
Полная версия
Басурман
Еще Тверь не была взята, а в Москве говорили уж о покорении Твери. Кто привез эту весть, никто не мог сказать. Так часто в народе есть какое-то чудное предчувствие великих событий. Через сутки гонец прискакал от господина всея Руси к Софье Фоминишне и митрополиту с подтверждением этой вести. Москва заликовала. Старшая сестра ее входила с покорною головой в разрозненную семью и водворяла в ней согласие и силу. По святому обычаю русских, во-первых, дань богу – отслужили благодарственное молебствие; потом дань господину – когда Софья Фоминишна шла от Благовещения, народ приветствовал ее радостными восклицаниями. На улицах обнимались, поздравляли друг друга, окружали гонца, не давали ему нигде дороги, спрашивали о подробностях великого события, когда, как взята Тверь, кто положил живот за матушку Москву, кто отличился в ратной удали. Разумеется, на радости, также по русскому обычаю, во всех концах города многие славили победу без памяти, то есть до того заглядывали в ковши и стопы, что потеряли способность помнить что-либо. Гонца зазывали к себе, угощали, честили, как будто он был виновник победы.
В его рассказах имя Хабара чаще других повторялось, и повторялось как имя знаменитого богатыря. Охотники следовали за ним в почетном ряду изустного бюллетеня. «Каковы-ста мы! – говорили сурожане и суконники за торговыми прилавками, охорашиваясь и с самодовольством поглаживая бороду, – мы-ста и нынче не ударили себя в грязь; мы взяли Тверь». Иные от души поздравляли их, как настоящих победителей, кланяясь в пояс; другие вздумали оспоривать у них победу и затевали с ними своего рода побоище, доходившее до пролития крови и даже до убийства. Имя Андрея Аристотелева, к общему удивлению, переходило также из уст в уста. «Каков постреленок, – приговаривали старики, слушая о его похождениях, – мал, да удал, не дождутся годы, махнет в воеводы». – «Не диво удальство его, – прибавляли другие, – отец нарвал ему каких-то потешных яблочков из чертова сада: лишь кинет в десятню, десятни не бывало. Сказывают, и Онтон-лекарь очертил его кругом, что ему лиха ни от огня, ни от стрелы вражьей». Более всего эти вести лелеяли сердце старого воеводы Образца. Гонец прямо со двора митрополичьего явился к нему с ласковым словом от господина всея Руси и с большим спасибо отцу за сына. На этот раз природа победила его твердость: слезы оросили лицо старца. Никогда собственная ратная слава так не льстила ему, как слава, добытая сыном. Сперва в божнице своей, а потом в дому божьем, принес он трофеи сына ко кресту того, кем побеждена самая смерть и чьей защите обязан был здравием и успехами воина, столь дорогого сердцу его.
То и дело начали приезжать в Москву передовые великого князя; пыль не ложилась по улицам городским. Прибыли и дворецкий вместе с путным. Кончив свое дело во дворе великокняжеском, он посетил больного приятеля и застал его хотя и на одре, изуродованного, но уж подававшего надежду на выздоровление. Болезнь и досада, что не добыта разрыв-трава, которая была под руками, растравила только злобную душу Мамона. Никогда горячка мщения так сильно не пылала в ней. Когда он услышал об успехах Хабара, лицо его ужасно перекосило. Когда ж дворецкий принес ему весть, что великий князь хочет выдать дочь Образца за царевича Каракачу, он в первый еще раз воспрянул с одра своего и воскликнул:
– Видит бог, пока я жив, тому не бывать. Ее не отдали за моего сына, оставайся же она вечно в девках. Постригись она, зарой себя живую в землю, что мне до того; а замужем ей не быть! Взгляни, друже, на меня, на сына: это все их дело. – Сын Мамона, стоявший у постели, был бледен как смерть; из чахлой груди его по временам отдавался глухой кашель, отзыв смерти, будто из-под склепа.
По приказанию боярина подали ему лучшие серебряные кубки и стопы его. Не говоря ни слова, он положил их за пазуху дворецкого, в карманы, куда только мог. Этот не брал, отказывался, благодарил, опять отказывался и все-таки принял. Он понял своего приятеля и унес с собою тяжкую добычу, безмолвный, но красноречивый залог мести.
Новый гость принес отраду истерзанной душе Мамона. Это была Селинова. Она протоптала дорожку черным вестям между двумя враждующими домами. Долго колебалась она рассказать ему про очарование Анастасии, но мысль об измене и насмешках Хабара, мысль, что он скоро приедет и будет опять у Гаиды, радостной, торжествующей надо всем, преодолели сожаление, которое пробудили в ней и совесть, и приязнь влюбленной девушки. Она рассказала Мамону все, что узнала о склонности ее к басурману. Злоба имеет свой восторг: Мамон смеялся навзрыд, услыхав дивную весть, упавшую на него так неожиданно.
– Господин великий князь приехал! – разнеслось по городу, и по всем концам его зашумело, как в рою пчелином, когда возвращается матка, отлетавшая погулять с своею охранной стражей. «Господин великий князь приехал», – повторилось в палатах Образца, и сердце Анастасии забилось ожиданием. Не брата ждала она: о Хабаре пришло отцу известие, что по воле Ивана Васильевича он оставлен на время в Твери при Иоанне-младом. Трепетная, сидела она у окна своей светлицы. И вот наконец к палатам прискакал всадник; он остановился у половины басурманской. На стук приворотного кольца паробок Антона отворил ворота, стал вглядываться в приезжего и наконец усердно раскланиваться с ним.
Это не Антон. Тот в немецкой епанечке, светлые волосы его падают кудрями по плечам, а этот молодец острижен в кружок, в русской одежде, в шеломе и латах. Щеки его горят, он весь в пыли с головы до ног. Между тем паробок принимает коня его, служит ему, как своему господину, и дает знать, что он может идти в хоромы.
Сквозь отверстие едва раскрытого окна Анастасия взорами следит незнакомца. Она не знает, что подумать о появлении его на место Антона-лекаря. Вот он остановился на крыльце, скинул шелом свой, украшенный веткою и пером попугая, утер платком лицо свое и остановился на крыльце, смотря с грустью на окно светлицы.
– Господи, это он! – восклицает Анастасия, краснея и бледнея.
Да, это был Антон Эренштейн. Любовь пересилила его обет; он не смог выполнить его, он притащился опять к очарованному дому, к которому приковано было его сердце, все его существо.
– Кто такой, дитятко? – спросила вошедшая мамка, поймав свою воспитанницу на неосторожном восклицании.
– Он… мамушка… Посмотри, не братец ли приехал… – отвечала испуганная девушка, бросаясь от окна. Она не знала, что сказать; мысль, что своим восклицанием могла возбудить подозрение в изобретательном уме мамки, совершенно ее смутила.
– Стоит какой-то молодец на крыльце басурмана, – сказала мамка, качая головой, – только не братец твой родимый. Вот пошел в хоромы к Онтону-лекарю.
Антон, увидав морщиноватое лицо старушки вместо Анастасьина, спешил войти к себе…
Тут начались бедной девушке наставления, как опасно смотреть на чужой двор, как может испортить ее недобрый глаз, и пуще глаз басурмана-чернокнижника, какие от того могут выйти ужасные последствия: все это с разными народными текстами, с подкреплением свидетельств и примеров. Настоящая пытка! Анастасия и без того горела на угольях; теперь вытягивали у ней душу.
– Я думала, братец родимый, – говорила она несколько раз в извинение свое, прося со слезами прощения. Но, видя, что ничто не сдержало ужасного потока, готового захлебнуть ее, она голосом отчаяния объявила, что наложит на себя руки, если мамка не перестанет ее грызть или скажет об этом происшествии отцу ее. Угрозы подействовали, как ушат холодной воды над сумасшедшим, который готов замахаться до смерти головой; мамка приутихла и обещала под клятвою не говорить об этом боярину. Между тем при первом случае, когда Анастасия сошла вниз к отцу, заветное окно было крепко-накрепко, глухо-наглухо заколочено. В таком виде светлица сделалась для нее хуже тюрьмы: у нее отняли последнее утешение, последнюю радость. С этого времени она не могла терпеть мамку и выгоняла ее от себя, как скоро та появлялась.
Что сделалось с бедным сердцем ее, с бедным рассудком? Крутые меры против нее только усиливали ее любовь, а ей казалось, что с приездом Антона очарование действует на нее сильнее, неотступнее. Мучения ее были нестерпимы! она готова была лишиться рассудка или в самом деле наложить на себя руки, как обещала мамке. Селинова, посещая ее, то и дело подкладывала горючих веществ под костер, и без того неугасимый, то и дело питала в несчастной мысль, что она околдована. Надо было разрубить этот узел, который судьба затягивала насмерть.
Прошла неделя в такой душевной тревоге. Анастасия решилась на тяжкий, но необходимый подвиг. Она ждала только случая исполнить его. Случай этот наступил. Брат еще не приезжал из Твери, отец поехал к приятелю на пир по случаю какого-то домашнего праздника, мамка отправилась на торг для закупок; постоялец был дома – это доказывали прилетавшие из его комнаты печальные звуки его голоса и волшебного снаряда, которым он, между прочими средствами, очаровывал дочь Образца. Сердце ее замирало в груди так, что дышать было тяжело. Решалась идти и боялась. Стыдливость, страх, любовь под видом тоски неизъяснимой долго боролись в ней и привели ее в лихорадочное состояние. Наконец какое-то исступление овладело ею: она решилась… и послала сенную девушку просить к себе Селинову. Эта знала зачем и поспешила явиться.
Сенные девушки отпущены в сад погулять, в хороводы поиграть.
Анастасия подала дрожащую руку Селиновой. Они вышли из светлицы и спустились по темной лесенке, ведущей на половину басурманскую. Несколько раз дочь Образца просила свою подругу дать ей отдохнуть, не раз скользила ее нога по ступенькам.
Перед ними роковая дверь.
Анастасия остановилась у двери; она с трудом перевела дух. Сквозь туман ее мыслей представилась ей еще раз одна, ужасная. К кому идет она, девица, дочь боярина?.. К мужчине, к чужеземцу. Если б видел отец, брат?.. Один взгляд их убил бы ее на месте. Еще время одуматься, можно еще воротиться. Она посмотрела на свою подругу, как бы умоляла ее о помощи. Луч света сквозь железные двери падал на лицо ее. Селинова заметила ее нерешимость и, вместо того чтобы удержать слабую, исступленную девушку на роковом пороге, отодвинула железный запор, дверь отворилась… Легкий толчок вперед лукавой посредницы, и Анастасия на половине басурманской, в горнице, где сам Антон-лекарь… Селинова успела осторожно спрятаться за дверь так, что он не заметил ее. Антон, положив виолю на стол, сидел, облокотясь на него, в глубокой задумчивости. Шорох за дверью заставил его встрепенуться. Он стал прислушиваться… Шорох усилился за дверью. Что это значит? Не нападение ли какое? Странно, днем? из половины боярской?.. Оружие на стене, почти под рукою, стоит только сделать шаг и схватить. Бояться нечего. Разве сила одолеет? Но из какой причины? Разве из ненависти к басурману?
Вот стукнули запором… скрипнула дверь… отворилась…
Боже! Анастасия?.. Она сама. Антон вскрикнул и всплеснул руками. Обезумленный ее появлением, он не имел сил двинуться с места.
Анастасия у ног его, молит его о чем-то… Наконец он едва может расслушать слова:
– Сжалься, смилуйся надо мною… сними с меня нечистую силу… не смогу более нести… тяжело! душит меня!
Молодой человек поднимает ее, берет за руки, сжимает их в своих руках, умоляет ее объясниться, говорит, что ему должно быть у ног ее, и, вместо того чтобы ждать объяснений, рассказывает ей в самых нежных, пламенных выражениях свою любовь, свои муки и опасения. Исступленная, в слезах, вся пылая, она кажется еще прекраснее, чем он видал ее прежде, издали. Нет, никогда в жизни своей, в Италии, на родине, на пути в Москву, не встречал он женщины, которую дерзнул бы хоть приблизительно сравнить с нею. Только в голове художника-поэта мог осуществиться идеал ее. Он не знает, что говорит, что делает; увлеченный своими чувствами, клянется ей в вечной любви и осмеливается напечатлеть поцелуй на руке ее.
И она, что пришла она сказать ему, о чем пришла его молить? Где ее намерения, цель борьбы ее? Его голос, его речи и ласки все перевернули вверх дном. Она забыла прошедшее, она не понимает настоящего, но это настоящее так сладко, так приятно струится в ее крови, что она не променяет его на все протекшие годы жизни своей. Язык ее хотел дать ему имена врага божьего, колдуна, очарователя – и не смеет произнести этих слов, будто богохульство. «Свет мой, радость моя», – желала бы она вымолвить, но и того пуще не сможет, хотя сердце втайне и твердит эти имена. Рука ее в его руке; хотела б отнять, не в силах. Наконец она зарыдала и упала на грудь его.
Антон берет ее в свои объятия, сажает на скамейку, становится перед нею на колена. Смутно понимая, что она хотела сказать ему словами «нечистая сила, очарование», и соображая с этими словами слухи, распущенные о нем по Москве, клянется господом богом, пречистою, всеми святыми, что он христианин, почитает волшебство великим смертным грехом и никогда не думал делать какие-либо чары над ней. В свидетели указывает ей на икону греческого письма, поставленную в его комнате, крестится русским крестом, вынимает из груди и целует серебряный тельник, выпрошенный им у Хабара.
– Люблю тебя более всего на свете, – говорит он ей, – более матери родной. Только и отрады – хоть издали увидеть тебя; сохну, как лист осенний, без тебя, свет очей моих, жизнь моя! Не променяю взгляда твоего на все груды золота, на богатство великого князя, на почести бояр его, всех вместе. Поэтому и я околдован, и на меня насланы чары. Нет, бесценная, дорогая моя, это любовь, а не колдовство. Богу так угодно было, а не силе поганой. Потребуй от меня чего хочешь, отдам тебе по куску тела моего, по капле крови; прикажи, вымолви только слово, и я исполню его. Ненавистен я тебе, вели мне убежать в землю далекую – я убегу и изною там в тоске по тебе, но исполню волю твою.
– Нет, – сказала Анастасия, вдохновенная любовью, – останься, только окрестись в нашу веру.
Та, за честь которой он отдал бы свою жизнь, переступила порог мужской комнаты; этот поступок кинул пятно на девственное покрывало ее. Антон видит бездну, над которою судьба поставила неопытную девушку и его самого; зашли слишком далеко, чтобы воротиться, и – он дает обет принять русскую веру. Условием только рука ее. Ответа нет, но за нее говорят прекрасные очи, подернутые завесою черных длинных ресниц, румянец, играющий на щеках. Он обвил ее стан своею рукой и прижал ее к сердцу. Поцелуй замер на губах ее, поцелуй жениха невесте, обручивший их на жизнь и на смерть. Анастасия не имела сил противиться.
Дверь скрипнула. Анастасия опомнилась и вырвалась из его объятий.
– Кто ж там? – спросил в ужасе молодой человек.
– Моя подруга… не бойся… – отвечала Анастасия, бросившись в дверь.
Антон стоял как вкопанный на одном месте, будто ошибло его громом. «Подруга? поэтому честь девушки в залоге у третьего лица», – думал он и подтвердил в душе своей роковой обет.
Железная дверь вздохнула на своих петлях, стукнул запор, и все бездушные вещи пришли на свои места. Но какое превращение испытали трое существ, разыгрывавших прошедшее явление. Да, трое, потому что Селинова, готовая на отраву любовника и на самоубийство для него, готовая в минуту мести на злодеяние и в минуту великодушия на необыкновенные жертвы, была так тронута любовью Антона и дочери Образца, что раскаялась в своих гнусных поступках и намерениях против них. Она дала Анастасии клятву молчать об их свидании, оставила ее наслаждаться своим счастием, которое – знала она по опыту – бывает так быстролетно на земле, и прямо побежала к Мамону. Здесь, со слезами на глазах, ударяя себя в грудь, призналась ему, что все сказанное насчет Анастасии выдумано ею, все клевета, ложь, что она, истерзанная, измученная раскаянием, готова подтвердить это под ужасною присягою, даже под колоколами, если понадобится. Раздраженный этим признанием, сокрушенный им в лучших своих надеждах, Мамон грыз себе кулаки и едва не вытолкал молодую вдову из дому своего.
Что ж с Анастасией?.. Где она была, что слышала, что ощущала? На руке, на устах, в груди, во всем ее существе горят следы, которые и в гроб возьмет с собою. Как пригож, как ласков!.. Нет, он не поганый басурман, не чернокнижник, а милый Антон, родной ее, суженый, сокровище ненаглядное. Что она чувствовала, и Антон тоже чувствовал; что с нею было, было и с Антоном: это не колдовство – это называют любовью. Глупенькая, она этого прежде не понимала! Неправду сказали ей и подруги ее про любовь: видно, они сами не знали ее. Он окрестится в русскую веру… будет сватать ее… отец спросит: люб ли тебе Антон? Люб мне, как свет божий, скажет она. Нет, она этого не посмеет сказать отцу, он поймет из ее молчания… Чего не говорил ей воркун, сизый голубчик! В ласковых речах отца, брата, подруг не было таких речей. Откуда взял он их? Так радостно, так хорошо от них было душе, ввек хотела бы слушать и не наслушалась бы. Многих слов не поняла: видно, тех приманных, прилучных слов, что шептал он ей и во сне, на которые за ответом разве на небо господне сходить! А как взял ее за руку, света божьего невзвидела, в глазах помутилось. Вот этак раз мамка смеха ради напоила ее хмельным медом. Правда, в глазах было мутно, да сердцу так хорошо не было, не знаешь, как уж и рассказать. А как поцеловал ее в уста… Господи, не помнит она, жива ли была или умерла на это время!
Анастасия вся кипучий восторг, вся расцвет жизни, как полный праздничный фиал под венцом своей искрометной влаги, как роза, вспыхнувшая из своей девственной почки от пламенного луча полудня.
Что ж было с Антоном?.. Не дитя ли он, которому случай послал дорогую игрушку, ожиданную с тоскою и страхом нетерпения?.. Нет, он молод летами, но муж душою, готовый выручить слово свое из борьбы с властями земли, со всеми насланиями рока. Он не пойдет назад, хотя б стояла перед ним бездна. Он дал обет и исполнит, разве смерти уступит. В сердце его нет уж борьбы, есть один долг, святой, неизменный. Кстати, его решению помогает мысль, что мать, воспитатель намекали ему, только что не приказывали в каждом письме остаться на Руси. Мать сама обещала, по каким-то важным, но тайным причинам, переселиться к нему, если он найдет свою оседлость в этой стороне. Русь будет его вторым отечеством – в таком случае, надо принять и исповедание ее. Что ж? исповедание христианское, чистое от укоризны в злоупотреблениях и фанатизме, в которых можно упрекнуть западную церковь. Целые народы полудня волнуются за новые религиозные мнения; Виклеф, Гус имеют тысячи последователей; за эти мнения родина его пролила столько крови!.. Правда, там действует убеждение, а здесь не корысть ли, не себялюбие ль? Нет, и здесь не одна корысть, не одна любовь. Спасение ближнего, друга, сестры, невесты, от бесчестья, от погибели, здесь и на том свете, спасение всего семейства ее от позора, престарелого отца от преждевременной смерти, себя самого, может быть, от ужасного греха убийства не есть ли тоже цель высокая, достойная и великих пожертвований? Антон знает, что этими жертвами не губит души своей; а хотя б пришлось и погубить ее для Анастасии, для спасения чести ее, которая была пущена в такую ужасную игру, он не задумается. Такими доводами вооружался герой нашей повести, чтобы успокоить свою совесть, немного мятежную. Нечего греха таить – многие из них диктовало ему сердце, страсть, а не разум, не сила воли. Не хотим его сделать лучше, чем он был.
Получить руку боярской дочери не есть мысль безрассудная. Одно условие – исповедание. С исполнением этого условия иноземцу свободен вход в дом божий, помазанная святым елеем голова может стоять под брачным венцом с русскою девицею. Сколько примеров было, что татаре новокрещеные женились на дочерях боярских! Отцы думают спасти душу свою такими браками, которые, по мнению их, искупают поганых от огня вечного. Сам великий князь одобрял подобные союзы русских с иноземцами и дарил новобрачных поместьями. Бог видит, не поместья прельщают Антона: он от них откажется.
Но рука Анастасии обещана великим князем касимовскому царевичу Каракаче, но боярин Образец питает к своему постояльцу особенное недоброжелательство!.. Как предупредить ужасный союз с татарином и разрушить препятствия, разделяющие его с отцом Анастасии? К кому ближе, успешнее прибегнуть для достижения того и другого? В таких мыслях застал его Андрюша.
Глава II
РОДИМЕЦ ХУДОЖНИКА
Любовник, когда он видит смерть обожаемой женщины, мать, разлученная навеки с дочерью, отец, отверженный неблагодарными детьми, изгнанник, который не может обнаружить клеветы, все эти несчастливцы не знают тех страданий, какие испытывает художник, когда, непризнанный, он переходит в вечность.
«Ролла во Флоренции», Лафон– Милый, ах, милый Антон! спаси отца моего! – вскричал сын Аристотеля, вбежав в комнату.
– Что с ним сделалось? – спросил лекарь, целуя малютку. – Да ты сам в крови?
– Ушиб немного висок… упал с лестницы… пройдет… Но отец, отец! ах, что с ним будет! Вот уж сутки не пьет, не ест, не спит, все бредит, жалуется, что ему не дают подняться до неба… Давеча к утру закрыл глаза; подошел я к нему на цыпочках, пощупал голову – голова горит, губы засохли, грудь дышит тяжело… откроет мутные глаза, смотрит и не видит и говорит сам с собою непонятные речи. Теперь сидит на площади, на кирпичах, что готовят под Пречистую, махает руками и бьет себя в грудь.
– Успокойся. Это ничего, душа моя… какое-нибудь огорчение художника. Пойдем к нему и посмотрим, что надо с ним сделать.
Они поспешили выйти и почти бегом направили путь свой к развалинам Успенского собора.
Художника застали еще в том положении, в каком оставил его Андрюша. Голова его не была покрыта, ветерок развевал беспорядочно длинные волосы, в мутных глазах изображалось отчаяние; золотая цепь с гривною, дар великого князя, лежала задом наперед. Между грудами камня он казался живою развалиной. С приходом лекаря ироническая улыбка пробежала по губам его.
– Откуда? – спросил он, обращаясь к Антону. – Не из двора ль господина всея Руси? Что? чай, лечил попугаев, кошек великокняжеских? Польза вперед изящного! Так и должно быть. Лечи, лечи, брат, это здоровее, нежели тягаться за тайнами неба! И языки смотрел у царедворцев?.. А?.. В здоровом положении?.. По-прежнему намазаны медом, когда надо говорить горькую истину, по-прежнему – ядом, когда надо защищать угнетенных?.. Насыпал бы на них негашеной извести, вытянул бы их горячими клещами до второго пришествия! Пигмеи!.. Что, господин лекарь, черпальщик живой и мертвой воды, теперь пришел посмотреть на унижение художника, посмеяться, как рука невежества свалила разом все лучшие мечты его, которыми он хотел на небо?.. Смотри, любуйся!.. Чай, смешно?.. Не насмехайся заранее; подожди, та же участь ждет тебя!
– Мы пришли утешить тебя, помочь тебе своею любовью, – сказал Антон, тронутый до слез. – Ты не узнаешь детей своих?
– Помочь?.. Поздно!.. (Аристотель покачал головой.) Нет у меня детей!.. Посмотрите, вот было мое создание, мое детище (он указал на разорванные клочки чертежа, рассыпанные кругом). Это гроб его. Похороните меня здесь, с ним вместе. Гроб, ничтожество, вот что меня ждет!.. Я хотел создать им храм, храм богу, понимаете ли? Куда им! Им надо пушки, колокола, чем огромнее, тем лучше, чем звучнее, тем изящней! Хорошо, смастерю им колокол, чтобы гудел про весь мир об их невежестве, чтобы зычал, как они завлекли меня сюда на приманку небесную и вместо нее засыпали мне глаза песком, известью. Вылью им из меди пушку в две версты, поставлю ее против этого городишка – все в развалины, все в прах, и живое, и мертвое!.. О, тогда я остануть один. Никто не помешает мне созидать храм. Я могу еще собрать части его: он тут еще (Аристотель ударил себя кулаком по голове и в грудь), тут, пока я жив. Тогда из развалин построю храм живому богу: пускай народы придут издалече поклоняться ему в этой огромной пустыне!
Горько было Андрюше слышать безумную речь отца. Он сидел на камне возле него, целовал его руки и обливал их слезами. Желая хоть сколько-нибудь поправить и заставить извинить беспорядок его наружности, унижающий родного старика в глазах прохожих, он скинул, будто от жара, шапочку, чтобы подпариться ему, и поправил на нем цепь. Аристотель взглянул на него с участием.
– Поправь, поправь, дитя мое, – сказал он, гладя сына по голове. – Это дорогая, высокая награда за обжигу кирпича, за мосты, за большую пушку! Тебе ж достанется в наследство с именем литейщика и муровщика!.. (Немного подумав и покачав головою.) Не о такой награде думал я, когда ехал сюда: цепью бессмертных годов думал украсить свое имя; славное имя Аристотеля-художника, создателя храма, хотел я оставить тебе в наследство. (Он остановился и заплакал.) Благодарю бога, удержался хоть тебя сделать художником. Помнишь, Антон? ты упрекал меня за это.
Лекарь видел в слезах своего друга добрый знак; обрадованный также, что речь склонилась на Андрюшу, он старался поддержать ее.