Полная версия
Концепции современного востоковедения
Следующим шагом был отход от верификационизма и замена его фаллибилизмом (фальсификационизмом)9. Эта радикальная замена состояла в том, что если верификационизм ищет способы доказательства (научных) положений (из конкурирующих теорий и частных утверждений предпочтение отдается тем, что обладают наиболее весомыми доказательствами), то фаллибилизм исходит из возможности опровержения (фальсификации): избираются те положения, которые наилучшим образом сопротивляются дисквалификации. Иначе говоря, научные положения, удерживающиеся в науке в качестве истинных, являются при таком подходе не доказанными, а не опровергнутыми. Утверждения, для которых условия фальсификации установить невозможно, вообще выводятся за рамки науки (не всегда делаемая оговорка должна исключать аксиомы из сферы действия этого принципа). Можно сказать, что обе традиции – верификационизм и фальсификационизм – восходят к Готфриду Вильгельму Лейбницу (1646–1716), который говорил и о предпочтительности теории, соответствующей наиболее широкому кругу данных, и о постоянном поиске как доказательств, так и опровержений.
Наконец, в некотором смысле синтетический подход, во многом возвращающий нас к позиции Лейбница, состоит в том, что при признании важнейшей роли (эмпирических) контрсвидетельств, позволяющих дисквалифицировать (фальсифицировать) данную теорию, подчеркивается важнейшая роль «предсказывательной силы» научной теории: необходимо, «чтобы на вещи смотрели с различных точек зрения, чтобы выдвигались теории, предвосхищающие новые факты, и отбрасывались теории, вытесняемые другими, более сильными»10. У ряда авторов близкий к этому подход именуется «гипотетическим реализмом»11.
Что поучительного для себя может извлечь из общеметодологических положений востоковед, стремящийся к тому, чтобы его «продукция» удовлетворяла критериям научного знания?
Прежде всего, стоит отметить, что, как и в других, преимущественно эмпирических науках, в востоковедении часть утверждений – это не интерпретация данных (и тем самым превращение их в факты), а передача фактов, как таковых. Например, если достоверно установлено, что пророк Мухаммад бежал из Мекки в Медину в 622 г., то это истина факта, а не мнения.
Но востоковедение, конечно, не сводится к перечню фактов. Вспомним определение востоковедения, предложенное в статье «Востоковедение как наука»12 и воспроизведенное во «Введении в востоковедение»13: «Востоковедение – это наука о духовной и материальной культуре традиционалистских сообществ в синхронии и диахронии с опорой на свидетельства языка и текста». В свете данного определения обратимся к концепциям тех авторов, которые по-своему трактуют соотношение Востока и Запада и, прежде всего, отношения, связанные с историческим временем. Так, А. Ю. Ашкеров в главе своей монографии «Социальная антропология», озаглавленной «Коллизия “Восток—Запад” в социально-антропологической интерпретации», пишет о тенденциозности восприятия Востока на Западе. «В глазах западных “наблюдателей”, – говорит автор, – восточные страны вечно обретаются в прошлом. <…> само выражение “первобытные народы” превращает познание качественных различий в хроноскопию: западный ученый (прежде всего, конечно, этнолог в его традиционном понимании) видит в “дикарях” своих “первобытных предков”»14. Оставим в стороне то бесспорное обстоятельство, что этнолог, пользующийся термином «первобытные народы», вовсе не обязательно прилагает его к народам восточным – в равной мере этот термин относят к европейским (т. е. западным) предкам европейцев современных. Существенно другое. В согласии с заявленным принципом об особой важности для востоковеда языковых свидетельств обратимся к этим последним. Нужно проанализировать, действительно ли есть значимые параллели между современными восточными языками и «предками» современных западных языков. Если такие параллели имеются, то, во-первых, сама гипотеза о корреляции между языковыми и социокультурными параметрами может считаться (по крайне мере частично, «локально») подтвержденной15, а во-вторых, будут подкреплены (либо, наоборот, поставлены под сомнение) утверждения о сходстве между современными восточными культурами и архаическими западными.
В качестве примера можно использовать морфосинтаксическую типологию языков, тем более что эта типология имеет связь с семантикой и типами ментальности. В ряде работ морфосинтаксическая типология включает особый класс активных языков (наряду с более традиционными номинативными/аккузативными и эргативными). В активных языках все имена делятся на два класса – активных и инактивных (стативных). Только активные имена могут выступать с переходными (активными) глаголами, обладая при этом семантической ролью Агенс и будучи морфологически маркированными; инактивные имена могут выполнять семантическую роль Пациенс и выступают немаркированными морфологически. Указанный тип засвидетельствован в современных языках, которые есть все основания относить к восточным, – индейские языки на-дене и ряд других. Тот же тип находят в реконструированном праиндоевропейском языке – предке современных романских, германских и многих других языков; пережиточно следы активного строя обнаруживаются в латинском16.
Иными словами, в данном конкретном случае действительно можно видеть корреляцию языковых и этнопсихологических (культурно-антропологических) характеристик, причем то, что свойственно современности восточных языков, действительно оказывается историей для западных. Никакой тенденциозности здесь нет – это фиксирование некоторых реальных соотношений. Как трактовать данные соотношения, как их объяснять – отдельный вопрос, и ответы на него могут, конечно, оказаться несовпадающими у разных авторов.
На этом примере мы можем видеть, что в востоковедении используются те же критерии научности знания, что и в любой науке, причем одновременно мы видим комплексный характер востоковедной науки, когда этнокультурные и исторические проблемы изучаются и решаются в комплексе при важнейшей роли языковых свидетельств.
О ГУМАНИТАРНЫХ НАУКАХВыше речь шла о том, что объединяет точные/естественнонаучные и гуманитарные дисциплины. Теперь обратимся к тому, что их, предположительно, разъединяет.
Нередко вспоминаются слова Мишеля Фуко о гуманитарных науках, что их выводы оставляют «непреодолимое впечатление расплывчатости, неточности, неопределенности», видя в этом (хотя, конечно, не только) отличие гуманитарных наук от наук естественных. Попробуем выяснить истоки и основания такого рода представлений о гуманитарных науках. Для большей ясности разделим вопрос о специфичности гуманитарных наук на подвопросы, каждому из которых ниже посвящен небольшой подраздел.
Специфичность субъектно-объектного взаимодействия в гуманитарных науках . Если исходить из традиционного противопоставления субъекта и объекта познания, то для естественнонаучных дисциплин субъект и объект различны: человек (исследователь), выступая в роли субъекта познания, изучает природу, которая в этом отношении фигурирует как объект познания. Для гуманитарных же наук субъект и объект познания совпадают: человек изучает человека (или то, что человеком создано, например ту же науку).
Обычно считается, что система (а человек, тем более общество, человечество – система) не может эффективно реформировать себя изнутри. Но таким же образом и познать самого себя изнутри – тоже задача, вполне возможно не имеющая полного решения. Согласно знаменитой теореме Курта Геделя, для полного формального описания системы нужно выйти за ее пределы и обратиться к системе другой, более высокого уровня, выступающей своего рода средой для данной (именно так лингвист-фонолог обращается к морфологии, чтобы выбрать теоретическую трактовку из некоторого набора противоречащих друг другу фонологических решений). Но в сфере гуманитарных наук человеческое общество, человечество – система максимально высокого уровня; внешней по отношению к ней системы в том же ряду просто нет. Иначе говоря, опять-таки мы приходим к тому, что, вероятно, при познании человеком человека и человечества существует некий неустранимый «остаток».
Есть здесь и еще один важный аспект, который, вероятно, относится в большей степени не к собственно гуманитарным, а к социально-экономическим дисциплинам. Как уже отмечалось выше, взаимодействие ученого-исследователя и его объекта носит однонаправленный характер в случае физики, химии и других естественных наук: природа не отвечает каким-либо действием на деятельность исследователя. Иное дело в ситуации, когда объектом исследования выступают человек или общество. Простой пример: специалист-экономист, изучая текущую экономическую ситуацию, пришел к выводу о неизбежности в ближайшее время всплеска инфляции. Его выкладки попали в средства массовой информации и повлияли на поведение массового потребителя, приведя к ажиотажному спросу на рынке товаров и услуг. В результате виток инфляции обнаружился раньше предсказанного и имел более глобальные масштабы.
Такого рода явления Дж. Сорос называет «интерактивностью» и «рефлексивностью». Сорос считает даже, что эти – вполне типичные для социально-экономических наук – ситуации требуют определенной ревизии самого понятия истинности/ложности применительно к социально-экономическим дисциплинам, особенно когда речь идет об описании будущего, а не прошлого. «Признаком истинности, – пишет Сорос, – мы привыкли считать соответствие фактам. Но соответствия можно достичь двумя способами – либо приводя высказывания в соответствие с фактами, либо заставляя факты соответствовать нашим высказываниям. Лишь в первом случае соответствие служит гарантией истинности высказывания; во втором <…> оно говорит не столько об истинности или справедливости того или иного утверждения, сколько о силе его воздействия. Это относится к большинству политических заявлений и ко многим социальным теориям. Не являясь ни истинными, ни ложными, они действенны настолько, насколько им верят»17 (выделено нами. – В. К.)18.
Интересно, что со сходной в известном отношении ситуацией ученые сталкиваются на противоположном полюсе познания, когда исследуются не самые высокие уровни организации (человек, общество), а, наоборот, микроуровень, уровень элементарных частиц, которым занимается квантовая механика. Дадим слово специалисту: «В классической физике предполагается, что роль измерительного прибора может быть в принципе сведена только к регистрации движения и состояние системы при измерении не меняется. В квантовой физике такое предположение несправедливо: измерительный прибор наряду с другими факторами сам участвует в формировании изучаемого на опыте явления, и эту его роль нельзя не учитывать. <…> Роль прибора выступает на первое место тогда, когда ставятся специфические вопросы, некоторые из которых лишены, как выяснилось, смысла (например, вопрос о том, по какой траектории двигался электрон в интерференционном поле, так как либо нет траектории, либо нет интерференции)»19. Иначе говоря, как ученый-экономист или социолог самим фактом своей научной деятельности вмешивается в изучаемый им процесс и порождает изменения в этом процессе, так и физик (его измерительный прибор), будучи частью экспериментальной системы, оказывает влияние на объект исследования.
Специфичность объекта исследования в гуманитарных науках . В данном подразделе мы дополнительно рассмотрим специфичность самого объекта гуманитарного исследования.
Что же это за объекты и чем они отличаются от объектов анализа в естественных науках?
Начнем с того, что в широком смысле гуманитарий анализирует объекты культуры. Последние противопоставляются объектам натуры, т. е. тем природным объектам, сущность которых для человека исчерпывается их собственными свойствами и не обладает ничем, что примысливалось бы самим человеком (кроме, разумеется, самого по себе непременного присутствия человеческого фактора, о чем говорилось выше и к чему мы еще вернемся). В отличие от природных объектов, объект изучения гуманитария наделен ценностью, не являющейся ингерентным, внутренне присущим ему свойством, она не существует вне человеческого восприятия и нейтральна по отношению к характеристике в терминах истинности/ложности. По справедливому утверждению Риккерта, излагаемое нами здесь в своей редакции, операция отрицания, примененная к пропозиции с участием внекультурного объекта, приводит к его переходу в свою противоположность, оставляя, однако, объект в пределах соответствующего множества, в то время как та же операция с объектом культуры просто уничтожает его20. Например, пропозиция «Трава оранжевая», будучи подвергнута отрицанию (внутреннему), дает пропозицию «Трава не есть оранжевая» (т. е. речь все еще идет о траве, только не обладающей признаком данного цвета), тогда как аналогичное отрицание пропозиции «Данный объект есть крест [как символ христианства]» вообще выводит объект из сферы культуры, «уничтожает» его с этой точки зрения, превращает, скажем, в две доски, соединенные определенным образом21.
Поскольку, как было сказано, объект культуры, которым и занимается гуманитарий, соединяет некоторые естественные, ингерентные свойства с теми, которые приписывает ему человек (общество), то появляются основания сближать такой объект со знаком22. Ведь именно знак по определению, идущему еще от стоиков и канонизированному Ф. де Соссюром, есть неразрывное соединение (материального) означающего и идеального, когнитивного означаемого. Всякий знак не исчерпывается своими воспринимаемыми свойствами, но включает некоторые другие, закрепленные за ним данным социумом. Будучи лишен соответствующей смысловой нагрузки, знак превращается во внекультурный объект – например, в совокупность линий, геометрических фигур, узоров и т. д., начертанных на какой-либо поверхности, безразлично, природными силами или – бесцельно – человеком.
Смысл и ценность в этом контексте совпадают, и совпадают соответственно мир смыслов и мир ценностей. Чрезвычайно существен и семиотический аспект проблемы: семиотическая трактовка культурных объектов ведет к еще одному сближению – мира смыслов (ценностей) и семиосферы. Отсюда следует, что все культурные события в известном отношении можно рассматривать как тексты (что особенно характерно для постмодернизма)23. В свою очередь, это означает, что анализ культурных событий, культурных феноменов предполагает герменевтический процесс понимания и интерпретации.
Поскольку каждый культурный феномен (≈текст) уникален, из этого, как полагают некоторые науковеды, следует невозможность обобщений и абстракций, оперирование которыми и есть важнейший признак «настоящей» науки. Например, Великая французская революция, естественно, свершилась единожды, она уникальна; на долю историка остаются фактология и фактография, ими он предположительно и занимается, стремясь во всех деталях восстановить соответствующие события и пр. Разумеется, это очень примитивное представление об истории (здесь игнорируется вопрос об исторических закономерностях, структурных и каузальных объяснениях в исторической науке и т. д.).
Другое отличие, которое в глазах ряда науковедов и философов отграничивает точные/естественнонаучные дисциплины от гуманитарных с точки зрения объекта анализа, заключается в том, что текст естественным образом допускает различные интерпретации, причем это принципиально присущее ему свойство.
Рассмотрим кратко изложенные аргументы, фактически отказывающие гуманитарным дисциплинам – временно, до достижения надлежащей зрелости или же в принципе – вправе считаться подлинными науками.
По поводу уникальности гуманитарных фактов и событий верно пишет Г. Ю. Любарский: «Любое реальное явление уникально, и историческое событие уникально, и данное падение яблока – тоже уникально. Это означает только, что для того, чтобы конкретное явление стало научным фактом, оно должно быть воспринято как неуникальное»24. Уже сам факт, что историки называют известные события во Франции 1789–1794 гг. революцией, явственно говорит о том, что данные события функционально сближаются (отождествляются) по каким-то важным признакам с иными социально-политическими движениями наподобие Английской буржуазной революции XVII в., революций 1848–1849 гг. в ряде европейских стран, Синьхайской революцией в Китае 1911–1913 гг., Октябрьской революцией в России и т. д. (и одновременно противопоставляются родственным, но другим историческим событиям – таким, как восстание, бунт, мятеж). Иначе говоря, имеет место процесс абстрагирования, который и переводит уникальное в разряд неуникального, обобщенного, абстрактного. Результат абстрагирования закрепляется в языке.
Разумеется, не приходится отрицать, что сложность общественных событий, других объектов гуманитарных наук действительно многократно превосходит уровень сложности объектов естественнонаучных дисциплин, ввиду чего формирование научных парадигм и «нормальной науки» (в смысле Т. Куна) объективно затруднено – а скорее всего сам науковедческий подход на материале гуманитарного знания требует определенных коррективов (ср. ниже).
О неоднозначности научной трактовки в гуманитарных науках как о сущностном признаке достаточно подробно пишет В. М. Аллахвердов в небольшой главе, озаглавленной «Сравнение методологических принципов гуманитарных и естественных наук»25. Как полагает автор, если ученые-естествоиспытатели исходят из принципа рациональности мира, понимаемого как вненаучность явлений, не поддающихся каузальному объяснению, то гуманитарии исходят из презумпции смыслового совершенства текста: «…расширение контекста и усилия толкователя должны привести в конце концов к постижению стройного и единственного смысла этого текста»26. Аллахвердов оговаривается – и придает этому обстоятельству принципиальное значение, – что «стройным и единственным смыслом» текст обладает для конкретного исследователя; другой исследователь может усматривать в том же тексте иной смысл, который для него тоже будет «стройным и единственным». В качестве одного из примеров фигурируют разные трактовки знаменитого рассказа И. И. Бунина «Легкое дыхание» в исследованиях Л. С. Выготского, А. К. Жолковского и Вяч. Вс. Иванова. «По Выготскому, Бунин создал образ “беспутной гимназистки”. По Жолковскому, Бунин вообще не дает моральных оценок, а образ героини нужен ему лишь для того, чтобы оттенить интерьеры, в которых она действует. По Иванову, бунинская героиня – светлая, ясная, духовно глубокая личность. <…> Аргументы в пользу любой из этих позиций всегда можно привести, но как выбор той или иной позиции может быть доказан?»27.
Принципиальная возможность разночтений, расходящихся интерпретаций коренится, как полагает Аллахвердов, в разной природе идеализации анализируемого объекта, к которой естествоиспытатели и гуманитарии прибегают в равной степени, но естественнонаучная идеализация и гуманитарная оказываются, мы бы сказали, омонимами. «В естественной науке неизбежно строятся логически совершенные идеализированные объекты (принцип идеализации). Ученый-гуманитарий обязательно рассматривает все тексты и явления через призму собственных идеалов»28. Иначе говоря, естественнонаучная идеализация есть результат применения логического принципа абстракции, в то время как гуманитарная – следствие признания непротиворечивости научной конструкции по отношению к презумпциям автора или соответствующего научного сообщества («…в гуманитарной науке все решает научное сообщество»29). Еще иначе можно сказать, стоя на обрисованных позициях, что естественнонаучная истина есть продукт согласования идеального объекта с чем-то, что внеположено как самому этому объекту, так и исследователю, а гуманитарная предполагает согласование одного идеального объекта с другим (другими), в равной степени порожденными исследователем.
Сами гуманитарии отнюдь не спешат безоговорочно признать фатальную невозможность строго научного, логически выверенного доказательства истин, добываемых (генерируемых) представителями своих наук. В качестве определенной индикации соответствующих настроений можно привести слова М. Л. Гаспарова, где за несколько легкомысленной формой стоит вполне серьезное содержание: «Главное в том, чтобы считать, что дважды два – четыре, а не столько, сколько дедушка говорил (или газета “Правда”, или Священное писание, или последний заграничный журнал)»30. «Дважды два – четыре» здесь, конечно, символ точного знания, не зависящего от конвенций и традиций научного сообщества настолько, насколько это вообще возможно31.
Приведем пример из области фонологии. В русском языке, как известно, существуют звонкие и глухие согласные, а наряду с ними – сонанты м, н, л, р (и их мягкие корреляты). Физически (акустически) сонанты, бесспорно, являются звонкими согласными: в их образовании существенно участие голоса (колебаний голосовых связок), типична насыщенная формантная структура, т. е. ярко выраженные области усиления определенных частотных областей спектра. Являются ли сонанты звонкими с функциональной, фонологической точки зрения? Обычно считается, что нет. Фонология основана на существовании системы оппозиций (так, согласный б потому лишь выступает звонким, что именно звонкость противопоставляет его согласному п, во всем остальном, кроме глухости, практически равному б). В русском языке, в отличие от некоторых других, наподобие тибето-бирманского языка мизо, не существует глухих сонантов – следовательно, имеющиеся сонанты нет оснований считать (фонологически, системно, функционально) звонкими, они просто нейтральны по отношению к этому признаку.
Возможен, однако, и иной подход. В системе русских согласных признак «звонкость/глухость» бесспорно существует. Следовательно, мы должны автоматически приписывать его любой фонеме, если это согласуется с ее реальными свойствами. Тогда сонанты окажутся все же звонкими.
Налицо как будто бы множественность выбора между разными научно-фонологическими текстами, предпочтение должно определяться принятой парадигмой описания.
Есть, однако, способы, которые могут способствовать обоснованию выбора, не сводящегося к конвенциям и внетеоретическим предпочтениям. Сошлемся лишь на один из них. Как хорошо известно, в русском языке имеет место принудительная ассимиляция глухих согласных перед звонкими, когда этимологически глухие заменяются на звонкие. Например, невозможны сочетания сд (сделать), тб (отбрить) и т. п. – мы с необходимостью произносим зделать, адбрить и т. п. Последующий звонкий «навязывает» свою звонкость предыдущему и уже самим данным фактом подтверждает свою фонологическую (системную, функциональную) реальность. Иное дело аналогичные сочетания с сонантами: здесь нет никаких запретов на сочетания как звонких, так и глухих с последующими сонантами, ср.: снасть и знать, отмерял и адмирал и т. п. Иначе говоря, сонанты, будучи акустически звонкими, свою звонкость в фонологических процессах никак не обнаруживают, не «навязывают» ее предшествующим согласным, как это делают звонкие шумные, т. е. несонанты д, б и т. п. Это и служит доказательством фонологической нейтральности сонантов по отношению к признаку «звонкость/глухость», т. е. их фонологической незвонкости. Трудно считать, что доказательность такого рода построений менее убедительна и в меньшей степени надежна для получения однозначного ответа, чем любое суждение из области естественнонаучных дисциплин.
Еще один пример из области литературоведения носит, возможно, менее наглядный характер (но ведь следует учитывать и сложность литературоведческого дискурса). Речь идет о роли античного начала в творчестве А. С. Пушкина: разные исследователи находили то «укорененность в эллинстве», то истинно христианское миросозерцание, убедительно обосновывая обе точки зрения собственными пушкинскими текстами. Не вдаваясь по понятным причинам в сколько-нибудь обстоятельное рассмотрение существа вопроса, позволим себе воспроизвести сравнительно длинную (и чрезвычайно информативную, на наш взгляд) цитату из работы С. Г. Бочарова, в которой кратко резюмируются взгляды на означенную проблему со ссылкой на концепции С. С. Аверинцева и А. В. Михайлова: «С. С. Аверинцеву принадлежит замечание, записанное за ним М. А. Гаспаровым: “Пушкин стоит на переломе отношения к античности как к образцу и как к истории, отсюда – его мгновенная исключительность. Такова же и “веймарская классика”. О веймарской классике и живой для нее античности – у А. В. Михайлова: античность “еще и не кончилась к этому времени”, к рубежу XVIII–XIX вв.; античность – далекое прошлое, “но лишь чисто хронологически”, “по существу же, по смыслу” она – “всегда рядом”.