bannerbanner
Под большевистским игом. В изгнании. Воспоминания. 1917–1922
Под большевистским игом. В изгнании. Воспоминания. 1917–1922

Полная версия

Под большевистским игом. В изгнании. Воспоминания. 1917–1922

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Принужденные отступить, революционные силы готовятся к новой борьбе. Идет интенсивная подготовка к новой революции двумя путями. Первый путь – прежний, подпольный – организуются тайные союзы, советы, комитеты и пр., причем особое внимание уделяется армии, оказавшейся в большинстве случаев в 1905–1906 годах послушным оружием в руках правительства, и в то же время подпольная литература сеет зерна социальных идей в широких массах. Второй путь – новый, открытый – с трибуны Государственной думы, с которой депутаты, по их собственному, неоднократно повторяемому выражению, «через стены аудитории вещали всей России».

В то время как подпольная пропаганда направляла свои усилия на армию и флот, открытая пропаганда Таврического дворца[4] воспитывала народные массы, неустанно подрывая авторитет правительства, серьезно уже поколебленный волнениями 1905–1906 годов. Необходим был могучий талант Столыпина{5}, чтобы богатырскими усилиями поддерживать колеблемое со всех сторон здание и подводить под него новый фундамент, постепенно меняя форму правления{6}.

Девизом этого одного из величайших, по моему мнению, государственных людей было «на легком тормозе вперед». И действительно, будь он жив, быть может, Россия представила бы счастливое исключение в истории культуры народов и перешла бы к новой форме правления без тех ужасных потрясений, которые являются неизбежными спутниками всех революций, возникающих снизу.

Но Столыпина не стало{7}. Преемники его, не столь дальновидные и талантливые, не в состоянии были противостоять реакции правительственных сфер и некоторых слоев общества, наступившей после 1905–1906 годов, и тем способствовали усилению народного неудовольствия, рас ширению в народных массах оппозиции, а главным образом, твердой организации нелегальных подпольных сообществ, выковываемой молотом правительственного гнета.

От свобод, возвещенных манифестом 17 октября 1905 го да, не осталось почти ничего{8}. Из Государственной думы всячески старались сделать чисто совещательный орган. Это окончательно заставило всех извериться в искренности правительства и сильно уронило престиж монарха; царское слово утратило свое значение незыблемости; ко всему этому присоединился целый ряд эпизодов из интимной жизни высших сановников государства, жизни двора и, наконец, интимной жизни самого монарха, эпизодов, сильно преувеличиваемых и даже искажаемых агентами революции{9}.

Но это, конечно, все лишь поводы к возникновению пожара, а не причины его. Не будь этих эпизодов и лиц, в них фигурировавших, явились бы такими же статистами другие лица и в других эпизодах, но революция все равно была неизбежна, и коль скоро она не производилась постепенно сверху, как предполагал Столыпин, она неминуемо должна была вырваться наружу разом снизу, как оно и случилось на деле, когда напряжение революционных сил превысило правительственный гнет.

Великая война ускорила развязку. Захватив глубоко жизнь всего народа, она запустила свои щупальца до самого дна темного моря народных масс, спавших в пьяном тумане. Целой армии самых испытанных агитаторов в течение целого ряда лет не удалось бы сделать того, что сделала война в течение нескольких месяцев.

Взбудоражив обыденную жизнь, она заставила всех проснуться, оглядеться по сторонам, сознательно отнестись к окружающей обстановке и заметить все недочеты и пробелы современного строя. Миллионы людей были вырваны из узких рамок прозябания в сутолоке местных интересов и брошены в ряды армии. Здесь общение их с новыми лицами, не говоря уже об агентах революции, конечно, не дремавших и воспользовавшихся благоприятной обстановкой, открыло этому темному люду, стекшемуся из разных медвежьих углов необъятной нашей родины, широкие горизонты, которые раньше ему и не грезились.

Мечта хороша тем, что она не имеет предела. Какая же это мечта, если ее ограничивать прозаическими рамками обыденной жизни. Увлекает именно широкий размах мечты, когда всякие желания, как бы они не были утопичны, мысленно представляются вполне осуществимыми. Тот земной рай, который рисовали перед слушателями агитаторы революции, представлял собой резкий контраст с суровыми невзгодами военного положения страны. Горячие головы с нетерпением протягивали руки к столь близкому счастью, и недовольство существующим порядком нарастало и ширилось среди народных масс.

Не буду останавливаться на непосредственных причинах революционного взрыва в последних числах февраля 1917 года, это вышло бы далеко за рамки настоящего очерка.

Постоянная смена лиц на высших государственных постах, выбор на них таких личностей, что заставляло пожимать плечами в недоумении самых благонамеренных и преданных верноподданных, ускоряли конец монархии.

С августа 1916 года, после назначения Штюрмера{10} премьер-министром[5], для всех стало ясно, что монархия катится по наклонной плоскости{11}.

Сигнал к возмущению был подан народными представителями – Государственной думой, авторитет которой за время борьбы с непопулярным правительством сильно вырос в глазах населения.

Борьба из стен парламента была перенесена на улицу. К участию в ней, кроме избранников народа, были привлечены и массы. От слов перешли к делу.

Мое мнение, что без почина Государственной думы переворот в то время навряд ли совершился бы. Конечно, рано ли, поздно ли, это должно было бы совершиться, но не так сравнительно скоро; расстройство внутренней жизни далеко не достигало еще тех размеров, которые полагают предел человеческому долготерпению. Большевистский режим доказал, что можно терпеть несравненно тягчайшие лишения, чем те, которые казались невыносимыми при царском режиме. Совершившийся переворот снял правительственный гнет одновременно со всех политических партий, и тут они оказались в совершенно различных положениях в смысле условий дальнейшей их деятельности.

В то время как все легальные партии, не исключая даже оппозиции в виде кадет (Партии народной свободы){12}, частью пользовавшиеся покровительством правительства, частью им терпимые, были совершенно неорганизованы, так как они, не подвергаясь никакому преследованию, и не нуждались в какой-либо организации для самообороны; нелегальные же партии социалистов-революционеров и социал-демократов{13}, закаленные в долголетней борьбе с правительством, обладающие мощной организацией, раскинувшейся сетью по всей России, спаянные железной партийной дисциплиной, явились во всеоружии и развернулись, как пружины, долго сдерживаемые тисками правительственной власти.

То обстоятельство, что переворот застал эти партии вполне организованными для политической борьбы, дало им громадный перевес, и революционная власть, несмотря на их сравнительную малочисленность, неминуемо должна была перейти в их руки. Подобно тому, как в физике живая сила определяется произведением массы тела на квадрат скорости его движения, точно так же реальная сила политических партий определяется произведением двух множителей: один из них – численность партии, другой – энергия, проявляемая ее членами. Возьмите, с одной стороны, все наши так называемые умеренные элементы; в России они составляют страшно подавляющее большинство, но проявляемая ими энергия близка к нулю, в результате – реальной силы никакой, протест выражается обычно будированием исподтишка, в редких случаях – пассивным сопротивлением.

С другой стороны, малочисленные радикалы, последователи крайних социальных учений, проявляют чрезвычайную энергию; в результате получается сила, которая дает возможность ничтожному меньшинству господствовать над колоссальным большинством.

Не учтя своих сил и не зная той массы, которой придется управлять по свержении правительства, умеренные элементы, составляющие подавляющее большинство Государственной думы, дав сигнал к перевороту, уподобились неумелому укротителю, выпустившему зверя из клетки. Выпустить-то выпустил, а совладать со зверем не может. Ни загнать его обратно в ту же клетку, ни перегнать в другую, более просторную. Зверь остался на свободе. Сначала сам не верил своей свободе, ошалел, что называется, на первых порах. Поэтому первые шаги еще робки, неуверенны: он как бы боится возмездия, чувствуя, что творит что-то незаконное. Затем безнаказанность делает его смелее, окрыляет. Наконец, почуяв свою силу и слабость тех, кто выпустил его на свободу и натравил на правительство, этот многоголовый зверь дает полную волю своим звериным инстинктам и начинает осуществлять по-своему, не считаясь ни с чем, те утопии, которые ему нашептывают агитаторы крайних социальных течений.

Этим замешательством первых дней Временное правительство{14} не воспользовалось для того, чтобы взять власть крепче в свои руки. Большая вина Государственной думы и тех политических деятелей, которые были причастны к перевороту, что, замышляя его, они недостаточно подготовили его, не поставили себе вопроса, а что будет дальше. Здесь опять-таки сказалось это вечное и роковое русское: авось, небось да как-нибудь.

Конечно, странно было бы ожидать, чтобы рабочие и солдаты, фактически произведшие переворот в феврале 1917 года, после совершения его отказались вовсе от власти и сложили бы ее целиком к ногам интеллигенции в лице комитета Государственной думы, дескать, «правьте и владейте нами»{15}.

Но все же думается, что, прояви Временное правительство в первые дни революции, когда оно пользовалось еще большой популярностью, если не в столицах, то во всей стране, побольше твердости, оно значительно отдалило бы время своего крушения и, быть может, ему удалось бы довести войну до победного конца, а это уже существенно могло бы изменить характер дальнейшего революционного движения: не было бы этих настойчивых поисков виновников понесенного поражения для того, чтобы сорвать на них накопившуюся злобу; не было бы этих невинных жертв ярости безумной толпы, направляемой сознательными разрушителями русского государства, на лучших сынов России, стоявших им поперек дороги.

Победоносному народу, удовлетворенному достигнутым успехом, несвойственно проявление низменных чувств: он не стал бы сводить личных счетов, и все поведение его было бы облагорожено торжеством победы.

Под большевистским игом

Глава I. Февральский переворот на фронте

Переворот застал меня начальником штаба 10-й армии{16} на Западном фронте, штаб-квартира которого находилась в местечке Молодечно[6].

Не могу сказать, чтобы событие это произвело сильное впечатление: все ожидали его, так как то, что происходило в последние месяцы, начиная с назначения Протопопова{17} министром внутренних дел, вело к неминуемой катастрофе{18}. Вопрос был только в том, когда она разразится.

Отречение государя{19} сняло тяжкое бремя с совести всех тех, кто считал и продолжает считать присягу не пустой формальностью, ни к чему не обязывающей, а словом, связывающим человека, словом, которое нельзя менять, как перчатки.

Не буду входить в то, был ли акт отречения вполне добровольным или отчасти вынужденным, скажу лишь, что благодаря этому великодушному акту была сохранена жизнь многих и очень многих офицеров, прозревавших неизбежность революции и заранее вычеркнувших себя из списка живых ввиду невозможности освободить себя от данного слова.

Акт отречения был принят в армии совершенно спокойно. Странным казалось, куда испарилось обаяние личности монарха, несомненно существовавшее в прежнее время во всех слоях общества. Помню я свою юность, помню чувства моих сверстников, помню культ монарха, передаваемый из поколения в поколение, не только в военной среде, но и среди прочих членов общества. Куда все это делось? Исчезло без следа. Во всей 10-й армии отказались присягать Временному правительству, несмотря на волю монарха, выраженную в его прощальном приказе, только два человека: один казак Кубанского войска да командир дружины государственного ополчения, да и то последний условно, ожидая приказания великого князя Николая Николаевича{20}, которому государь передал верховное командование.

Рамки настоящего очерка не позволяют мне останавливаться на тяжелых, но вместе с тем интересных подробностях пережитого времени, объясняющих, или вернее, рисующих, ту эволюцию, которая происходила в армии и в короткий срок превратила ее в орду, стихийно бросавшуюся куда угодно по знаку большевистских вожаков.

Одной из главных причин быстрого разложения армии была полная неподготовленность офицерского состава в политическом отношении. Офицеры в подавляющем большинстве, даже на высших ступенях иерархической лестницы, были полнейшими невеждами в социальных вопросах. Любой из митинговых ораторов самого среднего уровня, вооруженный кое-какими цитатами из ходовых произведений апостолов социальной революции, без труда мог одержать победу над офицером, подорвать его авторитет и совершенно лишить престижа. К этому надобно еще добавить, что настоящих кадровых офицеров в то время в войсковых частях было очень мало. Редкий полк имел 7–10 кадровых офицеров; остальные кадровые офицеры или покоились вечным сном на поле брани, или в качестве инвалидов, негодных к строю, служили на тыловых должностях фронта, или в запасных частях [во внутренних районах] империи. Недостаток офицеров в полевых частях восполняли суррогатом не всегда высокого качества, в виде прапорщиков, прошедших лишь 4-месячный курс самой элементарной подготовки{21}. Кроме того, у тех кадровых офицеров, которые хотели и могли бы, быть может, взять хоть отчасти движение в свои руки и руководить им, была вырвана почва из-под ног. Сверху не было никаких указаний. Видимо, высшие власти совершенно потеряли голову и с растерянным видом смотрели на все происходящее, упустили инициативу из своих рук и пассивно подчинились свершившимся фактам.

При такой обстановке последовали пресловутые приказы № 1 и № 2 из военной комиссии Петроградского Совета солдатских и рабочих депутатов{22}. Приказы, передаваемые по радио «всем, всем, всем», доходя до солдатских масс непосредственно, приносили двоякий вред: во-первых, прямой – вследствие своих положений, до основ разрушающих армию, во-вторых, косвенный – тем, что исходили они не от военного начальства, а со стороны власти более сильной, чем это начальство. Начальство, таким образом, отметалось в сторону: революция отмежевывалась от офицеров; между ними и солдатской массой разверзлась пропасть, и с первых же дней революции офицеры, все без различия, были окрещены контрреволюционерами, несмотря на то, что многие из них ни единым актом, ни единым словом не подали повода к этому против них обвинению.

Наконец Верховное командование спохватывается, хочет урегулировать революционное движение в армии: делает попытку созданием солдатских, офицерских и смешанных комитетов создать тот предохранительный клапан, благодаря которому можно было бы спасти армию от взрывов. Тщетная попытка. Комитеты, конечно, не ограничиваются той скромной ролью, которая уделяется им программами штаба Верховного главнокомандующего, и стремятся к полному самоуправлению во всех отношениях, самоуправлению, являющемуся совершенным абсурдом в глазах военных людей, привыкших видеть в армии коллективную силу, объединенную волей одного лица и являющуюся его послушным орудием{23}.

Но как-никак приходилось мириться с фактами, выбирать из зол наименьшее, стараться найти хоть какой-нибудь выход из создавшегося положения, но, конечно, не из личных выгод, не из опасения потерять место. Боже сохрани. Напротив, гораздо проще и легче для себя было бы вовсе удалиться от дел. Тогда это было очень легко: стоило только немного промедлить с осуществлением «завоеванных свобод» или высказать громко неудовольствие существующим порядком, как всесильный комитет высказывал «недоверие и требовал смещения начальника», не отвечающего современным требованиям, а военный министр немедленно исполнял это требование.

Частная деятельность в то время нуждалась еще в работниках, и выброшенные таким образом за борт военные тотчас же получали заработок, обеспечивающий им кусок хлеба. Но это было бы равносильно подаче рапорта о болезни с целью уклониться от исполнения трудного поручения. Нет, совесть не позволяла покинуть свой пост в такое время, и большинство оставалось на своих местах, переламывая себя, вырывая с корнем убеждения, впитанные с молоком матери, и стараясь, хоть наружи, примениться к новым взглядам и понятиям.

Помню растерянность и подавленное состояние командующего нашей армией, генерала от инфантерии Горбатовского, 67-летнего старика, участника трех компаний: 1877, 1904 и 1914 годов, дважды георгиевского кавалера{24}. Для него комитеты были совершенно непонятны. Когда ему было доложено о сформировании войсковых комитетов, о том, что они приступили уже к своей деятельности и было уже заседание смешанного солдатско-офицерского комитета, на котором председательствовал солдат, а в числе членов были не только обер-офицеры, но даже один молодой, выдающийся во всех отношениях генерал, генерал-майор Марков{25}, столь популярный во время Гражданской войны, то на его лице изобразился чуть ли не ужас. Когда я ему докладывал, что в депутаты от офицеров проходят большей частью молодые люди и что это, по моему мнению, надобно признать не только естественным, но даже и более полезным, так как молодым людям, в которых не так прочно укоренились старые понятия, легче примениться к новой обстановке, он заметил, что, может быть, оно и так, но не следует ли опасаться того, что молодые люди, неустойчивые в своих взглядах, погубят дело. Возражение было вполне справедливо, и последовавшее показало, что старик был прав: много молодых офицеров, увлекшись новой для них политическою деятельностью и дешевыми лаврами в своих невежественных аудиториях, совратились с пути истинного, совершенно утратили облик воина и превратились в политических авантюристов. Но другого выхода не представлялось.

Чтобы развеять хотя бы отчасти тревогу за будущность нашей армии у подобных ветеранов ее, чтобы создать самому себе хотя бы слабый луч надежды на то, что со временем «все образуется», приходилось прибегать к софизмам.

Большая часть нас, людей зрелого возраста, появилась на свет божий уже тогда, когда крепостное право миновало окончательно и сохранилось лишь в памяти наших отцов. Когда мы выросли и развились настолько, чтобы сознательно разбираться во взаимоотношениях членов человеческого общества, то, останавливаясь на крепостном праве, мы не могли себе представить не только то, что мог существовать такой порядок, когда живых людей покупали и продавали, как скот, секли плетьми за всякую провинность, что отнимали детей от родителей, жен от мужей и тому подобное, но что существовали вполне образованные, культурные и даже гуманные люди, которые не только признавали этот порядок совершенно естественным, но даже находили его единственно возможным для спасения России от разрухи.

Мы этим людям, среди которых было много выдающихся государственных деятелей, что называется, и в подметки не годимся, но вместе с тем не можем себе представить, как могли они так уродливо мыслить. И насколько неправы они были в своих зловещих предвещаниях, так как Россия после отмены крепостного права не только не погибла, а, напротив, обрела новые силы и пышный расцвет.

Не ошибаемся ли и мы в настоящее время подобно им? Мы теперь не можем себе представить армию, построенную на комитетских началах, как они не могли себе представить Россию без крепостного права, но пройдут, быть может, те же 60–70 лет, и потомки наши с изумлением будут говорить о наших опасениях, «почему они так боялись комитетов, когда это и есть самый рациональный строй армии»{26}.

Конечно, никого из нас, старых военных, невозможно убедить в целесообразности комитетов. Это не вмещается в нашей голове; мозги наши уложены иначе, но безусловная уверенность в своей правоте, казалось бы, должна быть поколеблена приведенной аналогией.

Подобными софизмами все мы старались успокоить себя, дабы не утратить надежды спасти порученное нам дело и приняться, если не с любовью, то хотя бы без отвращения, за перестройку нашей армии на новых революционных началах, против чего протестовали все наши понятия, чувства и традиции.

Все было тщетно. Покорные неизбежным законам революции, в силу которых начавшееся движение никогда само не останавливается на полпути, а обязательно доходит до того предела, после которого тотчас начинается обратное движение, войсковые комитаты быстро покатились влево и послужили фактором, ускоряющим разложение армии, а вовсе не тем предохранительным клапаном, который имели в виду их учредители.

Мне не пришлось быть постоянным свидетелем последовательного развития событий на фронте, так как вскоре после переворота, в конце марта, последовал целый ряд перемен в высшем командовании, которые коснулись и меня.

Главнокомандующий армиями Западного фронта, генерал от инфантерии Эверт{27}, довольно непопулярный в армии, главным образом благодаря его немецкой фамилии, был сменен, очевидно, в угоду армейскому мнению, так как не думаю, чтобы кто-нибудь мог серьезно дать веру гнусной клевете, пущенной про этого, может быть, и не всем симпатичного, но безусловно честного воина, будто он предлагал государю открыть фронт немцам для бегства Царской семьи. На место Эверта был назначен генерал от кавалерии Гурко{28}, командовавший в то время Особой армией на Юго-Западном фронте.

С генералом Гурко мы были старыми сослуживцами. Я начал службу Генерального штаба в Варшавском военном округе, где служил и он, затем были мы оба делопроизводителями в Военно-ученом комитете Главного штаба, и, наконец, после Русско-японской войны, когда он был назначен председателем военно-исторической комиссии по описанию этой войны{29}, я по его выбору был одним из его сотрудников, причем на мою долю выпало описание организации тыла.

Тотчас по приезде в Минск, где была штаб-квартира фронта, генерал Гурко телеграфировал мне в Молодечно с предложением занять должность главного начальника снабжений армии фронта, каковую занимал в то время член военного совета, инженер-генерал князь Туманов{30}, отзываемый в военный совет.

Хотя мне и грустно было расставаться с таким уважаемым начальником, каким был генерал Горбатовский, и такими чудными сотрудниками, как генерал-квартирмейстер, генерал-майор И. П. Романовский{31} и генерал-майор С. Л. Марков, но, чувствуя себя достаточно подготовленным к предлагаемой должности как теоретически, по опыту Русско-японской войны, так и практически, в бытность в течение полутора лет кампании начальником штаба Минского военного округа на театре войны, я изъявил свое полное согласие и в конце марта отправился в Минск.

Мне было очень интересно узнать, как относился генерал Гурко ко всему происходящему. Зная его за человека очень умного, уравновешенного, по призванию военного, обладающего твердым характером и волей, унаследованной от покойного фельдмаршала[7], я представлял себе его негодование близорукости и слабости Временного правительства, не сумевшего предохранить действующую армию от революционной заразы.

В действительности я нашел его гораздо более спокойным, чем я ожидал. Правда, будущее не представлялось ему таким розовым, как многим оптимистам, которые надеялись, что революционный угар быстро развеется и солдаты вновь станут солдатами, а не распущенным сбродом. На проскользнувшую в нашем разговоре фразу, что, быть может, для России же лучше, что она прямо от автократии перешла к народовластию, что ее как бы прямо бросили на глубокое место, дабы она скорее выучилась плавать, он заметил: «Да иной выучивается плавать, а иной и тонет». В то же время он считал безусловно необходимым приспосабливаться, по возможности, к новым условиям, поступаясь до известного предела своими убеждениями, с целью пытаться удержать в своих руках солдатскую массу, а не отдавать ее в полное распоряжение шайке агитаторов. В виде иллюстрации этого положения он вынул из письменного стола разукрашенный лист большого формата, на котором каллиграфически было написано постановление Армейского комитета Особой армии о том, что командующий ею, генерал Гурко, признается соответствующим современному положению и посту им занимаемому. Было добавлено еще что-то в том же роде.

– Вот видите, в чем секрет: надо было докатиться до левого края, чтобы не только не быть увлеченным массой, а напротив, встретить ее на ее пути с правого края к левому.

«Так-то оно так, – тогда же подумал я, – но если ты останешься стоять на том же месте, то масса перекатится через тебя, и недалек тот момент, когда ты останешься одиноким, далеко вне правого края ее». Так оно вскоре и случилось, да в сущности и не нужно было быть особенным пророком, чтобы предсказать подобный исход.

В тот же день я узнал, что ожидается прибытие в Минск военного министра А. И. Гучкова{32}, некоторых членов правительства и представителей Государственной думы.

Гучков ехал в сопровождении вновь назначенных помощников военного министра, генералов В. Ф. Новицкого{33} и Филатьева{34}.

На страницу:
2 из 7