bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
25 из 31

– Государь князь Андрей Васильевич, пойман ты богом да государем великим князем Иваном Васильевичем всея Руси, братом твоим старейшим.

Андрей изменился в лице, встал с своего места, но, скоро оправившись, отвечал с твердостью:

– Волен бог да государь брат мой, а господь рассудит нас в том, что лишаюсь свободы безвинно.

Выходя из гостеприимного жилища брата, несчастный променял свой угличский удел на казенный двор и цепи.

В тот же день разнесся по Москве слух о заключении угличского князя: он привел в ужас нескольких избранников божьих, которые не побоялись гласно осуждать поступок великого князя. Но большинство, чернь не рассуждающая была против несчастного узника, называла его изменником, предателем, врагом церкви и отечества. Успели надуть в уши народу приближенные Ивана Васильевича, что угличский князь пойман в переписке с королем польским, которому обещал голову Ивана Васильевича, что он для этого нарочно и прибыл в Москву со множеством бояр своих, что он уж во дворе великокняжеском и посягал на жизнь старшего брата, да встретил неудачу по случаю предательства одного из своих людей. Тут же поминали и старые вины его против Москвы, давно забытые и прощенные: о заслугах его Москве никто не замолвил слова. И потому немудрено, что большинство было на стороне силы, а не правды. На следующий день готовился народу праздник, и о несчастном узнике скоро забыли. За него некому было вступиться, кроме бога.

Вечером того же дня, как угличский князь схвачен и заключен в железа, Антона-лекаря позвали к великому князю. Ивана Васильевича застал он в тревожном состоянии.

– Послушай, лекарь, – сказал великий князь, – брат умирает; помоги, пожалуй.

Антон обещал сделать все, что может.

– Брат хоть и злодей мне, – продолжал великий князь, – хоть и посягал на мою душу, на Москву – за то и посажен в железа, – да я лиха смертного ему не желаю, видит господь, не желаю. Хочу только проучить его, наказать, аки отец наказывает. Хочу добра Москве и братьям моим. Кому ж и печальником быть о них! Ведь я старший в семье. А с Андреем от малых ногтей возросли вместе.

И заплакал он слезами притворными. Но страх его был искренен. Он боялся, чтобы Андрей Васильевич не умер в первый день заточения и чтобы смерти этой не причли ему в вину. Зарезать, удушить, отравить – таких мер никогда не брал он с своими пленниками: он считал это грехом ужасным. Обыкновенно морил он их медленною смертью в цепях, предоставляя срок жизни их богу: тут еще нет греха.

– Продержу его месяц, два и отпущу, – говорил он лекарю. – Ступай себе в любую сторону. Хоть и злодей, да кровный!.. Помоги, Антон! Службы твоей не забуду николи, сосватаю тебе невесту по сердцу… дам тебе поместье… Отведи душу мою от скорби великой. Вот, дворецкий проводит тебя к Андрею Васильевичу.

Антона изумил намек на невесту… Неужли великий князь знает уж о любви его к Анастасии? кто мог сказать о ней? Однако ж долго изумляться было некогда; он поспешил к заключенному и застал его в опасном положении. Угличский князь выдержал отважно первый удар; но когда измерил глубину своего несчастия, когда подвел свою будущность под участь прежних важных пленников своего брата, он ужаснулся этой будущности. Вся кровь его прилила к груди… Не наше дело описывать, какие меры принимал Антон, чтобы помочь несчастному; довольно, если скажем, что он силою врачебных средств, несмотря на сопротивление больного, сделал ему нужное пособие. Может статься, он был виною, что протянул его тюремную жизнь еще года на два.

Радостно взыграл угличский гость на небосклоне московском, будто молодой месяц, и, как молодой меcяц, тотчас погиб на нем. И на смертном одре одним прощальным ему звуком был звук желез.

Скорая помощь, оказанная угличскому князю, возвысила лекаря в глазах русского властителя. Еще в большей чести стал он держать его: дары следовали за дарами, ласковым словам умели дать цену. Этими милостями воспользовался Антон, чтобы испросить облегчение несчастному князю. Сняли с него на время железа, но как скоро он выздоровел, опять надели их. Антона ж уверили, что он совсем от них освобожден, и с того времени не позволяли лекарю видеться с заключенным.

В антракте этого ужасного происшествия сыграли посольский прием. Из посольского двора вели Поппеля объездом, лучшими улицами, Великою, Варьскою, Красною площадью и главной улицею в городе. Все это убито народом, как подсолнечник семенами. Оставлено только место для проезда посла, его дворян и провожатых. Все окна исписаны живыми лицами, заборы унизаны головами, как в заколдованных замках людоморов, по кровлям рассыпались люди. Вся Москва с своими концами и посадами прилила к сердцу своему.

«Тише! заиграли в набат! Едут, едут!» – раздалось в народе, и этот возглас перебежал в несколько мгновений от посольского двора до набережных сеней, где назначен прием. Груди сдавлены, на спины налегли ужасною тяжестью, раздались жалобы, крики. «Ничего! едут, едут!» И вот потянулся поезд. В голове шествия всадник, ударяющий в медные тарелки. За ним переливается чешуйчатым потоком отборная десятня всадников в шлемах и латах, с мечами и бердышами. Далее тянется по два в ряд несколько бояр с неподвижною важностью мандаринов, в блестящих одеждах, в которых солнышко играет и перебирает лучи свои. Некоторые из них как будто несут на пышных подушках окладистые бороды, расчесанные волосок к волоску, так тучны они. Вот и сам посол императорский. На нем бархатный малиновый берет, надетый набекрень, с пуком волнующихся перьев, прикрепленным пряжкою из драгоценных камней; искусно накинута бархатная епанечка, обшитая кругом золотыми галунами. Поппель, прищурясь и важно подбоченясь, рисуется на коне, отягченном блестящею сбруей, которому то и дело поддает пыла острогами своими. И действительно, можно б вставить его в рамку на лобном месте, так изученно описана вся конная фигура его! Лучший, высокий момент его жизни! – торжественный въезд Траяна в Рим после победы над Даками, мост Аркольский, верхи пирамид для Наполеона! За ним его дворяне в одежде, которая уступает изяществом и богатством своим одежде посла, как месяц уступает солнцу. Посол и свита его без оружия – обряд, строго наблюдаемый недоверчивостью русских. В хвосте шествия опять несколько бояр по два в ряд.

Вся эта процессия должна остановиться в виду набережных сеней. Рыцарю Поппелю хотелось проехать к самому крыльцу; но как у красного крыльца имел право сходить только великий князь, то распорядители поезда так искусно прибили к этому месту волны народа, что гордый рыцарь вынужден был сойти с коня там, где ему указано. Внизу каменной лестницы встретил его окольничий с низкими поклонами, с пожатием руки (обряд, перенятый от иностранцев) и с обычным приветствием от имени своего государя – посередине лестницы боярин с теми же обрядами – у входа в сени дьяк Курицын, который ввел Поппеля в сени. Низшие великокняжеские дворчане встречали и вводили послед его. Но тут процессия вдруг остановлена. Сделалась суматоха; между боярами пошли переговоры, и разнесся шум, подобный жужжанию пчел, когда их встревожит курево посреди их трудов. Оказалось, что один из бояр надел кафтан не по чину и стал не на своем месте. Тогда дворецкий униженно просил посла и свиту его воротиться на крыльцо и переделать церемонию. Поспорив и негодуя, рыцарь вынужден был исполнить желание великого кастеляна. Процессия была переправлена набело. В первой палате, отделенной от ее апогеи одною дверью, остановил ее дьяк Курицын. Здесь стояли по обеим сторонам боярские дети и низшие дворские чины, на которых блестели одежды первого наряда, выданные им из кладовой великокняжеской. Иноземцам казалось, что они вошли в палаты волшебные, где люди окаменели, так неподвижно стояли дворчане, не смыкая глаз, и такая была тишина. Остановка продолжалась несколько минут, в которые слышно было одно нетерпеливое брянчание рыцарских острогов. Наконец дверь отворилась, и послу с его свитою сказано позволение войти в новую палату. По обеим сторонам, по два в ряд, стояли бояре, будто снопы золотые. В конце палаты, не отличающейся никаким убранством, кроме как несколькими богатыми иконами, возвышалось на золотой всходнице из нескольких ступеней седалище, или престол, из орехового дерева, весь резной, греческой тонкой работы. Над ним икона горела в лучах своих дорогих каменьев; у подножия ее двуглавый орел расправлял уж свои крылья. Балдахин приподнимался на резных столбиках в виде пирамид. У боков седалища стояли две скамьи, покрытые суконными полавочниками, первого наряда, со львами. На одной лежала шапка, осыпанная жемчугом и дорогими самоцветами, а на другой чеканенный посох, крест, серебряная умывальница и две кружки с утиральником. Несколько шагов отступя одиноко выставлялась пустая скамейка и близ нее пустое стоянце. На великом князе был кафтан становой по серебряной земле с зелеными листьями, зипун из желтого атласа, ожерелье из лал и яхонтов; грудь осенялась крестом из кипарисова дерева с мощами; ноги, обутые в башмаки, отороченные золотом по белому сафьяну, покоились на бархатной колодке. Посреди сбора всех этих людей и вещей, посреди сияния богатых одежд поражал вас блеск молниеносных очей русского властителя. Поппель видел уже не раз эти очи, но и теперь не мог выдержать их чарующего взгляда и потупил свои в землю. Несколько шагов вперед, и – опять остановка, будто для того, чтобы приготовить к чести видеть пресветлое лицо Иоанна. Наконец посла подвели ко всходнице. Здесь Курицын, обратясь к великому князю с низким поклоном, произнес:

– Господине, великий государь всея Руси, рыцарь Николай Поплев, посол от цесаря римского, бьет тебе челом, дозволь ему править поклон от своего государя.

Великий князь кивнул головой, и дьяк передал послу дозволение. Справив поклон от императора Фридерика III и короля австрийского Максимилиана, Поппель взошел на вторую ступень всходницы и стал на колено. Иван Васильевич встал «да вспросил о здоровье светлейшего и наяснейшего Фридерика, римского цесаря, и краля ракусского и иных, приятеля своего возлюбленного, да и руку подал послу стоя, да велел всести ему на скамейке, против себя близко». Рука, оскверненная целованием латынщика, очищена омовением, которое совершил дворецкой. Вслед за послом сели все дворчане на своих скамьях. Посидев немного, он встал, и бояре последовали его примеру. Тут подан был верющий лист на аскамитной подушке. Великий князь показал, будто к нему прикасается рукой, но, не коснувшись, дал знак дьяку, который и принял лист и положил с подушкою на пустое стоянце. Затем дьяк, обратясь опять к Ивану Васильевичу с обычным поклоном, произнес:

– Господине, князь великий всея Руси, посол цесарской бьет тебе челом с поминками от своего господина.

Великий князь ласково кивнул послу; и дворяне цесарские, один за другим, поднесли с коленопреклонением монисто и ожерелье золотые, пятнадцать московских локтей венедитского (венецианского) бархата «темносинь гладок» да сыну первородному великого князя платно «червленый бархат на золоте, с подкладкою синего чамлата». За поминки велено его светлости поклониться. Наконец с теми же обрядами послу дозволено говорить от лица своего государя. При этом Иван Васильевич встал с престола и сделал несколько шагов вперед.

Поппель говорил:

– Умоляю о скромности и тайне. Ежели неприятели твои, ляхи и богемцы, узнают, о чем я намерен говорить, то жизнь моя будет в опасности. Мы слышали, что ты, светлейший, всемощнейший Иоанн, вседержавнейший государь Руси, требовал себе от папы королевского достоинства (при этих словах на лицо Иоанна набежало неудовольствие). Но знай, что не папа, только император жалует в короли, в принцы и рыцари. Ежели желаешь быть королем (Иван Васильевич отступил и сел гневно на престол; ветреный Поппель, затвердив свою речь, не переменял ее), то предлагаю тебе свои услуги. Надлежит только скрыть это дело от польского короля, который боится, чтобы ты, сделавшись ему равным государем, не отнял у него древних земель русских.[48]

Каждое слово доказывало, что посол не понимал ни нрава государя, к которому обращался, ни духа его народа, не знал и приличия места и времени; каждое слово обвиняло ум и неопытность Поппеля. На эту речь наш Иоанн отвечал твердо, владычным голосом, не встав с престола:

– Ты спрашиваешь нас, любо ли нам от цесаря хотеть кралем поставлену быть на нашей земле. Знай, лицарь Поплев, мы, божиею милостию, государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей; поставление имеем от бога, как наши прародители, так и мы, и просим только бога, чтобы он дал нам и нашим детям и до века в том быть, как мы ныне государи на своей земле. А поставления как мы наперед сего не хотели ни от кого, так и ныне не хотим.

Дьяк Курицын сдал эту речь толмачу. Страшная минута для Варфоломея! Не передать во всей точности, слово в слово, речи своего грозного повелителя императорскому послу он не смел, потому что дьяк понимал несколько немецкий язык; передать – не угодить послу; однако ж личная безопасность, которою он не раз жертвовал для услуги другим, пересилила, и он, запинаясь и дрожа, исполнил обязанность переводчика. Можно было Поппелю из гневных очей Иоанна понять отчасти содержание речи. Уж и эти вестники невзгоды встревожили его. Слушая же текст, он стоял смущенный, как школьник, пойманный в проступке, за который – сказали ему наперед – будет он наказан. Смущение его еще более увеличилось от побочного обстоятельства. Когда он, приступая к своей речи, раскланялся великому князю и дворчанам, заметил он между последними лицо молодого боярина, которое его поразило. Вылитое изображение баронессы Эренштейн, в молодые лета ее. Баронесса не любила Поппеля, он это хорошо знал и твердо помнил; ее суровый взгляд, в котором читал всегда явное к нему отвращение, ее резкие неприятные слова зарублены были на сердце его. Теперь, в торжественные минуты его жизни, казалось, она явилась сюда в палату великокняжескую, чтобы помешать этому торжеству и смутить его самого. В молодом боярине тот же строгий, гневный взор, тот же вид недоброжелательства! Рыцарь, от природы дерзкий, тут потерялся и не сыскал ответа, чтобы поправить, сколько можно, свою ошибку. В глазах Ивана Васильевича изобразилось удовольствие победы, одержанной над почетным иноземцем. Насладившись торжеством своим, он спешил, однако ж, ободрить посла милостивым словом: ему не хотелось разорвать дружбу свою с немецкими землями, которая только что возникла, тем более что известны ему были другие предложения посла, льстившие его самолюбию.

– Это не помеха, – сказал Иоанн, – нашему приятельству с цесарем римским. Потому мы и верющий лист, и дары от его светлости и высочества приняли с любовию.

Слова эти, переданные по порядку, через дьяка и переводчика, ободрили Поппеля.

Известно, что в этой аудиенции посол «именем Фридерика предложил Иоанну выдать дочь свою, Елену или Феодосию, за Альбрехта, маркграфа баденского, племянника императорского, и желал видеть невесту». Великий князь благосклонно принял предложение и соглашался, для рассуждений по этому делу, отправить к императору, вместе с рыцарем Поппелем, своего посла. Что ж касалось до желания видеть невесту, то Иван Васильевич объявил, что обычаи русские не дозволяют прежде времени показывать девиц женихам или сватам. Был еще вызов Поппелев, чтобы Иоанн запретил псковитянам вступаться в земли «ливонских немцев, подданных империи». Великий князь приказал отвечать, что псковитяне владеют только своими землями и не вступаются в чужие. Так очищены были все политические запросы. Лицо молодого боярина навело посла на дела домашние. Он вспомнил лекаря Эренштейна, и, в желании вредить однофамильцу своего дяди и названному сопернику, заносчивое сердце его нашло скоро источник изобретения, какого бы, конечно, не подарили риторические курсы, чреватые этими источниками. Он передал Ивану Васильевичу просьбу «святого цесарского величества иметь живых зверей, называемых по-русски лосями, если можно, молодых без рог или с отпиленными рогами, чтобы они не могли вредить, и одного из вогулят, которые едят сырое мясо».

– Такой дар цесарское величество почтет за особенное благоприятельство, – говорил Поппель. – Взамен же обещает прислать тебе врача от двора своего, мейстера Леона, искуснейшего в целении всяких недугов. Не самозванец этот, а вельми мудрый, ученый, имеющий на звание лекаря лист от самого императора, славный не только в цесарских владениях, но и в чужих землях. И велел тебе, мой светлейший, высокий господин, сказать, не доверяйся слишком пришлому к тебе из немецкой земли лекарю.

– Почему ж так? – спросил Иоанн.

– Он побродяга, самозванец, неуч.

При этих словах выдвинулся было из ряда великокняжеских дворчан молодой боярин, поразивший так рыцаря своим сходством с баронессою Эренштейн: это был сам Антон. Вспыхнул он и затрясся, услыхав обидные отзывы Поппеля. Губы его готовы были произнести во всеуслышание слово: лжец; но Аристотель, стоявший подле него, так сильно дернул его за руку и сжал ее, великий князь так обдал его своим огненным взором и грозно поднял перст, что он удержался… Бог знает какую бы суматоху произвело в собрании роковое слово Антона и какая б ужасная гроза разразилась тогда над его головой. Но когда Иван Васильевич властительски сдержал и рассеял бурю, он сам встал на защиту оскорбленного.

– Не по пригожу ты, лицарь Николай Поплев, – сказал он, – ведешь речь о дворском нашем лекаре: мастерство свое и преданность Онтон доказал нам не раз на деле. Онтон люб нам завсегда: за то мы и в милости его своей содержим. А другого лекаря нам не надо и мы не хотим. – Что касается до вогулятина, который ест сырое мясо, и молодых лосей, то Иван Васильевич с великим удовольствием обещал их. Вместо же их просил «деловцев, копателей руды, да рудника, который умел бы разделять от земли золото и серебро, да серебряного мастера хитрого, который умел бы делать большие суды и кубки да чеканить и писать на судах». Этим разменом просьб кончилась аудиенция. Посла проводили с такою же честью, как и встретили, если еще не с большею, потому что надо было подсластить горечь сделанных ему возражений.

Бесясь на неудачу в своих дипломатических попытках, которые обещали ему богатые милости от императора и великого князя, бесясь на неудачу уронить Антона Эренштейна в мнении русского властителя, преследуемый фамильным сходством своего названого врага с баронессою, Поппель проклинал себя и свою судьбу. Так бедный рыболов, безуспешно закидывая несколько дней сети, готов хоть сам броситься в воду. Посреди черных дум застала его записка от Антона-лекаря; это был вызов на поединок за оскорбление личности. Дрожащею рукою Поппель отвечал: «Рыцарь Николай Поппель, по усыновлению барон Эренштейн, опоясанный из рук самого императора, никогда не унизится до того, чтобы поднять перчатку, брошенную презренным лекаришкой». – «В таком случае, – отвечал ему Антон, – благородный врач Эренштейн дает ему, подлому трусу, своею перчаткой пощечину, которую благороднейший рыцарь может предъявить у своего императора в доказательство, как он достойно носит свое почетное звание». Поппель принял пощечину как философ, в надежде отплатить за нее ударом более чувствительным.

Глава IV

СВАТОВСТВО

Ой ты, батюшка родимый!

Ты за что, за что прогневался

На свое ли дитя милое,

На свою ли дочь родимую,

Что отдать хочешь в чужи люди,

В чужи люди незнакомые,

На чужу, дальню сторону?

Уж я ли тебе помеха в чем,

Изгоняешь с очей долой?

Износила ли платье цветное?

Переела ль кусок сахарный?

Выпила ли меды сладкие?

Вытоптала ли сады зеленые?

С того времени как Анастасия посетила милого иноземца, вкрадывалось иногда в ее сердце чувство дурного дела, тяготила ее тайна, скрываемая от отца; иногда находила опять, по привычке, черная мысль, что она очарована Антоном; но это раскаяние, эта черная мысль скоро убегали при воспоминании сладких минут, которыми подарила ее любовь. Теперь одна разлука с милым Антоном мучила ее более всего. Хотелось бы еще сладкого свидания с ним, еще хмельного поцелуя!.. Только о том и думала, как Антон будет ее миловать, когда она будет божья да его.

Его ж мысли и чувства возносились выше земных восторгов. Храмовый рыцарь шел на освобождение гроба господня от ига неверных; дорогой заблудился в очарованном лесу и завел туда ж юного, неопытного спутника, брата крестового. Образумившись, ищет он вывести себя и его на правый путь: придут ли тогда на ум забавы турнира, венок победный?.. Так и Антон думал только, как бы спасти невесту души своей от погибели земной и, может быть, вечной. Тяжко было ему иногда от мысли, что он творит большой грех, переменяя исповедание отцов своих, но рядом с нею являлась другая, торжествующая о святости долга, о необходимости жертвы. Чем ближе был он к исполнению, тем более очищалось его сердце от нечистоты страстей. Нередко, даже без отчетливой причины, делалось ему грустно, очень грустно; тогда он молился – о чем, знает только господь; молитвы его были без слов: они выражались одними горячими слезами. Счастие его было так смутно!.. к светлому току его примешалась нечистая струя…

Два письма, одно к матери, другое к воспитателю, были посланы посредством Курицына. У первой просил Антон благословения на великое дело, к которому готовился, и умолял ее приехать на Русь, хотя навестить его. «Вы сами желали, милая, бесценная матушка, – писал он, – чтобы я не возвращался более ни в Богемию, ни в Италию, чтобы я нашел здесь свою оседлость; вы сами не раз намекали мне, что исполнение этого желания будет лучшею усладою вашей старости и успокоит вас в будущем свете. Видно, провидение было заодно с вами: оно привело меня в дом русского боярина, где любовь назначила мне здесь новое отечество. Если б вы знали Анастасию (тут описывал он ее наружные и душевные достоинства), если б вы знали, как она меня любит, то, конечно, не желали бы мне лучшей подруги». Почти такого ж содержания было письмо к воспитателю; в нем присовокуплял только тягостные свои сомнения насчет перемены исповедания и тут же успокоивал свою совесть тем, что принимал постановления церкви, не зараженной злоупотреблениями, какие унижают западную. С уверенностью писал Антон о будущем своем союзе. Имел ли на это причины, мы сейчас увидим.

Как скоро Аристотель почувствовал облегчение от своей болезни, молодой друг его спешил открыть ему свое сердце, свои желания, надежды и опасения. В каких трудах, как бы думали вы, застал Антон художника? Он сочинял вновь чертежи своего огромного храма. Расстаться с ним было все равно что умереть. В нем был весь он. Когда вошел лекарь, Аристотель покраснел и побледнел, как будто застигли его в важном проступке, и спешил кое-как, чем попало, накрыть чертежи. Вместо того чтобы найти в художнике усердного свата, Антон нашел в нем пламенного противника его делу. Грозный опыт сделал Аристотеля опасливым до какой-то робости; во всем стал он видеть одни неудачи. Он обещал, однако ж, быть его стряпчим у боярина Образца как самый близкий человек, как отец. Но надежды не подавал, угадывая неодолимые препятствия в ненависти воеводы к немцу, из рода заклятых врагов его, хотя бы этот немец и принял русскую веру. Такое начало не предвещало ничего доброго; теперь, как водится, препятствия возбудили в Антоне сильнейшее желание обладать предметом, который составлял счастие и муку его жизни.

Не чувствуя ног под собою, весь погруженный в грустном раздумье, шел Антон домой; навстречу ему, пыхтя, багровый от жары и сильного движения, переводчик Варфоломей. Неизбежный стал поперек дороги его, униженно кланяясь, кивая головой и ногой, опахивая себя шапкою: он хотел говорить и от усталости не мог. Молодой человек учтиво просил дать ему дорогу.

– Нет, высокопочтеннейший господин, – сказал наконец Варфоломей с особенным жаром, как будто пропустил кусок, стоявший у него в горле, – нет, не сойду, пока вы меня не услышите. Убейте, прибейте меня, но выслушайте. Вы меня не любите, ненавидите, презираете, я это знаю, но я не могу отвесть от вас души своей; это свыше сил моих. Я таков же к вам, как в первые минуты, когда вас увидел… все так же уважаю вас, все так же пламенно люблю и готов пожертвовать для вас бог знает чем. Сделайте из меня… Ну, что б вы хотели из меня сделать?.. Усердного слугу вашего?.. Мало?.. ну, коня, вьючную лошадь! Хуже?.. Ах! что бы сыскать хуже!.. Ну, придумайте сами…

И начал Варфоломей с отчаянием бить себя кулаком в грудь не хуже исступленного, плохого актера. С презрением посмотрел на него Антон и пожал плечами.

– Не хотите говорить, ну так выслушайте. Вы не знаете, но я ваш усерднейший слуга, ваш преданнейший из людей, знаю… Молва идет по городу, может дойти до отца… приедет брат… тогда смерть ваша неизбежна… говорят, вы обольстили Ан…

– Несчастный, не доканчивай, или я убью тебя здесь, на месте, – воскликнул молодой человек, побледнев и весь дрожа, и, как будто боясь, чтобы угрозы его не сбылись, бросился опрометью от презренного разносчика вестей.

На страницу:
25 из 31