bannerbanner
Не путать с Доминиканской Республикой. Повести и рассказы
Не путать с Доминиканской Республикой. Повести и рассказы

Полная версия

Не путать с Доминиканской Республикой. Повести и рассказы

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Ну что за чепуху он ей наговорил – или это Катька утрирует?! Он, помнится, робко задавал мне какие-то вопросы, а я отрывисто отвечала – то, что каждый дурак в Переделкине знает!..

…Когда я невежливо дала понять, что мне надоело слушать плохую декламацию у надгробия, а он вежливо не стал возражать и поплёлся за мной назад, – то тут-то вдруг мне и стало его жалко, и я спросила: не хочет ли он пройти до дачи? У него загорелись глаза, он пробормотал: «А это удобно?», и я решила провести его прямо через поле, дабы скосить расстояние. Это оказалось рискованным предприятием; к даче мы подошли, изрядно проплутав, и вдобавок все в каких-то репьях.

Был уже поздний, но светлый вечер. Дыру в заборе, как выяснилось, недавно заделали. Недолго думая (зря, что ли, тащились?!), я мигом очутилась наверху и пригласила его жестом последовать своему примеру. Он воззрился на меня с ужасом и восхищением, затем мужественно полез следом (держу пари, он это делал первый раз в жизни!) и даже попытался первым спрыгнуть на траву, чтобы подать мне руку! Мы пересекли аллею и молча посидели на ступеньках. Он жалобно осведомился, почему тут всё так мертво и заколочено? Я объяснила. На обратном пути он, кажется, перемахнул забор уже более уверенно…

А потом Сергеев пошёл провожать их с Катькой на электричку, а у меня на пустой даче получился стишок. Стишок-с…

– Катька, Фенька, долго вы нас морить голодом собираетесь, а?! – демонстративно-гудящим басом осведомляется Сергеев, важной поступью заявляясь на кухню.

Катька деловито даёт ему указания по поводу сервировки и открывания бутылок; папаша с удовольствием повинуется. Потом мы, наконец, усаживаемся за стол на веранде. Рядом со мной – чистенький соседский старичок, пожаловавший к обеду, – тоже, кажется, не то поэт, не то литвед, с которым иногда вечерами Сергеев сидит за шахматами. Мужики за столом продолжают то иносказательно, то напрямик перемывать кости своим, как я понимаю, противникам из московской писательской организации. Мне уже становится лень во всё это вникать… Как вдруг этот старичок наклоняется ко мне и, ехидно поблёскивая глазками из-под кустистых бровей, шёпотом произносит:

– Война мышей и лягушек!

Я, так же шёпотом, осведомляюсь:

– А кто из них, по-вашему, мыши и кто лягушки?

– Точно пока не установлено, – улыбается старичок. – Я так думаю: не меняются ли шкурками втихомолку? Сегодня мышь – завтра лягушка, и прыг в болото! Но сие – уже задача для историка. Так что запоминайте, милая девушка, потом может пригодиться!

Нет уж, нет уж, на фиг, на фиг! Я всё-таки надеюсь когда-нибудь найти лучшее применение своим силам… А какое, собственно? Ладно, не время сейчас об этом, но что бы ни было – не опускаться же, в самом деле, до мемуаров о Сергееве и К0! Уж лучше всю жизнь выдавать архивные справки.

После кофе, который собственноручно варит Сергеев, сопровождаемого ещё получасом подобной трепотни, гости начинают откланиваться. Мы выходим проводить их за серую каменную ограду. Затем, стоя между старым кипарисом и кустом акации, вежливо ждём, когда они скроются за углом. Сергеев, картинно обняв нас с Катькой за плечи, застывает в патриаршей задумчивости.

Стайка отдыхающих, проходя мимо нашей скульптурной группы на пляж, сначала смотрит во все глаза, но затем, приблизившись, как по команде их опускает – народ издали узнаёт знаменитость, но не желает показаться бесцеремонным, что свидетельствует об уважительном отношении советских людей к своим витиям.


На другой день, только что отобедав, мы сидим втроём тут же на веранде. Сергеев – в некоторой меланхолии. В наступившей всеобщей задумчивости он вдруг принимается негромко декламировать:

– Всё так же поют соловьи в Крыму, которых не услыхать ему… Всё те же горы в сизом дыму, которых не оглядеть ему… Иудино дерево цветёт, розовое от пен. А он под ним никогда не пройдёт, отгрохотав, отпев…

В голосе его – нотки истинной тоски, и всё бы так и потонуло в благоговейном молчании, если б он, вдруг не встряхнувшись, не остановил свой взыскующий взор на мне (я сижу ближе) и не начал бы требовать соответствующей моменту реакции:

– А? Каково?!

И это звучит с такой свирепой безаппеляционностью, что я почти помимо воли выдыхаю:

– Сопли.

На секунду он каменеет, потом зрачки его резко расширяются. Приподнявшись, он нависает надо мной:

– Да ты… ты…

Я машинально отодвигаюсь, хотя в эту минуту почему-то совершенно не пугаюсь. Мне даже интересно: ну что, в самом деле, он может сейчас сделать? Ну, в худшем случае, выматерится от избытка чувств – испугалась я, как же!

– Ты хоть знаешь, кто это? – неожиданно успокоившись и опускаясь на стул, с презрением произносит он.

– Ну, знаю, – огрызаюсь я, – «деталь монумента – Асеев».

– Да что вы, в самом деле?! – вмешивается, наконец, Катька. Она искренне недоумевает, как это можно принимать так близко к сердцу кем-то там о ком-то там написанные строчки – тем более, если эти люди давным-давно умерли.

– И вообще, если здесь кого-то и читать, то – Волошина, – примиряюще продолжает она. – Кто-нибудь помнит наизусть? Вот ты, небось, Марфа…

– Нет, – вру я, поднимаясь.

Все следуют моему примеру. Послеобеденного кайфа не получилось. Катька, впрочем, не унывает. Она заявляет: «Посуду – потом!» и тащит меня с собой – искать какую-то Дашку, к которой вчера из Ленинграда должна была приехать какая-то Ленка с какими-то необыкновенными записями…

Я плетусь за ней по нескончаемой улице Ленина и занимаюсь самоистязанием. Чёрт меня дёрнул, надо было демонстративно промолчать – этого вполне достаточно, чтобы выказать отношение к его дурацким излияниям. Лелеял бы своего ненаглядного кумира про себя, коли уж так его обожает, а то – устраивает тут представления для публики, когда не просят! Вот мы, например, с Карманниковым – безо всякой на то договорённости, инстинктивно как-то! – имя нашего и вслух-то стараемся не произносить, словно опасаемся налёт какой-то оставить, захватать, затрепать… А если где когда речь о нём заходит, хоть бы и вскользь, – разом оба замираем (пусть в противоположных углах помещения находимся, пускай я даже его и не вижу, но знаю точно, что он весь сейчас обращён в слух, и он знает это же про меня!), и потом иногда переглядываемся – слава мол, Богу, ничего по крайней мере недолжного произнесено не было, можно и расслабиться…

Но всё равно – нехорошо получилось. «Деталь монумента» – а тот, который так первый выразился, – добро б, лучше был!.. Ну, не люблю я эту самую поэму, ни её, так сказать, объекта, ни субъекта… Но ведь «деталь» -то, справедливости ради, ещё и кое-что помимо написала. Разве не было у него стихов, в самом деле? Как это – «Не враг я тебе, не враг…». Нет, не то, лучше: Мне и в дожди без тебя – сушь, мне и Москва без тебя – глушь… Ещё за деньги люди держатся… ещё ко власти люди тянутся… Но скоро этого не будет… – так, что ли? Чёрт, не помню. Да, ещё же «Синие гусары»! Отец любил. Во всяком случае, в молодости… А это: Желтобилетная листва бульварная… каким-то золотом теки с куста… – так, вроде? И как не бросила – она меня ещё – с досады грянув: да отвяжись! – неизменяемая, не изменяющая… и – замечательная (что ли?) жизнь… Да, чёрт бы побрал всё на свете!

– Сюда, кажется, – сворачивает Катька в переулочек.

– Все, небось, на море, куда мы идём? – принимаюсь я за привычное в таких случаях нытьё.

Но – ошибаюсь, и вскоре мы сидим на захламлённой терраске с уже названной художницей Дашкой и также названной Ленкой, её двоюродной сестрой из Питера. Венчает компанию некий их общий друг Шурик, сильно заросшая и обгоревшая личность с крестом на голой груди, что движется автостопом из Керчи в Евпаторию – и по пути чуть ли не в каждом населённом пункте обнаруживает московских знакомых, непременно его привечающих.

Звучит обещанная музыка, её монотонный ритм словно забивает меня во гроб, и я продолжаю свои нудные раздумья… Конечно, следовало бы подойти к нему и сухо сказать что-то вроде: «Адриан Сергеевич, я сегодня была не права. В смысле, мне жаль, если я обидела ваши чувства. Простите!» И величаво удалиться. Но где ж мне это сделать? Мне проще повеситься. Потому что я слишком хорошо его знаю, знаю, самонадеян он настолько, что решит, будто я и впрямь осознаю собственную неправоту, будто я, значит, как пай-девочка, сама пришла с повинной… Я слишком хорошо могу представить его самодовольный вид, с коим он, возможно, даже потреплет меня по щёчке великодушно: ну, что ты, Марфут, да я уж и забыл!.. Нет уж, на фиг, лучше оставаться резкой, прямолинейной и недовоспитанной. Сам сюда зазвал, вот и терпи!


Часов пять пополудни. Мы с Сергеевым прямо-таки по-английски сидим за чаем. Он, как всегда, сам заварил его с разными травами. На столе так же собственноручно выбранный им на базаре мёд и грецкие орехи. В углу веранды приглушённо бормочет старенький чёрно-белый телевизор.

Катьки нет, она со своей компанией отправилась с утра пешком в Старый Крым – они теперь каждый день что-нибудь выдумывают, то встречу рассвета на волошинской могиле, то загорание в далёких бухтах – но мне под каким-то предлогом удалось отвертеться. (Я становлюсь всё более ленивой и нелюдимой – к чему бы это?)

Сергеев, кажется, совершенно забыл нашу недавнюю стычку. Он сидит, целиком уйдя в какой-то справочник – по-видимому, тот является кладезем полезных сведений для его нового романа. Изредка отрываясь от страниц, он рассеянно раскалывает орех и вновь углубляется в изучение, время от времени делая на полях пометки карандашом.

А я наливаю себе вторую чашку и решаю в очередной раз понаслаждаться одной из любимейших книг, предусмотрительно сюда прихваченной. Раскрыв наугад, погружаюсь в восхитительный абзац: «Однажды в середине двадцатого века я сидела на старом лондонском кладбище в районе Кенсингтона – тогда ещё могилы не успели сровнять с землёй, и тут молодой полисмен сошёл с дорожки и направился по газону прямо ко мне. Он застенчиво улыбался, словно собирался пригласить меня на партию в теннис. Я сказала, что пишу стихотворение, и предложила ему бутерброд. Он отказался: только что пообедал. Мы немного поболтали, затем он попрощался, сказал, что могилы, верно, очень старые, он желает мне удачи и так приятно было хоть с кем-то перемолвиться словом. Этим днём завершился целый период в моей жизни…»

Краем уха я улавливаю какую-то непривычную, и всё же как будто что-то напоминающую мелодию. Отрываюсь от книги и смотрю на маленький экран. На экране – тощая длинноволосая фигура с гитарой. Глава полулегальной и скандально известной рок-группы. Надо же, теперь их спокойно кажут по ящику – и впрямь, времена пошли!..

Сергеев тоже услыхал; бросив нарочито-беглый взгляд в сторону поющего, он слишком демонстративно вновь зарывается в свой справочник. Всё дело в том, что этот самый глава группы – бывший его зятёк. Катьке – двадцать четыре годка, и пару из них она успела побывать замужем за этим возмутителем спокойствия. Сергеев, естественно, терпеть его не выносит – ещё бы, ведь этот щенок не только имел наглость в своё время увести ненаглядное сокровище, но и посмел в конце концов чем-то этому сокровищу не угодить…

Сама же Катька, похоже, состоит со своим бывшим во вполне приятельских отношениях. Хорошо, что её сейчас нет, – а то бы, небось, громогласно обрадовалась такому наглядному примеру легализации, и ещё стала бы пытаться дозвониться ему в Москву или где он там сейчас… Сергеев бы совсем завял.

Песня с плохо зарифмованным сюжетом социально-политической направленности кажется длинной до бесконечности. Сергеев пытается сделать вид, что ничего не слышит, но это ему не удаётся. Он явно не может успокоиться и сосредоточиться на своих справках. Он обращается ко мне:

– Что ты читаешь?

Терпеть не могу таких вопросов в упор.

– Так, перевод с английского.

– Но кто автор-то?

Всё надо знать!.. Мне в таких случаях чисто инстинктивно не хочется распространяться о любимых книгах – словно чьё-то праздное любопытство, бесцеремонно вторгаясь в столь интимную сферу, способно тем самым нанести им некий урон.

– Мюриэль Спарк.

– Женщина?

– Ну.

Он равнодушно и со знанием дела кивает, хотя явно слышит в первый раз. Ему отныне всё ясно: женская проза, глубокая психология на мелких местах, чтение как раз для двадцатилетней секретарши… Вот гад, а я его ещё тут сижу-жалею!

Причём о себе-то ведь уверен, что пишет серьёзные и необходимые вещи для своего великого народа. А – хоть бы гран тебе той свободы, широты, живости, естественности… да просто – ума, чёрт побери! Где там…

Теперь уже я долго заставляю себя успокоиться. С трудом, не сразу, но всё же сосредотачиваюсь на чтении, и тогда уже забываю про всё, пока не дохожу до места, где героиня идёт вечером со службы, – а служит-то она, между прочим, секретаршей у одного идиота, – и её вдруг настигает мысль…

«Мне совершенно отчётливо подумалось: „Как чудесно ощущать себя художником и женщиной в двадцатом столетии“. То, что я женщина и живу в двадцатом столетии, разумелось само собой. А твёрдое убеждение в том, что я художник, не покидало меня ни тогда, ни потом. Итак, я стояла на дорожке в Гайд-парке тем октябрьским вечером сорок девятого года, и на моей особе чудесным образом, можно сказать, сошлись все эти три обстоятельства и я, столь счастливая, пошла своей дорогой».

Да, хорошо же ей было! Вот в моей собственной судьбе совпадение подобных обстоятельств как-то не столь окрыляет, сколь, пожалуй, тревожит, что ли… Да и суждено ль ему свершиться, стать полным и настоящим, сему совпадению, да не выпадет ли главная его составляющая? Вот вопрос; но его надо задавать себе не здесь, только не здесь.

Я хочу отсюда домой, хочу забраться с ногами в отцовское кресло, включить любимую лампу…

– Кстати, – миролюбивым тоном произносит хозяин здешнего дома, шумно захлопывая книгу и поднимаясь, дабы удалиться в свой кабинет, – помнишь, я говорил, что тебе придётся съездить в Москву? Наверно, на той неделе отправлю – надо будет…

Он кратко излагает, чего для него там надо будет. Всё касается свежеиспечённого романа, который, стало быть, выходит через месяц. Стало быть, можно жарить семечки…

– А нельзя – на этой неделе? – спрашиваю я. И вежливо добавляю: – У меня там тоже дела.


Когда сутки вагонного томления уже на исходе (на самолёт, конечно, билета не досталось), я вдруг говорю себе: всё, стоп, хватит. Нельзя, невозможно, дико и нелепо – так ненавидеть человека, который не сделал тебе ровным счётом ничего плохого. Который по утрам с лёгкой, но неподдельной тревогой может спросить: «Я слыхал, ты ночью кашляла! Не простудилась?», а за столом всё время подкладывает тебе салата («Ведь ты же всё ещё растёшь!»), который… В чьи джинсы, чёрт побери всё на свете, ты сейчас облачена! (От этой вечной темы джинсов, право, в пору зарыдать!..) И вот, значит, к этому самому человеку ты бы хотела подойти и сказать: «Спасибо за всё хорошее, я с болью ухожу от вас, ибо нашла себе место – там жалованье аж сто двадцать рублей, а езды от дома в один конец всего-то около часа…». На что он, разумеется, недвусмысленно даст понять, что, в некотором роде, несёт за меня, такую наивную и опрометчивую, определённую ответственность, – а посему не может допустить этого идиотизма. И что же, – по-своему он будет прав, а Маргарита слово в слово повторит сказанное, да добавит, что меня впору сводить к психиатру; Катька же, услышь она всё это, безмятежно посоветует папочке взять себе ещё одного секретаря: должно быть, – безо всяких ироний и подковырок выскажет она предположение, – у Марфеньки слишком большой объём работы? (А ведь, действительно, – у папочки, в принципе, есть все возможности взять себе ещё одного секретаря, и даже, наверное, двух…)


В присутственных местах летней Москвы обычная бестолковость помножена на всеобщую заторможенность. Проходив весь день по сергеевским делам, я полумёртво валяюсь на родном диване. Потом, приподнявшись на локте, наугад вытаскиваю книжку из плотного ряда на полке. Из неё выпадают листки, исписанные знакомым почерком. Я начинаю собирать их, разлетевшихся по вытертому ковру. Это, кажется, одно из многочисленных отцовых писем, написанных, может быть, в больнице, может быть, в поездке, а вполне вероятно, что – под настроение – просто в соседней комнате, – ведь изложенный на бумаге монолог нетерпеливая дочка по крайней мере не сможет перебивать и будет вынуждена прочесть до конца… Конечно, это оно. Листки перепутаны, и начала никак не найти. Когда же я, наконец, займусь делом – соберу всё это и наведу порядок?

«… а уж если человек с нормальным детством, не слишком засоривший голову ненужной ему мурой, не лентяй, умеющий иногда даже что-то в рифму выдать; в общем-то не то чтобы трезвый, но достаточно серьёзный, в меру практичный, не легковерный, на пустяки не клюющий, причём несколько скептичный и даже, по-моему, самокритичный уже до какой-то степени, что в шестнадцать лет является признаком весьма не отрицательным, а определённо интеллигентским признаком, из неплохой семьи, где всегда хотят помочь…»

Это, нетрудно догадаться, мой портрет. Мой замечательный шестнадцатилетний портрет… К чему это там, только?.. А вот, к чему: «… если такой человек сумеет правильно воспользоваться своей молодостью…»

Трактат, стало быть, о молодости? Как же, как же, вспоминаю! Где это тут, а, вот: «Молодость – самое ценное, с ней надо поступать расчётливо и деловито, не беззаботно. От неё зависит слишком многое! Краткость молодости сказывается на её характере. Хорошее детство – спокойное детство. Хорошая молодость – беспокойная молодость, напряжение, испытание сил. А если их не напрягать – куда они пойдут? Думаешь, на зрелость, на старость? Фига! Молодость требует всяческой траты сил, а если их не тратить, а тормозить – они идут на деградацию, на утрату даже достижений детства, на приобретение отрицательных черт – на зависть, на развитие комплекса неполноценности, на свою обиженность и несчастность, на волчий вой при луне…».

Ох, дорогой мой! И как ты всё это мог знать заранее? Ведь и пяти лет ещё не прошло, а готово, вот оно – волчий вой… «Молодость – поиск своего русла. А русла не достичь, если сидеть на одном месте и думать: а что, это ведь и не самое, наверное, плохое, я, может быть, только на это и способна, мне, скорей всего, ничего больше и не нужно… Это – мечты, а не реальность. Праздномыслие. Самовнушение. Самообольщение». Нет, это уж слишком, это – чересчур жестоко!

…Я не сразу соображаю, что настойчивый звон исходит от телефонного аппарата.

– Здорово! Ты разве в Москве? – удивляется Карманников. – А я так просто позвонить решил, наугад! Что поделываешь?

– Лежу, читаю.

– И чего?

– «Трактат о молодости».

– Что, неужто Сергеева? – развлекается Витька.

– Ильи Морокова.

– Рукопись?

– М-да… Эпистолярный жанр. Ты-то как?

Карманников, словно только и ждал этого вопроса, начинает тараторить про реставрацию какой-то подмосковной усадьбы. Вроде того, что некоему Женьке, сопливому двадцатишестилетнему кандидату, которого я должна помнить по прошлогоднему шашлыку на димкиной даче (а я не помню), поручено – новые веяния! – возглавить создание музея… Я на секунду отключаюсь, чтобы сложить рассыпавшиеся листы, и теряю всю нить.

– А сестра его младшая – художница была в своё время известная, футуристка. Вроде, должна была «Пушкина – с парохода!» подписать, но в тот момент где-то в Азии оказалась, путешественница! Так вот, один мужик из Союза архитекторов обещал в дар две её картины – у него, между прочим, неплохая частная коллекция по началу века…

– Подожди, чья сестра?.. – рассеянно вставляю я.

Карманников взрывается справедливым негодованием – как я вообще его слушаю?! – и объясняет всё по новой.

Оказывается, дом (будущий музей) принадлежал семейству одного поэта, умершего в самом начале века (успел-таки, умница!). Я его, если честно, толком не читала, но всякие упоминания, посвящения и эпиграфы встречала частенько.

– А у отца его там бывали и Станиславский с Немировичем, и Менделеев, и ещё кто-то… Да, кроме того, – три дня, что ли, какие-то известные революционеры скрывались. Это райком-то и добило, когда содействия выпрашивали… В общем, материалу – вагон и тележка! – радостно подытоживает Витька.

– А где эта усадьба?

– Усадьба?! Да по сравнению с дачкой бывшего директора Елисеевского – это ж сарай! Школа там была, теперь – вообще ничего. Час пятнадцать на электричке, потом – автобус минут двадцать. Но – редко ходит, так что можно пешком, полями. Даже быстрей получается. Места – зашибенные!..

Карманников продолжает живописать их капитальные прожекты, где фигурируют восстановление церкви восемнадцатого века и парка с прудами, построение общежития для музейных работников, организация деревенского кооператива по сдаче летних квартир и вообще создание Мекки для туристов, включая иностранных, а я умираю от зависти – до чего же здорово быть оптимистом и периодически возгораться от заведомо безумных затей!

– Через неделю – в отпуск, забираю ребят – и туда. В деревне углы сдаются, летом там художников полно. Будем работать бесплатно, хлам всякий разгребать – рабочих же не дают почти! Давай с нами, не пожалеешь. Кстати, Женька ведь штат набирать начал, ему всякие делопроизводители нужны. Бросай ты своего хмыря, наконец!..

А может, и впрямь… Напряжение сил, испытание сил, иначе – полная деградация… Бросать, разумеется, надо, и я бы рада это сделать, да вот где, спрашивается, гарантия, что его место не займёт кто-то, или может даже что-то, что одним своим существованием будет по новой олицетворять некий заслон, ограничивающий прежнюю свободу, лёгкость и естественность моего существования, мою когдатошнюю незамутнённую благожелательность ко всему сущему, мой спокойный сон и чистое, так сказать, дыхание… Но, может, у каждого взрослого сознательного человека есть свой Адриан, от которого никуда не деться?..

Я собираюсь было спросить, что думает обо всём этом Карманников, но покуда мысленно формулирую вопрос, он торопливо кидает:

– Ладно, заболтался, тут пришли, пока!


Как бы там ни было, но вскоре я решаю, что факт нынешнего местонахождения Маргариты (в Паланге) сам по себе является руководством к действию. Как бы там ни было, но Вера с сыном едет в Феодосию, и я тоже начинаю собираться. Я складываю в некогда перепавший мне от Катьки элегантный и совершенно не рвущийся пакет все необходимые Сергееву папки и книжки. Затем получаю его продовольственный заказ и опускаю туда же все эти пачки индийского чая, банки бразильского кофе и китайских сосисок….

На перроне я прошу Веру, чтобы непременно взяла себе хотя бы одну пачку или банку – но она, к сожалению, отказывается наотрез. Я опять объясняю ей, как дозвониться до Коктебеля, и вручаю сопроводительное письмецо, точнее просто записку, не менее пяти раз переписанную накануне. Я снова заранее благодарю её за предстоящие хлопоты, и она снова отвечает: «Да брось ты! Сделаю».

– Пора, девочки, – говорит проводница.

Когда поезд скрывается из виду, я рассеянно оглядываюсь по сторонам. Похоже, никому вокруг нет дела до черты, подведённой под целым периодом моей жизни. Впрочем, мне пока и самой не удалось её прочувствовать… Летний перрон Курского вокзала совсем не похож на Гайд-парк, и ещё предстоит поломать себе голову: куда, подобно той бодрой девушке из английской книжки, можно было бы счастливо отправиться своей дорогой.


Июль 1991 г.

Девушка без адреса

Рассказ

Как раз закончив развешивать бельё на веревке, я вдруг слышу, точнее ощущаю, как кто-то подошел и топчется у калитки. Отсюда ничего не видно – кусты смородины разрослись и полностью закрывают проволочную сетку, но мне понятно, что этот кто-то – совершенно посторонний, прочие не стали бы мешкать. Существо я по природе пугливое – всегда чего-то опасаюсь и предчувствую недоброе. Причем если в последнее-то время все это понятно и оправданно, то почему, спрашивается, так было всегда, сколько себя помню, даже в благополучных детстве да отрочестве? Как-то маменька, сама из робкого десятка, никто-ничто-и звать никак, и то не выдержала: «И что ж ты за трусиха такая растешь?! Будто все тебя украсть готовы! Лишь бы сидеть в углу и не высовываться!..» На что отец, помнится, неожиданно встал на мою сторону, произнеся целую тираду в том духе, что ничего не боятся только те, у кого полностью отсутствует воображение, кто не способен реально оценивать обстановку и вообще не уважает собственную драгоценную личность. (Тогда он еще меня любил, и понимал отчасти…)

…Я кричу (что еще остается?): «Кто там? Открыто!» – на всякий случай уверенным и сердитым голосом.

Скрип калитки, и вот он появляется, и я сразу узнаю его, хотя живьем видала лет десять назад, правда, потом еще пару раз по телевизору. Настороженность сменяется изумлением – чего это его вдруг занесло в наше тихое, но непрестижное предместье?

На страницу:
4 из 6