. Познала она плотские радости. И ее не удивляло, что не связаны они с чувством к определенному мужчине.
Не было только единственного, при одном виде которого замирало сердце, подгибались коленки, появлялось странное чувство неощущения с е б я, растворения в нем, совершенного счастья, когда глаза видели и насмотреться не могли на н е н а г л я д н о г о, уши не могли наслушаться голоса его, держать бы всю жизнь, не выпускать руки его, целовать ладонь, перебирать пальцы… Но знала она – ладонь его, лицо его, все тело его, сам он – осталось там, куда не вернуться, в прошлом…
Еще студенткой, отдыхая на Крите, познакомилась Ольга с Вернером, немцем из ФРГ, тоже архитектором, и вышла за него замуж. Бюргерски-упорядоченное существование успокоило, утихомирило Ольгу: после замужества ее перестали мучить приступы тоски. Открыли они с мужем собственное архитектурное бюро. Бизнес был прибыльным, в разных городах стали принадлежать им целые микрорайоны.
Детьми, правда, не обзавелись. У Ольги после давнего аборта было, так называемое «вторичное бесплодие». Вернер к детям был равнодушен, и его устраивал «открытый», незащищенный секс. Кроме секса, Вернер любил также футбол и светлое пиво. Ольга даже вывела «формулу» для мужа, глядя, как читает он ежедневный «Бильд» и потягивает пиво. «Вместо трех «К» – «киндер, кюхе, кирхе» у тебя три «Б»: «Банк, «Бильд», Бир» – посмеивалась она. Вернер смеялся вместе с ней. Супружеская чета жила в ладу, подчиняясь календарю: отметив Рождество, летели в тепло, на острова в океане; в Пасху, в Ватикане слушали послание Папы «Urbi et Orbi» (Вернер считал себя практикующим католиком); Троицкие каникулы, проводили на Лазурном берегу, в отпуск пускались в плавание на яхте…
Ольге этот стиль жизни импонировал – нескучно. Правда, была у нее одна странность: любимой Олиной картиной была «Дама с горностаем» Леонардо да Винчи. Она могла смотреть на картину и в музее, и в альбоме – часами. Семнадцатилетняя девушка Чечилия Галлерани на портрете была возлюбленной миланского герцога Сфорца. Леонардо написал ее еще любимой, еще не п р е д а н н о й мужчиной. Иногда Ольге чудилось, что на картине она сама, с котенком на руках. Она пугалась и говорила себе, что картина ее сведет с ума, что необходимо перестать медитировать над нею. На какое-то время она забывала о ней, но всегда возвращалась к ее созерцанию…
В России оказались у них с Вернером совместные проекты с российскими архитекторами. После переговоров в Москве Ольга вдруг решила наведаться на родину. Зачем, она и сама не знала, у нее там родных не осталось, так, какие-то знакомые. Но летела со смутной надеждой – на что? Конечно же, не на то, чтобы встретить своего Единственного, подавая ему милостыню…
Он смотрел на нее, то признавая, то нет… И Ольга, не выдержав, скомандовала
– Поехали!
Таксист конечно же был недоволен, когда грязнючий бомж усаживался на заднее сиденье, да спорить со своей богатой, (этих он чуял), пассажиркой, не стал.
«Дорогая штучка, сучонка заграничная, блядь эдакая, тухлятинки тебе нашей захотелось…» – искоса поглядывал на иностранку, бегло говорившую по-русски.
В отеле, где Ольга забронировала апартаменты, ее спутником были недовольны также. Но промолчали, им же валюта перепала.
– Володь, давай я тебя помою, – просто, будто произносила это десятилетиями, предложила она.
Она омывала его тело, легко касаясь губкой безобразящих рубцов, выпуклостей шрамов, и не сдержавшись, прижалась щекой к мокрой спине. И в тишине, услыхала, как негромко плачет он.
Почувствовала, как слезы покатились и у нее по щекам. Не успела удивиться, наверное, больше двадцати пяти лет, как не плакала, так что иногда ей чудилось, что она забыла к а к это бывает…
Потом они лежали на чистых, пусть и казенных, простынях, она держала его руку, и блаженно улыбалась, так бы пролежать до самой смерти или… умереть сейчас…
– Помнишь, как я пришла к тебе в последний раз?
– Если честно, – в сгущавшихся сумерках, лицо его было почти таким же, как тогда, узнаваемо-любимым, – честно, – повторил он, – плохо помню.
Она заволновалась, переживая.
– Я не успела досказать, договорить, того, что не говорила никогда, – сбиваясь, заспешила, забормотала она, – так я теперь скажу: Я тебя люблю!
Он закрыл обеими руками лицо и глухо произнес:
– Это невозможно!
– Почему невозможно?
– Потому… – запнулся он, – я больше не мужик, понимаешь, я – импотент!
– Вовка, милый мой, любимый мой, единственный мой, – едва прикасалась губами она к лицу его, тоже испещренному шрамами, – я же не говорю с тобой о трахе. Кончить, получить удовлетворение можно просто, а в нынешнем мире особенно! Есть множество всякого, что помогает женщине кончить и не раз. Я ж не об этом. Я люблю тебя, хороший мой, люблю! Я жить не могу без тебя, я не жила все эти десятилетия. Это я только сейчас поняла. Я хочу быть с тобой и любить тебя.
– Как?
– Как? – счастливо разулыбалась Ольга – Был один немецкий мыслитель – Отто Вейнингер, много всякого написавший, в том числе и чепухи. Но он сказал то, что чувствую и я, что «любовь, настоящая любовь может быть только платонической!»
– Олька, я ничего не понимаю!
– И не надо ничего понимать, любимый, я тебе понемногу – днями, месяцами, годами, до конца жизни буду объяснять, объяснять, объяснять…
Всю ночь проговорили они, не перебивая, а вслушиваясь друг в друга. Он о своей службе в армии, о дедовщине, о драках и издевательствах, о том, как пришлось ему на «воле», после дембеля; о женщине, на которой женился, о неудавшейся семье, о том, из-за чего и как случилась его мужская немощь; о собственной слабости и глупости, о разного рода жизненных недоразумениях, ставших роковыми, вытолкнувших его на улицу, под открытое небо… Она о своем, наполненном работой, сексом и путешествиями заграничном существовании, в котором не было места чувствам…
Сон сморил его мгновенно. А она смотрела на него и насмотреться не могла, и поверить не могла, что судьба вновь столкнула их. И это уж случайностью быть не могло, вправду: «суженого на коне не объедешь». «А меня ж самолет доставил прямиком к тебе», – не размыкая губ, говорила она ему.
Утром увидала его тюбетейку, лежавшую на полу. Поднялась с кровати, подошла, подняла ее и неожиданно для себя уткнулась лицом в родной его запах. Ведь сколько ж лет, перечитывая Бунинскую «Русю», волновалась она, читая концовку рассказа, когда влюбленная девушка говорила: «А я так люблю тебя теперь, что мне ничего милее даже вот этого запаха твоего картуза, запаха твоей головы…» Множество раз перефразировала она последнюю латинскую фразу рассказа, на русском звучавшую: «Возлюбленный мною, как никакой другой возлюблен не будет».
…Ничего не понимавший Вернер только качал головой и говорил, что его чувствительной жене вредно читать русскую литературу.
Виталий АМУРСКИЙ / Париж /
Родился в Москве в 1944 году. Профессиональный журналист и литератор. Живет во Франции с 1973 года, более четверти века проработал в русской редакции Международного французского радио. Автор десяти книг и многочисленных публикаций в периодике, а также журналах и альманахах, как за рубежом, так и в России.
«Не о безумной Северной Корее…»
Не о безумной Северной КорееИ не о том, как Сирия горит, —О чем-нибудь совсем другом, скорее,Хотел бы я сейчас поговорить. Допустим, о парижском листопаде,О смоге, что над городом навис,О старике, что просит Христа радиУ приоткрытой двери в Сен-Сюльпис. О том, как сердцем слившись с гулким храмом,Там можно без труда забыть про то,Что есть Москва с ее курбан-байрамом,А на Донбассе зона АТО… Но проходя по улицам знакомым,Где вроде бы привычно все глазам,Я чувствую, как прочно с веком скован, —С тем самым, что, увы, непрочен сам.«Когда дверь в чьей-то хате вышиблена…»
Борису Клименко
Когда дверь в чьей-то хате вышибленаИ шатается в ней сквозняк,Горек вид занавесок с вышивками,Что колышутся на гвоздях. Нет порою в жизни отдушин,А душа в сплошных синяках, —Только все это, Боря, одюжим,Ибо иначе нам никак. И у киевского ВладимираНас одарит покоем та, —Дорогая мне, а тебе – родимая, —Приднепровская красота.Памяти Германа Плисецкого
1. Трубная площадь
Восточными словами, как урюком,Подслащивал поэт свой пресный быт,А проходя по Трубной, слышал – в люкахРека Неглинка, спрятавшись, бурлит. И сквозь чугун в оставленные щели,Казалось, шепчет темная водаО дне, когда прощавшихся с Кащеем,Здесь поджидала страшная беда. Над городом печаль в гудках басила,Летя от стен Кремля на Колыму…Но девочкою лет шести РоссияНадолго в память врезалась ему. Слепая и губительная сила,Что двигалась от Сретенских ворот,Ее водоворотом уносила, —Водоворотом, звавшимся – народ. В Колонном зале, в пальцах комкав шапкиИ не стесняясь набегавших слез,У пьедестала с гробом шагом шаткимСвою беду и боль поток тот нес. Слиянием мистерии и явиВ прикрытых крепом люстрах свет не гас,Но даже если розы там не вяли,То стража их меняла каждый час. А с Трубной кровь уже смывали чью-то,Следы беды сметали поскорей,И мартовские ветры дули лютоМеж траурных столичных фонарей.2. На полях книги «От Омара Хайяма до Экклезиаста»
Не глазами, но сердцемСтрок касаюсь печальных —Тех, что Герман ПлисецкийНе сумел напечатать. Ах, стихи из архиваСреди записей личных —Будто ветер охрипшийВ подворотнях столичных Лет простуженных, серыхОт печалей и пыли,Где по-своему все мыГнетом мечены были. Сколько душ там сломалось,Что казались – из стали!Но остались слова ведь,Пусть в тени, но остались.Кунцевская ель, Или как однажды с друзьями я побывал у «второй дачи» Сталина
Гнездо диктатора в Кунцево.Притихшие разговоры.Кусочек империи куцыйЗа темным глухим забором. Хозяин давно сменилсяИ кто там сейчас – бог ведает.Спросить бы воды, извинившись,Но лучше, конечно, без этого. Вдали силуэт охранника,Собачий лай голосистый,Казалось, что-то отравленоНа этой земле российской. Природа летняя властвовалаС завидным упорством воина,О генерале ВласикеПодумалось мне невольно. Случайно ли все еще помнитсяСредь зелени той сочно-рьянойЗасохшая ель – покойница,Осыпавшаяся, но упрямая.По поводу открытия памятника Ивану Четвертому в Орле
Тоска по опричнине. Грозный,Малюте Скуратову честь…О дух этот, схожий с гриппозным,Амбиций гремучая смесь. Язык был мне верной опорой,И в стужи грел словно очаг,Но что ж говорить на которомПриличнее нынче молчать. 14 октября 2016 годаБудапештский блокнот
(Сентябрь, 2017)
Будапешт
Не для ума, скорее, а для сердца —Листвы сентябрьской золотистый фонИ дней стручки, что сродны связкам перца,И волн дунайских вечный марафон. А я, подспудной памятью ведомый,Здесь словно погружаюсь в прошлый век,Где пылью – пятьдесят шестой, бедовый,И незабвенной тенью – Валленберг.Гостиница «Леонардо», № 548
Окно гостиничного номераВыходит в сквер, где зелень стараяУпорно не меняет колера —Желтеть, как будто, не пристало ей. Но ветер с северо-востокаУпрямо треплет листьев кружевоИ разбивает на осколкиДорожки, залитые лужами. В такое время, право, надо быБыть мастером перед подрамником,Чтоб краски на холсте, как ягоды,Взяв мастихин, слегка подравнивать.Размышления на скамейке в районе улицы Ваци
1Ах, сколько минуло годков, Порой несчастных…Дружище, Юра Холодков,Где же сейчас ты? В венгерской жизни суетуОт скуки отчейБежать хотел. Сейчас я тутС тобой – заочно. Луна двояка нынче (такБывает в море) —То полустершийся пятак,То форинт. 2Ты говорил, что падежей тут двадцать семь, Ошибочно накинув пару лишних, Что не было помехой, ведь гусей Пасти бы мог, с пейзажем здешним слившись.И, позабыв московской речи вздор, Не только откровенный – даже отзвук,Как сыр овечий, резал бы простор,И пил бы, как вино, мадьярский воздух. Как жаль, что нам не встретиться теперь —Поворошить времен минувших ветошь,Потолковать о горечи потерьИ помянуть друзей, которых нет уж.Под сводами базилики
Святого Иштвана
Пели в храме, где служилась месса,Ну, а я душой, как будто в брешь,Улетел, услышав вдруг Бернеса —О солдате, бравшем Будапешт. Вспомнил патефона синий ящик,Черную пластинку под иглой…Вспомнил то, что было настоящим,Не покрытым патиной и мглой. По весне и яблони, и вишниТам цвели у изб и у дорог —Это я о тех, что здешний ИштванЗнать не знал, и знать, увы, не мог.Меченые годы
45-й? Все, как будто, просто:«Смерть фашистам!», «Гитлеру капут!»…Это 56-й вопросом:Почему тогда мы были тут?Безутешная музыка
Осень снова такая,Что забыл я почти.Воздух терпче токаяИз ближайшей корчмы. Вечер стелется сизый —Пустота и тоска,Даже птиц на карнизахВзгляду не отыскать. Лишь рекламы цветныеПриглашают к вину…Рожё Шереша[1] нынеВ самый раз помянуть. О, печаль Будапешта,Все ж светла твоя явь,Где звучит безутешноЕго старый рояль.Владимир ЗАГРЕБА / Париж /
«Писатель Загреба к тому же замечательный доктор, но не только. Он, я бы сказал, патологоанатом человеческой души. Своим пером он проникает в такие глубины человеческого духа, куда никогда не проникнет ланцет хирурга». (Алексей Хвостенко) «Книга Загребы целиком остраненная. Ее читать хочется, и она дочитывается до конца, несмотря на массу непонятного с первого взгляда, требующего остановиться и расшифровывать. Энергия автора переливается в читателя, минуя “понимание” и дразня его любопытство. Загреба ироничен, как Свифт, текуч, как Джойс, ностальгичен, как Пруст…» (Николай Боков)
Летающий верблюд
Отрывок
А эта Коко, кокотка – балансьегина соперница была тоже ничего себе… Дамочка что надо… вся «соткана» из сплошных противоречий и поисков. Да и кто такая Коко? Кокотка – да, и не Сосо вовсе, а Gаbrielle, Воnheur, Сhanel. С самого первого дня рожденья ей сразу улыбнулось счастье, хотя бы потому, что ее второе имя, после (простите) скрипучего первого – «Gabrielle» к этому располагало, было помягче и обнадеживало. Оно переводилось на русский язык сходу, просто: «Воnheur» – счастье без экивоков и претензий. И действительно, в 1910-м было много счастья, и длинноногая мадемуазель – Габриель Счастье Шанель весело и, похоже, тоже без этих, задирала свои молодые двадцатисемилетние ноги в кабаке и «ре»: «Lе sein dressé»[2] – в городе-санатории Виши, на улице «Спустившейся лямки» – где все, как в Железноводске, у этих присевших зачем-то на скалы орлов, ходили на водопой с кружками, а не с опущенными лямками лифчиков, и куда чуть позже на воды, и тоже на это… приехал будущий герой – маршал Петэн со своими петэновскими министрами – не героями, но тоже – абсолютно законченными… и где родилась тоже одна француженка, которая сделала много хорошего одному русскому… Но в десятом году про это еще никто ничего не знал, и веселая толпа каждый вечер, в девять часов, грудью напирала в медные двери заведения – кабаре, которые тоже железно подтверждали эту выдуманную природой вывеску: на каждом медном листе филенки горельефные медные стоячие груди крепким соском, а не словом, крепко держали всеобщий интерес, перекладину-поручень с надписью: «Ломитесь, господа-месье, милости просим». И ломились! Лейтенант Сареl, французский красавец, кавалерийский офицер в сером габардиновом мундире с широкими накладными карманами, с золоченой накладной шпалой на левом плече, с серебряными шпорами и в кавалерийских штанах, фасон которых впоследствии делал (отдавал?) честь самому генералу Galliffet (тому, который кроме этих надутых лошадиных штанов отличился на Малахово-Мамахово-Мамаевом… (с этой стороны) при штурме… в девятом году тоже был lе таоtre tailleur millitair – мужским военным портным, дело «шил» Дрейфусу, в Генштабе), тоже штурмовал как и все, тоже ломился-томился в медную, в «стоячую»… В тот вечер Шанель Габриэль в дымном угаре дешевых сигар: «Lе Bоа»[3], как всегда задирала ноги и, кутаясь в какую-то длинную штуку такого же змеевидного предназначения, то есть в подержанный, зачем-то выкрашенный в желтопалевый цвет мех-смех-лисицу, пела под разбитое корыто-пианино «Dodi» любимую вишистской вечерней публикой песенку, еще без налета коллабосионизма (колабрюонизма?) (несколько фривольных куплетов), напоминающую нашу: «У попа была собакой. У попа были с собакой», но более осмысленную и менее кровожадную:
Коко любила в черном фракесебя подать, как кость собаке,Теперь собака-рококоКак надо лижет «кость» – Коко…Зал охнул, затопал, засвистел, а лейтенант с золотой «шпалой» на плече, гремя саблей от счастья, ринулся прямо на сцену, поднял Габриэль на руки и бросил в лицо… (в усы, в дым, в темноту?) этой обалделой, в основном мужской аудитории: «Кто ищет, тот всегда найдет!..» По-гвардейски решив эту «костную» проблему (нашел-таки свою косточку) Веаu Сареl (прекрасный – так говорят источники), вскочил в проезжавший мимо фиакр со своими роковыми и «рококовыми» ножками. Так началась настоящая конногвардейская любовь – «cantonnement» Сосо Chanel и красавца-офицера, как позже выяснилось. Медовый месяц длился шесть лет. И вдруг прекрасная и такая веселая и весенняя кавалерийская «сареl» неожиданно прекратилась в Deauville, оборвалась в марте, в городе, где холодный Атлантический океан своими приливами и отливами подступает прямо с вилами, подъезжает «Вилиссом» к подъездам шикарных дач и загородных вилл. Блестящий «Lе соmmandant», в 16-ом, в среду, в 10.30, в последний раз на кухне звякнул шпорами и саблей, обнял свою Воnheur, пожелал ей счастья и сел в новый, единственный и серебристый «Rolls-Royce» генштаба, с зеленым номером «Т-2» и с огромными слегка приглушенными ацетиленовыми фарами… Квакнула каучукгруша на левой дверце. Родина позвала. Тришард? Мата Хари? (Эту позвала не Родина, а Вадик… Souslieutenant Вruno из французской секретной службы, при обыске Мата Хари поднял рукой в черной кожаной перчатке, не пинцетом, пару серых шерстяных носков, с вышитыми на них красным: «Вадику – Маточка» и с открыткой, засунутой в карман фартука «Сульц» и приготовленной для отправки (пакет секретный?.. Вещдок!..): «Никогда не забуду тебя, мой любимый Вадик и особенно эти три дня в Vittel». Sous-lieutenant вздрогнул от счастья и начал поиски, которые привели его в первую дивизию экспедиционного корпуса, к русскому капитану Вадиму Маслову, который лежал на кровати в хромовых сапогах и играл сам с собой в преферанс. Тут-то бы и взять его тепленького, в сапогах, как сообщника… Но капитана в Сhampagne осколком – далеко не бутылочным, от «малой Берты» шарахнуло. Но он все-таки сообразил, кто, откуда, сбросил карты на грязный пол и прямо тут же на койке накатал следователю признание по-французски, в «третий» отдел – четыре строчки: «Да, были связи, господин следователь, с балериной-барышней, но так… поверхностные, только для поддержания пошатнувшегося офицерского здоровья: “Vittel” в пол-литровых пили…» Vive la France! «Маточку» без лампадки (герцогу Энгиемскому на шею лампадку привязали, чтоб лучше сердечное… десятку видеть…) в Венсенском лесу, куда сейчас из Булонского переместились все девочки-проститутки, через месяц в расход пустили – в лесок вывели, а Вадик в Шампани шампанью отлежался-отмучился и, приехав на родину, сразу же почему-то по(д)стригся… Зарос? Христос Возрос? Но не Ветров. Этого подстригли тоже чуть позже, но у него почему-то не получилось…) Через два года немцы отловили дерзкого подполковника под Потсдамом, поставили к стенке, но никого не предал, не заложил герой, красавец, любовник. И только ефрейтор Наns Shtiblizchtucer, подбежав к еще теплому, к двухминутно-расстрелянному геройскому телу (по долгу – для констатации), вдруг уловил какое-то странное движение губ: слово (?), вздох (?), пароль (?), вырвавшееся напоследок из опустевшего застенка честной шпионской души: «Кок»… (Плюс наркотики?). А конногвардейская Габриэль, поплакав несколько месяцев в пустой и темно-зеленый китель бывшего веселого подполковника, висевший на ржавом гвозде со шляпкой (у начальника дома… ржавый гвоздь? Ну ладно, шляпка…), решила пробиваться в жизни сама, теперь уже без шпионов – ржавых кавалеристов.
В Нормандии, ну, там где бродят эти здоровые эсалопо-белые «муму», она открыла свой первый салон «Lа briсоlе»[4]таких неожиданных и запоминающихся дамских шляпок. О, как все это было прелестно и приятно. Сначала на головках отметились фрукты, потом – цветы (овощей не было, но макароны на шляпках были, честное слово, сам видел), затем – вуали и, наконец, перья желтые, красные, синие. Длинношеие шейки, держащие все это… совершенно изнемогали от восторга. Теперь уже женщины своей китово-корсетной (корсарной?) грудью ломились в ателье к Сосо, как пятнадцать лет до этого вишиские (еще не фашистские) мужчины – в «стоячую»… на улице этой «лямки»-мамки, для своих же прохожих-жильцов как бы нарочно (порочно?) приспущенную. А дальше – больше… Уже через два года широко раздвинутые ноги этой эйфелево-железной и вызывающей, антиписательской, анти-мопассановой башни, с удовольствием приветствовали новое… свежее «ргкt-а-рогter»-овое (кто там на готовенькое?) дело-акцию (плати и надевай!) – новое ателье Сосо Сhanel (!) на правом берегу Сены. Закалка в «стоячей»… не прошла для «лежачей» Габриэли даром. Первым полетел в корзину «согset а baleines»[5] – от бедер и вверх, огромный и упругий, сделанный из китового уса (смотри «Корсары и корсеты»), вот бы подкрутить, крутануть, китоуснуть (китокуснуть?), который в течение ста лет поддерживал неустоявшие от этой напряженной личной жизни сорокалетние подержанные французские прелести…
К черту! Коко села за швейную машинку «Singer», которая на этом языке уже называлась «Санжер», и белые «надутые» воздушные блузки с ее помощью сами стали держать это прекрасное, но такое тяжелое, такое реальное и необузданное содержимое… Наконец-то настоящие француженки дожили до настоящей «исподней» французской революции! Теперь уже половина Парижа неслась сломя голову на rue Cambon, 19, где чуть позже в витринах появились черные изысканные вечерние вневременные платья (хочешь – для него, сегодня вечером… хочешь – для себя, через 10 лет); бежевые выходные туфельки с черными сатиновыми носками, незаметно удлиняющие ногу и заметно уменьшающие 44-й лошадиный размер копыта клиентки – золовки, не Золушки, черные, на толстой прокладке, «беременные» (в прямом смысле) вечерними театральными премьерами-тусовками, сумочки (как и хозяйки?) с двумя желтыми буквами «С», откровенно наложенными одна на другую (дань отроотечеству); реки искусственных камней под малахит, топаз, жемчуг, коралл, бирюзу (каждой женщине на шею камень), которые копировал для нее в Лувре и направлял в шанельные шальные стеклянные витрины молодой сицилийский аристократ-приятель Fulca di Verdura, такой еще молодой и зеленый, но уже такой бешеный любовник ди Фулько.