Полная версия
Прощание с кошмаром
Потом аналогичные приступы ярости повторялись в разные моменты его жизни. Но мало-помалу он научился подавлять их. Научился сдерживаться; говорил особенно тихо, мягко и вежливо в те моменты, когда внутри его все так и вставало на дыбы. Такое обуздывание страстей давалось нелегко. Но впоследствии, уже будучи взрослым, он оценил все плюсы этой своей интуитивной самодисциплины. Вот тогда он впервые понял, что у него действительно сильный характер. Потом он и других заставил это понять.
А разговаривать тихо-вежливо, не повышая ни при каких обстоятельствах на собеседника голос, было просто принято в том доме, где он родился и вырос.
Сначала это была хорошая трехкомнатная квартира на Чистопрудном бульваре. Окна ее выходили прямо на площадь с памятником Грибоедова, где кольцевались трамваи. Та квартира была сплошь увешана картинами, набита антиквариатом, и жил в ней родной его дед – тоже Иван, тоже Белогуров, который был одним из известнейших московских собирателей-коллекционеров.
Дед более полувека проработал в Министерстве культуры (служил – как он говаривал) в отделе, а затем и Главном управлении по делам музеев. И свою личную коллекцию живописи и фарфора начал собирать еще во время войны. На фронт он не попал по причине заподозренного туберкулеза (который после войны благополучно излечился в одном из ялтинских санаториев), служил всю войну по интендантской части. И сразу же после прорыва блокады Ленинграда и освобождения таких городов, как Рига, Таллин, Кенигсберг, находил тысячи разных способов посетить эти разоренные войной и оккупацией места. И там скупал за буханку хлеба, за банки с тушенкой, за мыло и картошку у разных истощенных голодом, обстрелами, бомбардировками граждан, преимущественно из «бывших» и из числа творческой интеллигенции, то, что, по его опытной оценке музейного зубра, хотя в то время и не представляло для голодных людей особой цены, но в будущем могло бы составить гордость любой частной коллекции.
У Белогурова-старшего был отличный нюх на редкости и дар предвидения. Зная, картины каких художников пылятся в запасниках Эрмитажа, Пушкинского музея и Третьяковской галереи, как «творения чуждых пролетарскому искусству элементов», он начал собирать именно эти, отвергнутые соцреализмом полотна. И не прогадал. За десять лет, прошедших со Дня Победы, в его собрании появились и Григорьев, и Лентулов, и Фальк, и Ларионов, и Гончарова, и Тышлер, и Александр Бенуа. Позже он увлекся приобретением фарфора двадцатых годов, обменял несколько полотен Петрова-Водкина, Бакста, Сарьяна и Рериха. А в 59-м году в его руки попала та самая картина, которая позже и вогнала его в гроб, – «Композиция А» Василия Кандинского.
Странно, но Иван Белогуров-младший испытал приступ испепеляющей ненависти (и продолжал порой его испытывать по сей день) к деду, этому старому кретину, именно в связи с той злополучной картиной. В связи с ней стоило бы возненавидеть и родного отца (тот тоже во многом был виноват). Но это было, пожалуй, единственным, чего Белогуров не мог, – возненавидеть отца.
Отец, эх… Папа, папа, дорогой и любимый… В раннем детстве Белогуров-младший почти не видел своего отца. Мать (она была очень эффектной, породистой, зеленоглазой и длинноногой, красилась в платиновый цвет, обожала крупную бижутерию стиля Шанель, коралловую помаду, длинные сигареты и кроваво-красный лак для ногтей) вышла за отца и произвела на свет его – сына-первенца – довольно поздно: это был ее второй брак. Она окончила филфак МГУ, свободно говорила по-итальянски и французски и работала в Интуристе. Сколько Иван себя помнил, мать всю жизнь была окружена иностранцами. У нее были группы, которые она в качестве гида сопровождала на автобусные экскурсии по Красной площади, ВДНХ и Ленинским горам.
В 70-х иностранцы казались школьнику Ване Белогурову чудесными заморскими зверями из сказки. Они были все какие-то особенные – от одежды до запаха, от них исходящего. Много иностранцев посещало по приглашению матери и квартиру на Чистопрудном бульваре: смотреть и прицениваться к картинам. Но все эти посещения тогда были окутаны какой-то пугливой тайной. И тогда в 72, 73, 75-м годах пионер и звеньевой Ваня Белогуров не понимал, отчего это так происходит.
Отец появился в доме, когда Ване уже исполнилось семь, а затем то появлялся, то снова надолго исчезал. Явления его были мимолетны. Позже мать, выпив целую бутылку джина с тоником (презент очаровательному гиду от руководителя группы туристов), как-то призналась уже семнадцатилетнему Ивану, что «твой отец и женился-то на мне из-за этого всего (она обвела слабым пьяным жестом стены, увешанные картинами), а когда случился тот ужас с Кандинским и когда он понял, что ему больше ничего не светит тут – прос-с-сто с-с-сслинял… Все мужчины ссссвиньи, Ванечка… И ты станешь такой же свиньей, уж прости свою мамочку за правду…».
Чем занимался его отец до некоторых пор, тоже было Ивану непонятно. Этот стройный темноглазый, похожий на Остапа Бендера обаяша-брюнет в модных джинсах и заграничных пиджаках с иголочки (Иван отлично помнил все пиджаки отца – и кожаный, и вельветовый, и бархатный, и твидовый в елочку), всегда надушенный импортной туалетной водой, пахнущий «Честером» или «Мальборо», что в тех далеких семидесятых было просто верхом шика, тоже представлялся Ивану в их короткие встречи существом особенным – загадочным и притягательным. Отец постоянно врал, говоря Ивану то, что он – эстрадный конферансье, то, что – администратор Росконцерта, то, что сотрудник «Мосфильма», то, что товаровед «Березки». А он был просто мошенником. Сначала мелким фарцовщиком, затем с годами – валютным спекулянтом, подпольным маклером. Он сидел в тюрьме. И все это позже стало ясно Ване Белогурову как белый день. Если возле красавицы матери всегда роем вились иностранные туристы, то обаяша-отец сам толкался возле забугорных. Его чаще всего было можно встретить «на уголке» в баре ресторана «Националь», в гостинице «Берлин» и около отдела виз американского посольства.
В том году – 76-м, родители неожиданно снова сошлись (как оказалось, они и не разводились). Отец, вернувшийся очередной раз «оттуда», стал жить вместе с семьей в квартире на Чистопрудном бульваре. Мать выглядела помолодевшей и счастливой.
В тот год отец привел в их дом (это Иван узнал уже впоследствии) покупателя на картину Кандинского. Мать тогда бредила идеей купить дачу в Тарасовке. Нужны были деньги. Белогуров-старший (дед, как его звали) возражал против продажи именно «Композиции А», предлагая любую другую картину. Но покупатель, а это был какой-то вертлявый хлыщ из американского посольства, вкрадчиво настаивал именно на Кандинском.
И предложил за него двадцать пять тысяч рублей наличными. По советским временам это были большие деньги (и тогда еще в Союзе было мало что известно о ценах на Кандинского на мировых аукционах – ну, откуда, Господи?!). Родители настаивали, и дед уступил и…
С этого момента все и пошло прахом. На следующий год один из французских туристов как-то показал матери старый номер «Либерасьон», где рассказывалось о «последней сенсации» мюнхенского аукциона «Отто Бауэр», где неизвестное доселе полотно Кандинского «Композиция А», вывезенное из СССР, было продано его американским владельцем за полтора миллиона марок одному коллекционеру и любителю творчества «Синего всадника»1, имя которого в статье по понятным причинам не называлось.
Как только дед узнал, что он упустил из рук, его разбил инсульт. Он умер в том же году полной парализованной развалиной. Перед смертью он взял с дочери клятву, что ни одна вещь из его коллекции не достанется ее муженьку, «вору и прохиндею», а все «будет сохранено для Ванечки». «Времена изменятся, – прозорливо шептал старик на одре. – Все будет у нас по-другому. Тогда он и распорядится всем этим. Тогда, не сейчас…»
После смерти деда в семье начался ад: скандал за скандалом, дележка денег, сцены ревности. Мать стала раздражительной, крикливой, много пила. Родители уже окончательно подали на развод. Начали менять квартиру и разменяли быстро и плохо на комнаты в коммуналках (матери с Иваном две на Арбате, отцу одна на Ленинском проспекте). А потом внезапно мать уволили с работы, открылось, что она была в связи с одним французом из своей группы и забеременела от него.
Был грандиозный скандал, за «аморалку» (это же был еще только 79-й год) ее склоняли на всех профсоюзных собраниях. Белогуров, которому было уже шестнадцать, относился к беременности матери с тоскливой брезгливостью (это в сорок-то с хвостом лет, старуха ведь уже – и на тебе!). Но ребенок – сынок француза, родился семимесячным и умер на третьи сутки.
А мать после родов начала пить, пить, пить… А потом наступил 80-й год – год Олимпиады, и в который уж раз посадили отца. Как было объявлено на этот раз в приговоре суда, он получил двенадцать лет за незаконные валютные операции, совершенные повторно группой лиц, причинившие крупный материальный ущерб. Тогда, в год Олимпиады, Москву чистили, словно метлой…
И потом все годы, пока Белогуров учился на отделении промышленного искусства в Строгановском училище, они жили с матерью. Она постоянно устраивалась на работу: то официанткой в ресторан аэропорта Шереметьево-2, то горничной в гостиницу «Москва», то билетершей в театральную кассу. Но она уже превратилась в хроническую алкоголичку, и нигде ее долго не держали. Часть денег за Кандинского, доставшаяся матери при дележе имущества, ушла как песок сквозь пальцы: поначалу мать ни в чем не хотела себе отказывать. Уже работая скромной билетершей в Театре имени Станиславского, она продолжала втридорога покупать у фарцовщиков «чеки», чтобы одеваться исключительно в «Березке», как и привыкла. Она даже затеяла было обмен комнат на отдельную квартиру с доплатой, но, как только деньги кончились, кончился и привычный для нее и Ивана уклад жизни.
Они оказались на мели: стипендия Ивана составляла мизер, и чуть больше, чем мизер, была зарплата матери. Это были все их капиталы, и денег катастрофически не хватало. Но, как Иван ни настаивал, как ни умолял, мать, верная клятве, наотрез отказывалась продавать картины из собрания.
Так они и существовали: в вонючей перенаселенной коммуналке в Серебряном переулке, не имея порой лишней копейки, но зато в их комнатах не было свободного клочка обоев от полотен Рериха, Петрова-Водкина, Сарьяна, Лентулова, Кончаловского, Фалька, Альтмана и многих других художников.
Если ломался утюг или отлетала подметка ботинка, им надо было дня три экономить, чтобы выкроить несколько рублей на починку. В холодильнике не водилось ничего, кроме поганой дешевой колбасы, копеечных котлет и черствого батона, а за холодильником, и на подоконнике в комнате, и за шкафом, и в мусорном ведре выстраивались батареи пустых бутылок. Мать все чаще рыдала по ночам в пьяной истерике о том, что она «устала так жить», а Иван пытался что-то читать и зубрить, потому что на носу маячила сессия, однако ночные занятия под аккомпанемент материнских всхлипов впрок не шли.
Вот тогда он и начал снова переживать те приступы испепеляющей ненависти. Ненавидел и эту вонючую коммуналку, и соседей, и мать, которая только пьет и плачет, и лепечет что-то по-итальянски (старая идиотка, филологиня, кому теперь нужно, что она знает наизусть Леопарди и Теофиля Готье!), и покойника-деда, который в том далеком сорок пятом облапошил не один десяток подыхавших с голодухи питерских интеллигентов, почти задаром выменивая у них фамильные ценности, но так и не удосужился за всю свою долгую жизнь коллекционера навести справки о реальной стоимости полотен русских авангардистов за рубежом!
И еще Белогуров ненавидел себя за то, что… За что – он объяснить себе не мог. Просто однажды вдруг осознал: такой, какой он есть сейчас, бесхребетный Ванечка Белогуров, он не нужен ни другим, ни тем более себе. Он должен, если хочет жить и жить хорошо, изменить себя. Раз и навсегда уяснить для себя железное правило: миром правят деньги. Без них – неважно, в какой валюте – ты, хоть ты и свободно говоришь по-французски, читал Пруста и Джойса, можешь спокойно поспорить о наследии латинских риторов и «Сатириконе» Петрония Арбитра – ты ноль, пустое место. НИЩИЙ. А быть нищим даже при развитом социализме – участь плачевная.
Когда в начале девяностых волна за волной пошли крутые перемены, Белогуров, восприняв их с большой настороженностью, вывел для себя новое железное правило: и при диком стихийном капитализме участь нищего интеллектуала столь же плачевна. А посему надо костьми лечь, но заработать столько, чтобы уже не думать о том, что такое за материя – бабки, тугрики, злотые, баксы, «зеленые».
В 1990-м (Белогуров работал тогда в том же Театре имени Станиславского, как некогда и его мать, но только заведующим художественно-постановочной частью) в его жизни произошли три крупных события: после отбытия наказания досрочно, за примерное поведение, освободили отца, в феврале от болезни почек умерла мать в 1-й Градской больнице и… И неожиданно ему позвонили из Художественного фонда с предложением и просьбой показать имеющиеся в его личной коллекции (теперь собрание деда целиком и полностью стало его собственностью) картины на выставке «Сто лет русского искусства».
С той памятной выставки, наверное, все для него и началось. Он тогда впервые понял, что принят в некий закрытый клуб. Принят, правда, не так, как некогда его дед – знаток и собиратель. Он был всего лишь наследником, однако его все же приняли в эту почти «масонскую ложу», как шутя говаривали некоторые члены этого сообщества, потому что собрание, которым он теперь владел, говорило само за себя. И вскоре табличка «Из частного собрания И. Белогурова» заняла прочное место на выставках рядом с указателями «Из собрания Чудновских», «Из собрания Ржевских, Семеновых, Рубинштейна, Андреевой…» – то есть рядом с фамилиями крупнейших отечественных коллекционеров и их наследников.
Летом выставка «Столетие» уехала в Лондон, где разместилась в залах престижнейшего выставочного зала – Культурном центре Барбикэн. Белогурова тоже пригласили. И в Лондоне он получил предложение от галереи Барбикэн на приобретение единственной имевшейся в его собрании картины Лентулова «Апофеоз Победы». Он осторожничал. Его страшило, что он совершит ту же самую роковую ошибку, как некогда с Кандинским.
А осенью они впервые после стольких лет разлуки встретились с отцом. Встретились словно чужие в баре гостиницы «Космос» (отец приглашал). Иван поразился, что этот красивый, поджарый и смуглый брюнет (ни годы в тюрьме, ни возраст – а ведь отцу уже перевалило за пятьдесят – словно и не коснулись его ни морщинами, ни сединой) и есть его родной отец. Тот единственный человек, которого он, пожалуй, не смог бы возненавидеть никогда, ни при каких ударах судьбы.
Отец впоследствии и познакомил его с Салтычихой – а если отбросить эту двусмысленную лагерную кликуху, с Василием Салтыковым – дядей Васей. И знакомство это стало во многом для Белогурова судьбоносным. Но вспоминать, как это все у них начиналось с Салтычихой семь лет назад, когда этот тип (если не считать его четырех судимостей, он на первый взгляд был человек весьма приземленный и скучный) с подачи отца решил вложить в «молодого и прыткого» Ваню Белогурова деньги, поощрив его открыть собственную галерею по продаже предметов антиквариата, Белогурову сейчас не хотелось. Коньяк делал свое дело: опьянение накатывало теплой волной.
Белогуров тяжело облокотился на стойку. В зеркале позади бармена и его напарника он увидел и свое отражение. Его голова словно плыла в зеркальной глади – ниже был никель, бутылки, разноцветное стекло посуды, а голова была словно сама по себе. Только голова без туловища…
Белогуров наклонился вправо, голова в зеркале повторила движение, словно укоряя его. Она сейчас до боли походила на те, другие. Он снова дернулся: Боже милостивый, зачем же это я так надрался? Только не хватало сейчас думать о Чучельнике. О нем и его чертовых штуках. Ведь он…
Раздался мелодичный гудок – заработала «сотка». Белогуров вынул телефон из чехла у пояса, услыхав краем уха, как бармен тихо сказал официанту:
– Оборзели совсем… Как на АТС целый день. Одно меня утешает: от «соток», говорят, рак неминуемый. Разжижение мозгов у всей этой расфуфыренной сволочи…
Рак… Рак сожрал отца в 95-м. А ничего вроде бы и не предвещало… Как он кричал перед смертью, кусал руки… Был красавец без единого седого волоска и за три месяца превратился в мумию, обтянутую кожей. Врачи сказали: уже неоперабелен. Ублюдки! Не спасли… Ублюдки, как я вас всех…
– Алло, я вас слушаю, – Белогуров включил телефон. Голос его слегка хрипел, но говорил он спокойно. И очень даже доброжелательно.
– Ваня, привет.
Звонил Егор Дивиторский из Гранатового переулка.
– Лекс там? Не ушла? Я ей обещал, но… – Белогуров кашлянул.
– Она мне сказала, что вы ничего не забрали у Павловского, – голос Егора тревожно дрогнул. – Она не путает?
– Нет. Павловскому это не привезли. Придется вернуть деньги.
– Вернуть?! Ты в своем уме?
– В своем. И не ори так.
– Ты пьян, что ли? – Егор еле сдерживался. – Опять?
– А это тебя вообще не касается. Деньги придется вернуть. Не сейчас – клиент на отдыхе, у нас в запасе дней десять-пятнадцать. – Белогуров и сам удивлялся спокойному тону, каким произносил все это. – А вам с Женькой придется поторопиться. Приложить максимум старания. Ты сам понимаешь, что в такой ситуации теперь вся надежда на вашу расторопность и… мастерство.
Он слышал дыхание Егора.
– Шутит еще тоже… Мы поедем – завтра, не сегодня, конечно, а завтра, – процедил наконец тот. – Ч-черт, в ночь поедем. И завтра, и послезавтра… Только уверен ли ты, что и за это после стольких мучений нам не придется возвращать деньги?
– Он же уже оплатил нам первый заказ. Заплатит и за второй, не торгуясь. Такого клиента терять – преступление. Тем более что с другими нам сейчас…
– Ты пьян, Ванька, – Дивиторский хмыкнул. – А когда ты пьян, тебе море по колено. Хотел бы и я вот так уметь расслабляться… А мы… мы все в такой заднице…
– А ты тоже выпей. Или тебе и твоему обожаемому братцу это противопоказано врачами?
– Салтычиха звонил, – неожиданно жестко врезал Егор. У него была такая дурная манера сообщать важные новости в самом конце разговора. – Велел передать тебе дословно: ему обрыдла вся эта наша хренотень. Требует тебя к себе. Ты знаешь куда. Сегодня же. К восьми вечера.
Он ждал, что ответит Белогуров. Ждал очень долго.
– Тем более вам с Чучельником стоит поднажать, – устало и тихо ответил наконец тот. – И знаешь что, – он пьяно то ли икнул, то ли всхлипнул, то ли хмыкнул, подавившись нездоровым смешком. – Я даже рад, что с этой китайской порнушкой все так нескладно получилось. Лекс стала проявлять к ней нездоровый интерес. А для ее возраста пристрастие к онанизму перед зеркалом, – он сделал коварную паузу, – пагубно для здоровья.
Дивиторский в трубку тоже хмыкнул. Но его раздраженное: «Кончай пить, Ванька» было произнесено уже в пустоту. Белогуров отключил связь.
Глава 9 ХОЗЯИН И СЛУГИ
Встреча с Салтычихой состоялась в тот же вечер в отдельном кабинете ресторана «Колорадо», владельцем которого состоял салтычихинский дальний родственник. В этом причудливом загородном вертепе на Киевском шоссе, где над входом лихо галопировал неоновый ковбой на огненном мустанге, на стенах красовались уздечки, седла, лассо, пустые кобуры для бутафорских «кольтов», где посетителям подавали мясо с красным перцем, копченые куриные крылышки, текилу и мексиканские пирожки тортильяс с начинкой чорризо, но где у дверей кухни, однако, рылись в отбросах отнюдь не техасские, а самые что ни на есть нашенские бомжи «с Рязани да с под Коломны», где пьяные посетители, оглохнув от Мика Джаггера, слезно просили бармена «врезать» «Миллион алых роз» и «Ромашки спрятались», где першило в горле от дыма дорогих сигарет, а уши безнадежно вяли от вялой российской матерщины, витавшей, как удушливый смог, почти над каждым занятым столиком, Салтычиха смотрелся, по мнению Белогурова, на редкость нелепо.
Весь этот бредовый техасский антураж ну никак не вязался с обликом этого кряжистого, коротко стриженного, медлительного, побитого оспой мужика. Если с кем и сравнивать Салтычиху, то уж никак не с сорвиголовой из «Великолепной семерки», нет. И на крестного отца он тоже походил мало. На взгляд Белогурова, Василий Леонтьевич Салтыков более всего походил на печального бульдога, которому вывихнули челюсть.
Салтыков был моложе отца Белогурова, и сейчас ему было что-то около полтинника, пятнадцать лет жизни он провел на зоне по самым различным статьям: от пустяка юности – квартирной подростковой кражи, до «хищений государственного имущества в особо крупных размерах повторно».
С отцом, хотя Салтыков об этом и не любил говорить, они познакомились там. И, видимо, сразу же нашли общие точки соприкосновения. Белогуров помнил, что, когда отец умер, организацию его похорон взял на себя этот дядя Вася: семья тогда не потратила ни копейки ни на грандиозный поминальный банкет в ресторане, ни на дорогой гранитный памятник на Николо-Архангельском кладбище.
Среди таких, как Салтычиха, отец, видимо, пользовался большим почетом – Белогуров помнил, сколько черных «Вольво» и джипов было в день его похорон у ворот кладбища, сколько незнакомцев плотного телосложения в костюмах колониальных расцветок окружало могилу. А сколько было венков с трогательными надписями «Дорогому другу от безутешных друзей!».
Белогуров тогда лишь недоумевал: как странно все же – он и его отец, которого он, правда, едва знал, и эти вот… Вон у того морда совсем протокольная, а тот синий от наколок…
С ним вся эта братия держала себя корректно, но настороженно: он был сын усопшего, плоть от плоти его, но он был чужой. Что-то изменилось в их глазах, лишь когда после поминок Салтыков обнял Ивана за плечи и усадил в свою тоже вороную, новенькую с иголочки машину «Вольво» и предложил проехаться по ночной Москве развеять тоску-печаль. Развеять, да…
Хотя сам Салтычиха выглядел печальным всегда. Белогуров сначала думал – это он такой от грусти по отцу. Но потом понял, что маска печального будьдога – любимая личина Салтычихи.
Кто дал Салтычихе эту двусмысленную, оскорбительную для мужского достоинства кличку? Для Белогурова это так и осталось тайной, но в мире, с которым он вскоре соприкоснулся благодаря «связям» и имени отца, Салтыкова за глаза так звали все. Боже упаси, повторять ее Салтыкову в глаза никто не отваживался. Причем подхалимы старались уверить несведущих, что кличка эта совсем не скрывала в себе никакого намека на «голубизну». Рассказывали даже, что один наглый и неблагодарный подонок по прозвищу Ося Гурзуфский однажды в пылу картежной ссоры обозвал при свидетелях Салтычиху не в меру ссучившимся и зарвавшимся пассивным педерастом – это было сказано гораздо крепче и обиднее на жаргоне, на котором виртуозно изъяснялся тот охальник. А недели через две Гурзуфского нашли на железнодорожной насыпи на перегоне Торжок – Тверь. В черепе его зияли три пулевые дырки, а кончик болтливого языка был отсечен бритвой.
С тех пор стало принято считать, что кличка Салтычиха была дана Салтыкову на заре его воровской юности во время первой ходки «туда» не за какие-то позорные вещи, пятнавшие его имя, а это был намек на весьма темные и странные стороны его юного характера, которые только-только начали себя проявлять: жестокость, коварство, мстительность, безжалостность и т. п.
Хотя, на взгляд Белогурова, жестоким только лишь из любви к чисто абстрактной жестокости Салтычиха тоже не был. Он был… Белогуров затруднился бы описать этого человека обычными словами. Печаль и скука стояли в его голубых узких усталых глазах. Но порой в его присутствии даже во время самого незначительного разговора людям становилось трудно дышать. Что-то угнетало, пригибало к земле собеседника, стискивало сердце предчувствием неминуемого страшного несчастья, которое витало еще где-то далеко, но готово было постучаться в дверь, едва лишь этот медлительный, тронутый оспой, тяжеловесный Салтычиха призывно щелкнет пальцами.
Но и это ощущение несчастья, напрямую связанного с его взаимоотношениями с Салтыковым, появилось у Белогурова не сразу. Нет, как раз наоборот: сначала-то все складывалось у них даже слишком идеально. Но тогда, правда, еще был жив отец, и его слово тоже, наверное, что-то значило…
Короче, сначала, когда Салтыков сам прямо предложил ему взаимовыгодное сотрудничество и стартовый капитал для того, чтобы раскрутиться, организовать свое дело – магазин-галерею, Белогуров чувствовал себя так, словно наконец вытянул у жизни счастливый лотерейный билет. Отец одобрил это «маленькое теплое партнерство», сам, видимо, намереваясь прибрать дела в будущей фирме к рукам. Но рак сожрал его в три месяца, и Белогуров начал вести дела со своим «инвестором» Салтычихой единолично. Условия, ему предложенные, были просты до одури: Салтыков вкладывает в проект деньги, покупает и сдает ему помещение, а остальное уж – головная боль Белогурова. Расчеты с инвестором тоже крайне просты: вложение должно окупиться за три с половиной года. Белогуров возвращает стартовый капитал плюс двадцать пять процентов прибыли, а затем начинает отчислять по столько же от каждой заключенной сделки. «Ну, это уж как дела пойдут у тебя, Вано, – Салтычиха отчего-то звал его на грузинский манер. – Не трусь, не обижу и не ограблю. Доволен будешь. Но только если и сам будешь умным. А если нет – спрошу за все и сразу, понял – нет? Мне недотеп не надо. И это ты себе раз и навсегда заруби на носу».