Полная версия
Царский угодник
– Пуришкевич ненавидит меня за то, что мне приходится заступаться за евреев и, между прочим, просить о допущении купцов-евреев на Нижегородскую ярмарку. Он не может мне простить, что я помогал многим беднякам-евреям в Сибири и не скрывал этого.
Утром Распутин открыл глаза.
– Где я?
– Дома, у себя дома, батюшка, – ласково произнес тобольский профессор, – в селе Покровском.
– А-а, – произнес Распутин, как показалось собравшимся, разочарованно, шевельнулся и охнул от боли, проколовшей его, недоуменно поглядел на врачей, словно бы спрашивая их замутненным взглядом: «А чего так много вас тут?» Подвигал немного непослушными губами и снова закрыл глаза.
– Спасли мы вас, Григорий Ефимыч, уже в горячке вы были, отчаливали от нашего берега, а мы все силы приложили, чтобы вернуть вас, – громко и четко говорил тобольский профессор, стараясь, чтобы Распутин услышал каждое его слово. – Коллеги из Тюмени особенно постарались, отличились. – Он с добродушным видом покосился на тюменских врачей, подмигнул, тюменцы отвернулись от тобольца, им все больше не нравился профессор с «Владимиром» на шее. – Отличились, можно сказать… Все отличились!
Распутин никак не отозвался на слова тобольца, они, похоже, вообще не дошли до него, у «старца» вновь поползла вверх температура, он начал гореть, снова завскрикивал что-то бессвязно, задергался, пытаясь освободиться от железного жала, воткнувшегося ему в живот, на губах вспухали и лопались розовые пузыри, лоб был потным, розовым, страшным – кровь на лице Распутина смешалась с потом.
Первым сообщение о нападении на Распутина опубликовала газета «День» – та самая, в которой работал Александр Иванович, – прибывший из этой газеты корреспондент оказался самым проворным. Но он уступил место корреспонденту «Петербургского курьера». «Курьер» не жалел денег на новости, и его представитель не вылезал из местного телеграфа. Эта газета дала сразу несколько телеграмм подряд:
«Неизвестная женщина, прибывшая из Астрахани, напала на проходившего по селу Гр. Распутина и огромным солдатским кинжалом нанесла удар в область живота. Оружием задеты кишки». Под телеграммой стояла дата: 28 июня, и время: 14 часов 11 минут.
Надо отдать должное этому корреспонденту. Чтобы повысить интерес к событию и оправдать трату денег на телеграммы, он привирал. У специалистов более позднего периода такие натяжки проходили под видом «художественных обобщений» либо «обобщений сюжетных во имя правды», «реалистических осмыслений» и тому подобного. Корреспондент был грешен, грешил он специально – знал, что в «Курьере» его не накажут.
Вторая телеграмма была более короткая: «Распутин в агонии. Раненый говорит: “Выживу, только страсть как больно”. Священник причастил его. 29 июня, 1 час 55 минут».
Под третьей телеграммой время не было указано: «По распоряжению губернатора у всех в селе отобраны паспорта».
Новость о покушении подняла на ноги Петербург. Другие газеты не смогли ничего дать о происшедшем – только «День», и то в большей степени предваряя события. Статья Александра Ивановича оказалась очень к месту и «Петербургский курьер», взбудораживший светские салоны фразой из второй телеграммы о том, что священник причастил «старца».
– Значит, конец? Значит, не будет Распутина? – плакали зрелые дамы, увешанные бриллиантами, юные, еще только вступающие в жизнь красавицы вторили им.
– Туда и дорога собаке! – угрюмо радовались мужья-рогоносцы.
На следующий день – это было уже тридцатого июня – многие газеты поместили сообщение о том, что в Тобольск выехали «г-жа Головина, фрейлина Вырубова, из Москвы – Л.А. Решетникова». Все три представительницы аристократических семей, сильные мира сего.
Следом за этим сообщением газета «Русское слово» напечатала заметку, под которой стояла дата «30 июня».
«Петербург. По полученным здесь сведениям, Григорий Распутин скончался сегодня в 5 часов 45 минут дня от заражения крови».
Узнать что-либо толком было нельзя, сведения из Покровского запаздывали. Снова зачастили ливни, реки опять вышли из берегов, телеграф работал из рук вон плохо, многие столбы связи были повалены, часть сел оказалась затопленной, люди из домов переселились жить в лодки, взяв с собой то, что можно было взять в руки, – немного продуктов да мыло с полотенцами, все остальное побросали в домах. Хлеб, мясо, одежда были унесены водой.
Даже срочные телеграммы приходили в Россию – сибиряки испокон веков звали европейскую часть страны Россией – с опозданием на полтора-два дня.
В Петербурге, у дома на Гороховой, где Распутин снимал квартиру, волновалась-шумела толпа. Толпа собиралась даже ночью, при факелах, чей свет в темноте бывает очень тревожен, заставляет нехорошо сжиматься сердце; в толпе – разный народ: телеграфисты, рабочие, курсистки, юные барышни из порядочных семей, проститутки, журналисты, старые почтенные матроны, фотографы, крестьяне и, конечно же, филеры. Швейцар, городовой и два дворника держали оборону распутинской квартиры, никого не подпуская к ней, покрикивая на толпу. Глаза у охранной команды – красные, слезящиеся, эти люди почти не спали, и городское начальство уже подумывало, не отрядить ли трехсменную охрану?
Отклики на покушение появились в газетах Парижа и Берлина, русские газеты печатали воспоминания тех, кто хорошо знал Распутина.
О Распутине заговорили как о мертвом…
А Распутин был жив, он вновь очнулся, попробовал приподняться на постели, но упал на подушку, проколотый болью. Просипел через силу:
– Чем я прогневил Бога? – Потом пальцем подозвал к себе врача. К нему подскочил тобольский профессор, готовно наклонился. Распутин пожевал губами и внятно произнес: – Отправь в Петербург телеграмму!
– Кому, по какому адресу?
Распутин повозил пальцем в воздухе – жест был раздраженным, – сжал глаза в щелки, выдавил из-под век слезы, кожа на щеках потемнела, сквозь темноту проступила кирпичная больная краснота, ему было трудно: непрочная ясность, в которой он пребывал, когда очнулся, стремительно уступила место боли, жару, из-под повязки на животе потек густой гной. Гной быстро собрали.
– Эта… эта… – вновь внятно проговорил Распутин и замолчал.
– Что… эта? – Профессор старался ловить каждый звук, срывающийся с губ Распутина.
– Эт-та… Пи-ши сло-ва.
Профессор пощелкал пальцами, требуя бумагу и карандаш, оглянулся нетерпеливо, боясь, что ниточка, которая только что протянулась от Распутина к нему, оборвется, ему подали бумагу и толстый свинцовый грифель.
– Пишу, Григорий Ефимович!
– Какая-то стерва меня заколола?
Записав слова на бумагу, профессор наморщил лоб, сдвинул рот в сторону, словно бы говоря: «Фи!»
– Такой текст и посылать? – спросил он.
– Такой и посылай.
– Будет исполнено, Григорий Ефимович. А адрес какой?
Распутин внятно, словно бы боясь, что этот человек с орденом что-то перепутает или не поймет, по буквам продиктовал адрес. Профессор невольно отшатнулся от постели, лицо его одрябло, обвисло складками – адрес испугал тобольское светило.
– Такую телеграмму да по такому адресу? – прошептал он, едва двигая серыми губами.
– Да!
Через час в Царское Село ушла телеграмма. Царское Село, именно оно испугало профессора, тоболец знал, кто там живет, и чувствовал себя так, будто сейчас в комнату вломятся стражники, завернут ему руки за спину и обвинят в чем-нибудь таком… в чем-нибудь таком – в революционном вольнодумстве, например, или в причастности к бомбистам.
Вечером пришла ответная телеграмма – разливы рек, вывернутые столбы и обрыв линий совсем не были помехой телеграммам, если они шли в Царское Село и были подписаны от имени Распутина или шли из Царского обратно и за ними стояло высочайшее лицо – обратный корреспондент.
Текст был короток: «Скорбим и молимся». Подпись под телеграммой отсутствовала. В сопроводительной графе стоял лишь кодовый номер отправителя. У Распутина, когда ему прочитали телеграмму, заметно улучшилось настроение и понизилась температура.
Вид у профессора стал гордым, даже надменным, словно бы не Распутин, а он получил телеграмму. Тюменские врачи отнеслись к этому безразлично – для них авторитеты не существовали, для них существовало только одно – дело. Операции, перебинтовки, терапия, корпии, лекарства и вообще все, что касалось медицины, а расшаркивание ножкой, политес и «вумные» разговоры – эти атрибуты совсем другой оперы.
Днем Покровское оцепил конный отряд – казаки все-таки прибыли, слухи подтвердились. Казаки были наряжены в новенькую форму, при начищенном оружии, с блестящими ножнами шашек. «Прибывает кто-то из важных, – догадались покровцы. – Иначе к чему такие строгости?» Они не ошиблись – через два часа в Покровское прибыл тобольский губернатор, действительный статский советник Станкевич, не побоялся грязи и дождей, дорожных промоин и паводков, прибыл сам – раз сам, то, значит, такую команду дали из столицы. Нигде не задерживаясь, губернатор проследовал в избу Распутина. Распутин был в сознании, сказал губернатору:
– Садись, милый!
Тобольский врач услужливо придвинул гостю табуретку, губернатор сделал жест рукой, прося его оставить наедине с больным. Высоких гостей Распутин не боялся – видывал и не таких, но тут, оставшись один на один со Станкевичем, почему-то оробел. Наверное, потому, что Станкевич руководил землей, на которой рос род Распутиных, клубень корней уходил в глубину, и если губернатор захочет сделать пакость распутинской семье – сделает ведь, и Распутин, находясь в Петербурге, проглотит этот бутерброд. «Может, и не надо говорить губернатору “милый”?» – засомневался он.
О чем беседовал Распутин с губернатором – неизвестно, только после встречи со «старцем» Станкевич отправил несколько телеграмм в Царское Село и в Петербург и отбыл обратно – губернатора ждала губерния, ждали дела.
Стало известно только, что губернатор распорядился перевезти Распутина в Тюмень и что за «старцем» будет прислан пароход.
Феонию Гусеву тоже было решено перевезти в Тюмень. Распутин хотел было повидать ее и попросил, чтобы Феонию привели к нему, но ни врачи, ни полицейские не разрешили. «Старец» пробовал настоять, но потом махнул рукой: «Не надо так не надо!»
Следователь выжал из Феонии все, что мог, – Феония еще раз, уже не в горячке, а в холодном рассудке призналась, что действовала по наущению Илиодора. «Значит, дядю этого тоже надо арестовать», – решил следователь и написал проект соответствующей телеграммы. Феония подтвердила, что мстила также за сестру-монахиню одного из монастырей Саратовской епархии, Ксению. Насчет кинжала Феония сообщила, что купила тесак у незнакомого черкеса в Ялте.
Ксения в эти дни жила в Жировецком монастыре и пока ни о чем не догадывалась, хотя ощущала внутреннее беспокойство, схожее со странным ознобом, – человек ведь всегда чувствует опасность, какой бы слабой она ни была и сколько бы километров ни отделяло человека от источника беды.
– Миловидная внешность и порывистость Ксении обратили на себя внимание Распутина, – сказала Феония следователю, речь ее сделалась манерной, неживой, – он соблазнил ее.
– А у вас никогда не было с Распутиным… ничего такого? – задал следователь неуклюжий вопрос, помялся – ему было неловко.
Феония промолчала, следователь вопрос повторил, и когда Феония не ответила на него во второй раз, следователь понял, что интересоваться этим рано, и в третий раз задавать вопрос не стал.
Когда к Феонии допустили корреспондента газеты «Утро России», она неожиданно занервничала, натянула на глаза платок, захлебнулась было в слезах, но тут же затихла, а потом истерически, с рыданиями выкрикнула:
– Все равно не жить ему! Не снесут русские люди такого позора!
– Это все Илиодор, Илиодорка, – заявил Распутин вечером, когда ему стало худо, воздух в избе сделался жарким и красным, а люди обратились в горячие тени, – все он, Илиодорка!
Понимая, что его могут арестовать и привлечь к суду, Илиодор сделал защитный ход, прислал в газету «Утро России» длинную телеграмму, которая была вскоре опубликована:
«Хиония Кузьмина Гусева – девица 30-ти лет, очень религиозная, умная, всегда осуждавшая деятельность Гришки, которого она постоянно считала развратником и опасным государственным и церковным преступником.
Она давно высказывала убеждение, что с Гр. Распутиным надо разделаться, как с самым отвратительным гадом.
Узнав от меня о том значении, которое Распутин сыграл в разрушении Царицынского монастыря, она еще более возненавидела его и решила с ним покончить. Она была осведомлена обо всех его развратных делах в Царицыне, которые происходили на ее глазах.
Я видел Хионию Гусеву месяцев 7—10 назад. По ее мнению, расправа с Распутиным – это воля Божья. Она вместе с другими оскорбленными Распутиным девицами хотела разделаться с Гришкой еще в прошлом году, но бродяга Синицын, отравившийся недавно рыбой, известил об этом Распутина, и план не удался.
Если она действительно ранила Гришку, то каждый верующий человек должен благословить ее».
Отправил Илиодор телеграмму в газету и забеспокоился – на душе у него сделалось муторно. Зарубил несколько кур, зажарил их. Потом съездил к отцу, жившему в станице Мариинской, взял у него сеть.
– Рыбы надо наловить, – сказал он, – страсть как жареной рыбки хочется!
Сеть он развесил на заборе, на самом видном месте – так, чтобы вся станица поняла, что Илиодор собирается делать. А поскольку станичники были рыбаками не менее азартными, чем Илиодор, и так же любили жерехов и сазанов, тушенных в сметане, то каждый из них позавидовал бывшему монаху: время-то сейчас самое уловистое, надо бы тоже поехать на дальние озера – если, конечно, есть потаенное озеро, то лучше «на потаенное» – да добыть пару пудов сладкомясой рыбы.
Пока Илиодор готовился к рыбалке, его взяли в разработку. Из Царицына в Петербург, на имя директора Департамента полиции поступила шифрованная телеграмма жандармского полковника Комиссарова: «Сегодня прибыл в Царицын. Пока установлено: Хиония Гусева, девица 36 лет, по профессии шапошница, проживала у своей сестры, Пелагеи Заворотковой. По словам последней, часто бывала на хуторе Большом у Илиодора, причем за последнее время была в первых числах июня у Илиодора, возвратилась через неделю, пробыла в Царицыне два дня. Вновь выбыла в середине июня к Илиодору, имея при себе шесть рублей денег. Более не возвращалась. В делах следствия, ведущегося по делу Илиодора, имеется собственноручное письмо его к Евдокии Скудновой следующего содержания: “Если правда то, что у тебя есть в банке шестьсот рублей, то ты возьми их, пятьсот рублей пошли с Синицыным мне, а 100 рублей возьми себе и скрытно поселись у Поли и Хионушки (т. е. Заворотковой и Гусевой). На твои деньги сделаем первое дело – окрестим Гришку”. По словам Синицына, окрестить Гришку – значит оскопить Распутина. Агентура – сестра, племянница Гусевой и другие лица – отрицает какое-либо знакомство с местными докторами. Илиодор 3-го скрылся. № 584».
Илиодор, вывесив сети на забор, еще не знал, хотя и чувствовал, что на него заведено дело, какой-то хлыщ-следователь снова ковыряется в его жизни, сопоставляет даты, хотя «полицейскую мету» он уже получил – к нему заезжал чин из волостного управления, передал казенный пакет, а уходя, произнес задумчиво:
– Далеко не отлучайтесь, господин Труфанов, только на рыбалку, но не более. Когда поедете и куда, на какое озеро или что там… старицу, ставок, поставьте в известность господина урядника.
Глаза у Илиодора невольно округлились – давно полиция с ним так не обращалась. Кожей своей, спиной, хребтом Илиодор в тот момент ощутил, что вокруг него стягивается петля и ему не дадут ни одного шанса выскочить из нее. Илиодор ускорил свой отъезд и внезапно исчез. Исчез! Тем временем 584-й – он же полковник Комиссаров, проверявший заодно, лечилась ли когда-нибудь Феония Гусева, также добыл точные доказательства того, что за покушением на Распутина стоит бывший царицынский иеромонах.
Ответа Петербурга сотруднику № 584 в деле нет – наверное, его вообще не посылали, информация была односторонней.
Когда Илиодор исчез, полицейские кинулись в станицу Мариинскую, где жили родители Илиодора, донельзя растревожили старика-отца. У него даже руки затряслись.
– Убили. – Старик не выдержал и заплакал. – Сына убили!
Понять что-либо из его плача было невозможно. Полицейские помялись, высмолили по самокрутке и, изрядно натоптав сапогами в избе, ушли. Везде: в степи, на реке, на всех дорогах и тропках – были выставлены заставы: Илиодора надо было поймать во что бы то ни стало – того требовал Петербург и более всего сам министр внутренних дел Маклаков.
Но Илиодор будто в воздухе растворился.
В печати появились первые рассказы о том, как исчез Илиодор. Газеты оказались информированными так же хорошо, как и полицейский сотрудник № 584. Может быть, даже больше – газеты дали точное время бегства Илиодора: «Илиодор бежал 3-го июля в 6-м часу вечера, прошел с версту от хутора, там его ждал воз с сеном» – так сообщил один из вестников, дали такие подробности, которые не знала полиция, явно им их сообщил какой-то наводчик-специалист, казачок с лихими усами и красным от выпивки носом – например, то, что крестьянин с повозкой ждал Илиодора четыре часа в условленном месте. Когда кто-нибудь проезжал мимо, крестьянин делал вид, что чинит телегу, от помощи отказывался, а когда Илиодор появился, то спрятал его в сене и увез в степь. Родным, дескать, Илиодор оставил письмо, в котором сообщил, что в хутор больше не вернется, просил простить его за тайное исчезновение, но обстоятельства сложились так, что оставаться ему на Дону нельзя.
Прошел слушок о том, что перед побегом Илиодор очень боялся расправы – и, видимо, не без оснований. На хуторе могли появиться поклонники Распутина и вздернуть на веревке к потолку – прямо в его же избе. Илиодор настолько боялся этого, что даже дверь своей спальни запирал на два замка. Не говоря уже о входе и сенцах.
Сбрив усы и бороду, Илиодор, по свидетельству газет, переоделся в женское платье и в накидке, с головой, обернутой белым шарфом, появился на ближайшей пристани. Поскольку кругом было полно полиции, Илиодор был вынужден вместе со спутниками прятаться в зарослях, а когда кто-то приближался по малому делу, стыдливо отворачивался и кушал куриные яйца – обманывал, давал показать, что обедает вместе со своим спутником и лишние рты на семейном обеде не нужны.
Со стороны все это выглядело естественно – скромная, стеснительная семья проводит отдых, отмежевавшись от остальных, никому не мешает и просит, в свою очередь, ей тоже не мешать.
Когда подошел пароход – газеты сообщили, что это была «Венера», – Илиодор занял место в общем дамском отделении. Чтобы не быть опознанным, сделал вид, что у него болят зубы, лег на койку и отвернулся к стене, на вопросы отвечал молчанием, тыкал пальцем себе в щеку, показывая: зубы! Болят зубы!
Труднее всего было с туалетом – и эту подробность газеты не обошли стороной: Илиодор не мог появиться ни в мужском, ни в женском отделении, он крепился, сжав зубы.
Когда пассажирский помощник капитана, ведавший на судне аптечкой и обученный фельдшерским навыкам, попытался помочь, унять зубную боль, дама – то есть Илиодор – «недовольно пропищала:
– Ах, отстаньте!»
Помощник капитана через некоторое время пришел снова – ему было жаль страдающую даму.
– Все-таки я попытаюсь вам помочь…
– Нет, – решительно ответил Илиодор.
– Я дам вам йодистой настойки и капель. Это поможет.
– Не надо!
По утверждению газеты, помощник капитана и в третий раз подошел к Илиодору, но Илиодор и в третий раз отказался от помощи.
Некоторые газеты, рассказывая об этом факте, писали, что Илиодору пытался помочь не пассажирский помощник капитана, а пароходный контролер, который параллельно исполнял обязанности фельдшера. Дама, перевязанная платком и лежавшая на полке, извините, задом к нему, показалась подозрительной. И точно, подозрения контролера подтвердились: пароход-то был переполнен, у дамы на руках оказался билет третьего класса, а плыла она во втором. Контролер попытался выселить даму, но за нее вступились соседки-пассажирки, и придирчивый контролер в конце концов вынужден был отстать.
Утром Илиодор прибыл в Ростов, в котором провел целый день, потом поехал дальше. Вот только куда?
Газеты дали два расплывчатых адреса, по которым Илиодора найти было невозможно: Одесса и Кавказ.
Полиция расставила ловушки везде, где только могла – в Одессе и в Баку, в Батуми и Владикавказе, в Тифлисе и Екатеринодаре, даже в Крыму, в Ялте, и там на всякий случай соорудила капкан. Но Илиодор ни в одну из ловушек не попался. Он вообще как в воду канул, словно бы его никогда и не было.
Чиновник для особых поручений при министре внутренних дел статский советник Красяльников представил Маклакову вырезки из французских газет, которые министр передал по принадлежности в Департамент полиции, а в этом ведомстве другой аккуратный чиновник подшил в дело.
«Распутин, по-видимому, умер. Любопытна личность бандита. Умер человек, имевший необыкновенное влияние в России», – в один голос заявило несколько французских газет.
А Распутин был жив, он жил, болтаясь между небом и землей, крепкое, жилистое тело его не хотело сдаваться, гной сочился из раны не переставая, тек, будто вода из крана. Распутин мучился, стонал, хватал черным ртом воздух, находился почти все время без сознания, но когда врачи заговорили еще об одной операции, на этот раз более серьезной, он, словно бы что-то чувствуя, открыл мутные, воспаленные глаза и облизнул языком сухие губы.
– А вы меня не зарежете?
Голос его был таким, что у врачей по коже невольно пробежали мурашки, даже у опытного тобольского профессора, отмеченного высоким орденом, кадык покрылся гусиной сыпью. Они тревожно переглянулись и на вопрос не ответили – непонятно было, в сознании находится Распутин или нет. Тогда Распутин повторил вопрос – он был в сознании.
У постели теперь круглосуточно дежурила Ангелина Лапшинская – ей Распутин доверял, – которую журналисты, осевшие в Покровском, почему-то упорно величали Аполлинарией.
Были получены сочувственные послания от министра внутренних дел Н.А. Маклакова, министра иностранных дел С.Д. Сазонова и других высоких лиц. Знаменитый борец Иван Заикин прислал телеграмму: «Молю Бога об укреплении Вашего душевного и физического здоровья».
К телеграммам Распутин отнесся равнодушно – они никак не облегчили его боль, да и не до них было.
Распоряжение губернатора о том, чтобы «старца» перевезли в Тюмень, не было выполнено, пароход «Ласточка», зафрахтованный для этой цели, простаивал – Распутина в таком состоянии везти было нельзя. Но и оставлять его в Покровском тоже было нельзя: дом – это не больница, дома даже дети мешают.
– Век бы вас не видел! – в жару, с закрытыми глазами, едва дыша, цыкал на детей «старец». – И тебя, жена!
Феонию Гусеву, в отличие от Распутина, благополучно перевезли в Тюмень, поместили в отдельную камеру. «Даже тюрьма для тебя – персональная», – подчеркнул следователь. Феония вновь замкнулась в себе, перестала говорить, к еде не притрагивалась, сутками лежала на койке и, не мигая, смотрела в потолок.
Следователь засомневался: в своем ли уме Феония? Вызвал врачей для освидетельствования. Врачи нашли у Феонии совсем не то, что ожидал следователь, – чахотку. С головой у нее все было в порядке – допекли обычная подавленность, безразличие, нежелание жить. Легкие у Феонии догнивали, и суди ее, не суди, дорога у Феонии была одна – в деревянный ящик.
Было от чего озадачиться молодому следователю, он даже похудел от неожиданного известия.
Газеты – не только петербургские и московские, а всей России – начали наперебой печатать афоризмы, цитаты, высказывания, ругань Распутина: Распутин сделался куда более популярным, чем до покушения.
Речь у него была, конечно, особая, ни на что не похожая, корявая, очень заковыристая и убедительная – он иногда умел найти и ввернуть такое словцо, которое не мог отыскать даже заядлый книгочей; при всей своей корявости речь Распутина была красочной.
Петербургские поклонницы, плача, переписывали в свои альбомы афоризмы Распутина – они верили газетам, думали, что кумир их умер, но кумир еще держался, хрипло дышал и цеплялся за жизнь.
«Великое дело – быть при последнем часе больного: увидишь смерть болящего и невольно помянешь мирскую суету и получишь две награды; посетишь больного, и в это время земное покажется обманом, просто сеть беса».
Вроде бы и бессмыслица, но смысл в этой рубленной топором, сплошь в занозах фразе есть. Вообще-то, Распутин это вроде бы о самом себе сказал.
«И явится страх, и видишь – друзья остаются, скажешь себе: где и куда все земное? И помянем даже молодость и юность, потому что смерть не спрашивает ни старости, ни молодости, ни мужества, и ни быстроты ног, и ни знатности иереев и епископов, и знатницы нипочем, и откуп не имеет цены».