bannerbanner
Берег мой ласковый
Берег мой ласковый

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

Слазил на чердак, снял с сушильной веревки высохший до звона березовый веник. Занес его в парилку и положил на полок. Потом надо будет запарить в кипятке.

Он крепко замаялся от проделанной работы – вода да дрова – дело тяжелое. Надо бы передохнуть, но Егорко пошел к бабе Феклисте, позвал затоплять баню.

А та – натодельный мастер по растопке да натопке черных бань. Совсем скоро байна пыхала во все стороны густым дымом – из продушин и из дверей. Огонь взялся за привычное дело – начал усердно нагревать выложенные сводом-печурой гранитные каменюки.

* * *

Пока баня топилась, Егорко сделал попытку собраться к завтрашнему походу. Вынес из прохода на поветь отцовский пестерь, пахнущий лесом и дичью с косачинными и рябчиковыми перьями на днище. Взялся собрать какую-нибудь одежду – не получилось. Он не знал, чего брать, а чего не надо, если идешь в лес надолго? Какую еду, и где ее взять? Матери нет рядом, и некому подсказать. Егорко еще никогда не уходил из дома так далеко, да еще и на несколько дней.

Но пришла из бани бабушка. Увидела разбросанные на полу, на лавках драные, старые братовьи штаны и рубашки и наругала внука:

– Ничего-то ты, Егорко, не толкуешь! Давай-ко, батюшко, садись-ко сюды, а я буду сказывать, чего брать, а чего не надоть. Пока байна настаиваичче.

Она порылась в местах, где лежала одежда, хоть и ношенная, зато выстиранная матерью, пахнущая чистотой.

– Кладешь сперва рубашку нательну да кальсонишки. Это, когда испотешь весь, на передевку. Опосля гляди: рубашка вязана. Это, когда ночью изба выстынет, оденешь. Вот чепец тебе батьков. В лесу нельзя без шапки. С лесин много чего на голову падат, чепец-от и оборонит. Вот косоворотка для роботы, опять, когда обмокнешь, ли спотешь ли – тоже на передевку.

Феклиста глянула на босые Егоркины ноги:

– Обувка кака у тя на ноги?

– Не знай, баба, я думал босиком…

– Вот ты, шально место, не знашь, а ето перво дело – обувка. В лесу-ту, брателко мой, босы ноги сразу и истыкашь чем-нинабудь. Коренья, да сучья… Беда! Искровишь лапы свои… Есь у тебя чего?

– Вот бахильчи, да лапти стары батьковы…

– Не-е, нельзя. Тут так понимать надоть: бахилы зальешь, и будешь водой хлюпать. Тяжелы бахилы с водой… Тебе, Егорушко, надо бы стары бахильи обрезки натить, дырявы. Оне в самой раз – в воду ступил, ноги замочил, и топай дальше, вода сама вытечет. Лето чичас, не холодно всяко. Зато можно везде ступать, ноги не обранишь.

Феклиста поразмышляла, покачала головой:

– Ладно, огудан, дам я тебе свои шаршаки. Тебе в самой раз и будут. Мне-то куды таперича? Отбегалась я по лесам…

– Вот, баба, хорошо ето, хорошо.

* * *

Когда Феклиста ушла, Егорко пошел за ружьем. Последнее дело – ходить в лес без ружья. Дичина какая выскочит, а ты с пустыми руками. Да и не страшно в лесу с ружьем.

У отца была «Берданка». Старинная, разболтанная во всех соединениях, но надежная и легкая. Егорко снял ее с гвоздя на повети и занес в избу. Намотал на конец самодельного шомпола промасленную тюленьим салом тряпку и протер ствол. Вынул затвор и посмотрел на свет в ствол. Тот был во вполне надлежащем состоянии – за ним с отцовской стороны всегда был надежный пригляд – ствольная поверхность тускло и ровно отсвечивала матовым светом.

Отец всегда выговаривал в таких случаях:

– Дырка есь, значит, пулька вылетит!

И почему-то всегда сильно дул в ствольную дырку.

Егорко тоже дунул и сказал то же самое.

Снаряженных патронов было всего только два. Остальные отец распулял на глухаринных да на косачинных токах. Страсть как любил он это дело. Была бы его воля – на них бы он и жил. Ну, два, так два. Теперь заряжать поздно. Поднес один к уху, тряхнул – звук сыпучий и звонкий. Значит, мелкая дробь – «пшенка». Отец держал ее для чирков да для рябчиков.

Жалко, не оказалось пули на случай, если вывалит медведяра. Егорко закатал бы в него пулю-то.

«Ничего, – думал он, – зато ружье имеется. Медведь самого вида ружья боится. Не вывалит, струсит он, трус тот ишше…»

Так ему рассказывал отец.

Егорко поднял берданку, решительно передернул затвор, прицелился в окошко и нажал на спусковой крючок. Затвор щелкнул.

– Во-во! – сказал сам себе Егорко удовлетворенно. – Работат оружье!

Вот так он хряпнет по медведю, ежели тот осмелится напасть.

* * *

Страхи Божии! Как Егорко не любил жаркую баню! Когда отец брал его с собой на помывку, он посиживал, скрючившись, на нижней полке и слушал, как отец, развалившись на самой верхотуре, кряхтя, повизгивая, выкрикивая какие-то несуразные вопли, хлестал сам себя веником по всему телу и еще поддавал и поддавал жару.

– Ы-ы-ы! – кричал он. – Ед-дрри в маковку! Крепко зацепило! А ну-ко ишше ожедернем! – И плескал из ковшичка кипяток на раскаленные каменья. Потом скакал на середку пола, подпрыгивал и обливал себя из ведра холоденкой. После всего этого выскакивал он в прохладу предбанника, лежал там на лавке минут пяток, сладко там стонал… А потом опять забегал на верхний свой полок…

Егорко поглядывал на это форменное смертоубийство, ежился и… завидовал. Как бы ему вот также с жару – да в ледяную воду.

А сейчас он пришел один, без отца. Посидел в предбаннике, поразмышлял… Горестные то были мысли, и Егорко всплакнул. Все теперь одному… Он не был готов к тому, что отца теперь не будет совсем…

Надо теперь быть в доме хозяином. Все делать без него и за него. И даже в байне мыться, как он. Так положено. В доме должен быть мужик.

Егорко разделся и вошел в парилку. Постоял в тяжелой жаре, скрестив на груди руки, с прижатым ко груди подбородком. Маленько попривыкнув и прокричав «у-у-ухх ты!», ринулся на верхний полок. Честно выдержал там секунд десять, больше не смог. Жар впился в тело, в каждый его сантиметрик, ударил вовнутрь, под кожу, ожог все печонки, глаза, уши, перехватил дыхание…

Егорко сдался и сошмыгнул вниз, на пол. Схватил ковшик, булькнул его в ведро с холодной водой, зачерпнул полный и выплеснул все себе на голову. Потом еще и еще… Выскочил в предбанник… Сидел там и глубоко дышал. А сердце стучало и стучало, и молоточки колотили по вискам… Не получается у него пока по-отцовски, не получается…

Он открыл дверь в парилку и долго выпускал жар. Зашел, когда стало просто тепло. Помылся.

Баня победила его, Егорко не смог ее одолеть.

Уходя, он повернулся лицом к ней и сказал мужицкие, твердые слова:

– Все равно, баинка, попарюсь я в тебе! Некуда не денесся ты, таперича я твой хозяин! Так и знай, голубушка, вот чего.

* * *

Спал он у бабушки Феклисты, намаявшийся за день, усталый мальчик.

Свой дом Егорко накрепко закрыл, так, как закрывают свои жилища все поморы: просто приставил к двери батожок. Через этот батожок никто и никогда не переступит и не войдет без спросу в дом.

Феклиста проводила его за деревню, до самого леса. Здесь начиналась тропинка на Сярт-озеро. На ней отчетливо виднелись следы большой группы людей, недавно здесь прошедших. И сам Егорко хаживал уже когда-то тут до Самосушного озера.

– Вот туто где твоя матка и топала, – сказала Феклиста.

Они посидели на маленьком угорышке, поглядели на деревню, лежащую за полем, за Белой рекой. Отсюда виднелись темно-серые крыши, расположенные рядами вдоль морского берега, и само море, сейчас, спозаранок, еще не всклокоченное резвыми летними ветрами.

В деревне орали петухи и дружно мычали коровы. Это колхозное коровье стадо выбредало со скотного двора на выпасные пажити. На море темнели очертания черных карбасов, вышедших на проверку сельдяных и семужьих неводов.

Начинался рабочий день.

Баба Феклиста все покачивала головой. Не согласна она была с затеей внука одному пойти в дальнюю дорогу. Наказывала:

– Ты, Егорушко, не сворачивай с дорожки-то некуды. Все поди, да поди, как она бежит, туда и ты. С ей отвороток нету. А закружашь, дак не робей, не бегай шальком по лесу, не убивайсе, а то силенки быстро потеряшь. Все одно – выскочишь к любой речки, ли к ручейку ли – вниз по теченьицу-то пройди, дак оно тебя, баженого, к морюшку-ту и приведет. Вся вода из лесу в мори текет. А там уж и дом, у моря-та!

Она посидела, повертелась на угорышке, с сердитым видом постучала своей палочкой по стволу корявенькой сосны:

– Ты вот што, парень, ведмедя где встренешь, дак не бойси ево. Ему самому озарко тебя увидеть, сам и умильнёт первёхонькой.

– А я, баушка, из берданки батьковой на его как нацелюсь, дак он и перепужаичче, проклятой, убежит в лес, оне боячче ружей-то, мне папа сказывал…

– За зайцами, за птичками не бегай, все равно не догонишь. Только время в затрату уйдет. И дорогу потеряшь.

Феклиста подумала, чем бы еще надоумить внучка, поглядела в ту сторону, куда ему предстояло уходить.

– Штё ишше… Как к озеру-то выскочишь, к Сярти-то, там салма будет, проливина, не широка она. Ей надоть будет переплыть. Скинь одежку, оставь на берегу и переплыви. Плавать-то умешь, аль нет?

– Всяко уж умею.

– Ну вот, на том бережку, маленько в лесочки, увидишь избу. Людев в ей нету, все на покоси. Опосля будут. Напротив, на бережку карбасок с веселками. На ем сходи за одежкой, да за пестерьком своим. Карбасок поставь на место, штобы сенокосы тебя не кастили.

– А откуда ты все знашь-то, баба Феклиста?

– Дак, ети пожни исконья наполовину наши были. Я тама с измала босиком бегала. Все мной исхожено с батькой да с маткой…

Она постояла, пожала старыми плечиками. Ей не хотелось уходить в деревню одной.

– Матке своей, Агафьюшке, поклон мой передай. Всем баженым тоже скажи, ште им баушка Феклиста кланялась.

Она тяжело привзнялась с бугорка.

– Ну, побегай с Богом, внучок.

И, глядя на его, уходящего, крикнула вдруг:

– Погодь-ко, парнишко. Погодь!

И неуклюже заторопилась, посеменила к нему скрюченными ногами. Подошла, обняла, прижала к себе. Зашмыгала, перекрестила.

– Ты вот чего, Егорушко, побереги ты себя, паренечик. Ты ведь один внук у мня, остатней. Сиротинушко. Ежели с тобой чего, я ведь помру тогдысь, стара бабка. Земляна старуха…

И Егор ее тоже крепко обнял. Он ведь сильно любил свою бабушку.

* * *

Шагал он быстро. От деревни до Сярт-озера четыре часа ходу, но Егорке хотелось поскорее попасть туда, чтобы наконец-то встретиться со своей мамой. За несколько дней разлуки он по ней сильно соскучился.

Ребята в деревне не очень-то любят, когда кто-то из них так привязан к своей мамке. Таких называют «подподольщиками», «хвостами», а то и чем-нибудь похлеще. В общем, всяко называют. И Егорко побаивался эдаких кличек. Но поделать с собой ничего не мог. Он любил свою мать беззаветно и готов был снести ради нее любые прозвища.

Тропа была непростой. То с горки на горку, то надо было пересекать вязкие места, то кривлялась она промежду деревьев, как змеюка какая. Егор, тем не менее, нигде не спрямлял путь, старательно ступал на дорожку, истоптанную сенокосами. Опасался он потерять ее, вертлявую. Только пару раз отошел маленько в сторону. Когда проходил мимо озера, вдоль проблескивающего через листву и хвою серебра воды. Эти места были ему знакомы. До сюда он хаживал со своим отцом.

Тут могли быть утки!

Он не удержался. Воткнул в край дорожки палку, на нее сверху повесил свою кепку – это была метка, чтобы не потерять дорогу. И свернул к озеру.

Егорко повторил все, что ему когда-то показал отец. Из-за деревьев, из-за кустов подкрался к береговым зарослям, перед самой водой раздвинул ветви, осторожно просунул между них ружье, потом лицо и огляделся, нет ли поблизости уток. В глаза била солнечная дрожь водной ряби. В этих ослепительных, радужных брызгах разглядел прыгающие силуэты двух уток, снующих между кувшинками.

Стрелять или не стрелять? Впрочем, у Егорки сомнений не возникло. Отец бы, конечно, подстрелил уточку и принес на сенокос в общий котел.

Он оттянул затвор берданки, положил ствол на веточку куста и прицелился. Прямо на мушке, среди желтых цветов кувшинок, в гуще ярких блесток солнечной дорожки плескались и резвились в озере ничего не подозревающие утки.

Егорко нажал на спусковой крючок.

Приклад сильно стуконул в плечо. В глаза ударила вспышка выстрела, полыхнувшая из ствола. Глаза невольно зажмурились.

И вослед вспышке бьющие по воде хлопки крыльев в панике улетающих уток.

– Промазал!

Егорко поднялся ошарашенный такой неудачей, положил берданку на плечо и побрел к дорожке. Представил, какие слова сказал бы ему сейчас отец? Наверно, ничего бы не сказал, а только покачал бы головой, махнул бы рукой и побрел бы куда-нибудь прочь от него, мазилы… Егор уже переживал такие моменты. Горькие они и противные… У тропинки он присел на кочку и погоревал. Все, одного патрона у него уже нет. Одного из двух. Один только и остался. Хоть бы его не потратить впустую. Как тогда от зверья отбиваться?

Но в другой раз выскочил на дорожку заяц, увидал мужичка с ружьем, да как сиганул в сторону. Как тут удержишься? Руки сами подняли берданку, палец сам нажал на спуск. Опять шарахнул выстрел… И в глазах замелькали белые лапы стремительно улепетывающего зайца.

«Неужели опять профукал?»

Егорко с бешено стучащим сердцем пошел смотреть то место, куда должна была ударить дробь. Понимал, конечно, что не найдет там ничего. Ничего и не нашел.

Что тут поделаешь? Мазила он! Как есть, мазила, пустое место, а не добытчик. Если будет и дальше так стрелять, наголодаются они с матерью, лесной дичинки-то и не попробуют…

С такими вот мыслями положил он ружье на плечо и уныло побрел дальше.

Теперь, оставшись совсем без патронов, Егорко оказался один на один со всем лесным диким зверьем, безо всякого сомнения, обитающим среди кустов да деревьев в великом множестве. Темные сгустки сучьев в кронах елок и сосен, возвышающиеся по сторонам дорожки вывороты деревьев, черные, торчащие из земли корневища казались ему злыми чудищами, готовыми в любую минуту напасть. Егорко наставлял на них ружье, целился и, состроив страшенную физиономию, злобно, гортанно выговаривал:

– Чего это ты, гад, рожу-то на меня выпятил! Я чичас вот пульну в твое рыло пулей, дак узнашь у мня! Кокну, да и все! Поди-ко прочь, змееватик!

Он одолел уже большую часть дорожки и все поджидал, когда же начнет она спускаться вниз, к озеру. Ему так сказывали, что в конце пути будет этот спуск. И вот тут навстречу ему попалась Евлалья, молодая колхозница. Она вывернулась нечаянно-негаданно из-за деревьев. В коротких бахильцах, с закатанным выше колен, выцветшим подолом старого сарафана, раскрасневшаяся, запыхавшаяся. С видно что пустым и легким пестерьком на спине. Беленькая косынка ее сбилась на затылок, отчего волосы слегка растрепались. Лицо красное и… доброжелательное, как у большинства деревенских женочек. Выбежала навстречу, всплеснула руками и, крикнув:

– Ох, темнеченько-то мне! – как шла, так и села на бугорок.

Сильно, видно, испугалась встреченного неожиданно мужичка с ружьем. Вгляделась и заулыбалась:

– Ак, ты ште ли, Егорушко? Ты-то во стрету-то мне и попал!

– Я, кто ж ешшо, – важно, по-мужицки ответил Егор. Так положено в лесу встречаться мужику с женочкой, а не прыгать от радости, не собачка он маленькая всяко.

– Ак, куды наладилсе-то, паренечек?

– К мамы иду, в сюземок. Помогать тамогде нать.

– О, дак я оттуль и попадаю…

И поведала Евлалья, что «травишша в сем годе страшенна», что «работушку надоть будет на два дни продлить, потому как не поспеть убрать ето сенишшо, как хотелось, за четыре-то ноченьки. Надоть все шесь»…

– А Агашка, матерь-то твоя, с нами и робит. Вся исприбилась, бажена. Все скоре да скоре ей надоть. Парень, грит, один у мня в доми-то осталсе… А ты-то сам-то к ей и бежишь. Вот уж ей радось-то будет…

И Евлалья с удовольствием чмокнула пару раз губами:

– Работнича она самолучша, матка твоя…

Поморский порядок требует поинтересоваться, куда и зачем идет человек? И Егорко спросил:

– А ты-то почто в деревню летишь, тета?

– Ак, хлеба-то мало будет на эстолько-то ден. Сам разумешь всяко. А ишше две косы хрупнули, о каменья треснуты… Надоть замену принести. Косари стоят, ждут меня.

Уже убегая, поинтересовалась:

– А дробовку-то почто ташшишь? Дичину каку чикнуть?

– Не-а, ошкуя боюсь, озарко мне без ружья-та.

– Рад он тебя порато… Не бойсе ты его, Егорушко. Он первой в штаны наложит, ежели встренутесь. Я дак в умах не вожу.

И вдруг она всполошилась, у нее было еще много непеределанных дел:

– Карбасок-от на место поставь, паренечок.

И умчалась в деревню с пустым своим пестерьком.

* * *

А вот это была уже забота-заботушка! Лодку в самом деле надо будет возвращать, а значит – самому голышом переплывать на другой берег.

Он спустился к Сярт-озеру. Перед ним лежала салма, не широкий пролив посередке озера. А по бокам – справа и слева раскинулась серо-голубая озерная ширь, убегающая к дальним, темным полосам лесов, в легкой ряби падающего с боку на воду летнего ветра – шелонника. С белыми облаками, улетающими за горизонт, утыканный острыми вершинами высоченных елок.

На берегу, в конце дорожки, стоял уткнувшийся носом в песок тот самый карбасок. Был он привязан за веревочку к тоненькой прибрежной березке, словно бычок, вернувшийся с прогулки и ждущий теперь хозяев.

Егорко поднял из кормы старое дырявое ведро с помятыми боками и вычерпал из лодки воду. Это всегда первое дело. Положил на заднюю банку свою поклажу, поставил в нос берданку и оттолкнулся от берега, переплыл озерную проливину.

На противоположном берегу никого не было. Только пошумливала на ветерке желтая треста, да кричало на елках растревоженное воронье, охраняющее подросших уже птенцов.

Лодка с легким шелестом наползла носом на берег. Егорко посидел на банке, послушал звуки – лес, озеро, ветер. Голосов косарей не было слышно. Значит, все они и его мама – где-то далеко. Сходил к сенокосной избушке, там тоже не было никого.

Значит, надо все делать и все решать самому.

Он занес свой пестерек в избушку, оставил там в сенях, на него сложил и одежду. Остался в одних трусах. И пошел опять к озеру, к лодке. Столкнул ее с песка и на веслах переплыл на другой берег. Привязал лодку к березке.

Егорко все сделал так, как бы поступил любой мужик из деревни – оставил карбас человеку, который потом придет на озеро и которому нужна будет переправа.

А сам ступил в воду и поплыл к избушке, к одежде, к маме.

Плавал он по-собачьи и совсем худо. В другой раз испытал бы он жуткий страх от дикого, неведомого лесного озера, от одиночества в этом огромном, чужом пространстве, в котором никогда раньше не бывал, от опасной, глубокой водной бездны, которую надо было преодолеть во что бы то ни стало.

Но впереди его ждала, очень ждала его мама, и встречи с ней он тоже ждал со всем своим детским нетерпением. И страх сам собой куда-то уходил.

Движенье получалось трудно. Егорко перебирал перед грудью руки, согнутые в локтях, загребал воду по себя, загребал… Долго и тяжело работал ладонями… Наконец, стало казаться ему, что стоит он на месте, и берег, к которому хотел он приплыть, оставался все также далеко, не приближался.

Руки, наконец, совершенно устали. Егорко понял: еще маленько и все… И он не знал, что ему поделать с этой усталостью. Она мешала ему приплыть к матери, доплыть…

Заливший руки свинец давил и давил, тянул в глубину его маленькое тело.

И в этот последний момент своей беспомощности увидел Егорко лицо своего отца. Спокойное, доброе, спасительное.

– Помоги ты мне Христа ради, папа! – взмолился он, прокричал из последних сил с уже залитым водой ртом. – Тону ведь я!

И отец помог. Проговорил спокойно и твердо:

– Помнишь, сынок, показывал я тебе, как на спине можно отдыхать? Переворачивайсе-ко, да ложись на спину.

И Егорко перевернулся и сразу стал опять тонуть.

– Ты тело свое, парнишко, вытяни, да руками, да ногами его поддярживай! Как будто выталкивай маленько себя из воды…

Отец был рядом и учил, учил…

И Егорко отдохнул. Лежать на воде оказалось совсем не сложно.

– Есть силенки? – спросил отец через какое-то время.

– Есть, папа, есть! – радостно ответил ему Егорко.

– Ну, теперь опять давай-ко на грудь вертайся. Плыви, пока снова не опристанешь.

Егорко снова поплыл по-собачьи. Так он отдыхал и плыл, отдыхал и плыл. Отец все время был рядом, подсказывал.

Вот и берег. Егорко выполз на песок и оглянулся, чтобы встретиться взглядом с отцом, заговорить с ним опять. Отца с ним больше не было.

Потом он долго лежал на берегу, потому что сильно устал. Наконец поднялся на колени, сел на траву и, уткнув лицо в колени, заплакал.

Ему было бесконечно жаль, что отец, бесконечно любимый им человек, опять куда-то пропал, снова исчез из его жизни.

* * *

Он пошел в сенокосную избу, где в бригаде заготовителей сена жила в эти дни Агафья, его мама. Никого там не было.

На полу лежал березовый голик – кто-то не успел подмести пол. На столе грудой лежали непомытые кружки, миски и ложки, посередке стола – большая кастрюля и железный чайник, черный, обгоревший, служащий этой избе верой и правдой многие годы.

Егорко сполоснул железную кружку и налил в нее из чайника холодный, настоявшийся на брусничном листе чай. Жадно его выглотал: очень ему хотелось пить. Посидел, подумал: что же дальше-то делать? Никого пока нет, но он-то здесь! Он пришел сюда, в избушку, в которой царит кавардак. Он должен быть вместе со всеми, должен помогать!

И Егорко начал помогать.

Собрал он со стола в висевший на гвозде в сенях веревочный куток всю грязную посуду и отнес к озеру. Там песком и травой всю ее отшоркал, сполоснул озерной водой и отнес чистенькую в избу. Оттер стол мокрой тряпкой и уложил посуду рядком по самому его краешку. Получилось красиво – стол заблестел и как бы обновился.

Потом Егорко взялся за пол. Сначала подмел его голиком, затем взял из угла половую тряпку, чохнул на пол два ведра озерной воды. Кое-как оттер замызганные доски. Еще раз пролил на пол чистую водицу и вытер тряпкой насухо.

Мамина и бабушкина школа мытья полов не пропала даром.

Устал Егорушко. Прилег на нары на минутку – так он решил – и проспал крепким сном, наверно, долго: намаявшийся маленький его организм нуждался в отдыхе.

Разбудила его хлопнувшая входная дверь и женский возглас:

– О, дак хто ето тутогде полеживат? Какой-такой мужичок?

В тускловатом предвечернем свете, посреди лесной избушки стояла какая-то молодуха. В старенькой, драной вылинявшей кофте, в неопределенного цвета такой же драной юбчонке, в скособоченно повязанном платочке. Спросонок Егорко не узнал ее.

– Ты ли ето, Гошка? – спросила женочка.

– Угу, – отвечал он, – я ето и есь.

– Ак ты откуль взялсе-то, шально место?

– Из деревни, откуль ешшо.

Егорко уселся на краешек нар и начал протирать сонные глаза.

– Ак, сам ште ли прибежал?

– Ну.

Женочка присела на лавку и изумленно раскрыла рот:

– Са-а-ам! Как не забоялсе-то? Страшно ведь одному-то, страшно ведь!

– А чего, у мня дробовка вон…

– Малой ведь ты совсем, Гошка. Одному через лес…

Егорко понурил голову и сказал:

– К мамы я хочу. Вот и пошел…

– Ак, меня-та не признал ште ли, паренек?

Егорко уставил на женочку глаза и видел только одно – что-то родное, деревенское.

– Не, тета, не признал.

– Дак я ведь Татьяна, Олеши Новоселова, дружка твово матка.

Она вдруг остановилась посреди пола, растопырила по сторонам руки:

– А матерь-то твоя, Агафьюшка-та, жде-ет тебя, жде-ет! Быват, ште и поревит, как ждет…

Тут Егорко вспомнил ее. Она еще чаем его угощала, когда он приходил к Лешке в гости по какому-то рыбацкому поводу.

Хорошая она, Татьяна, и добрая. Поведала она ему, что в сенокосной артели имеется у нее еще одна «роботушка» – быть поварихой. Вот она и пришла пораньше, до того, как косари да гребеи закончат сегодняшнюю работу. Надо сготовить ужин.

– Ох темнеченько-то, радось-то мне кака! Ты-то, голубеюшко, спомог-от мне как! Вон уж, подиткосе, полдела за меня сробил! – причитала она и громко радовалась. – Ну, придут, дак всем расскажу про тебя, про роботничка!

Вместе они развели костер. Егорко бегал за водой к озеру и обратно, снова за водой, ходил в прилесок за сушняком, рубил сучья топором, подтаскивал к кострищу, помогал чистить и варить картошку… Оксенья пошумливала, похохатывала, разворачивалась бойко и ухватисто. Звонкий ее голос улетал в озерные и лесные дали, звенел в пространстве.

– Экка бяда-а, крупы маловатенько осталось, не хватит на все дни… Зато картошечка-та есь у нас! А мы с ей-то и проживем сенокосье. С голодухи-то всяко уж не помрем! Проживе-е-м, Гошка!

Когда прозрачный июльский вечер размыл своей легкой акварелью очертания деревьев, когда наплывающая белая ночь накинула на озеро, на лес и на людей воздушное серебряное покрывало, лес вдруг заполнился звуками. То были голоса косарей, возвращающихся со страды. Вот разноцветная толпа замелькала в прореженных просветах деревьев.

На страницу:
2 из 8