
Полная версия
Путешествия по следам родни
И были, конечно, отношения с родней и друзьями, до того гадкие, что пожалеешь, что не сирота, не воспитанник детского дома. Определение сроков зависело от них, но не в такой мере, чтобы они смели определять мою пользу и достоинство (см. также начало повествования про шлюх-интеллектуалок). На мою пользу и достоинство в те лета, в частности, в сентябре 1996 года, мне было в известном смысле наплевать, потому что мои мысли были об ином. По видео или в кинотеатре они могли сношаться на экране по три часа: все равно это были старье и лапша, но старье и лапша агрессивные, от которых ты становился старше и терял потенцию (на что и рассчитано). А между тем, при всей загаженности окрестностей города идеограммами, существовали места, где все было нормально: как в детстве, как всегда. Избы из дерева, никакого стеклопластика, бетона. Кое-где свободно прошмыгивали меж штакетин симпатичные кошки, в огороде росла бузина. Виднелся горизонт (для стенообразно и барьерно мыслящих это понятие сложно, а может, и недоступно). Дул ветер. Текла вода. По земле можно было ступать босиком. Чтобы туда попасть, надо было только попариться в электропоезде.
Замыслы, рожденные в квартирах, определяются, вероятно. Некой нереальностью. Потому что цель-то была обогнуть пешком водохранилище Московского моря (Иваньковского), и цель эта казалась вполне реализуемой, и даже в течение светового дня. В действительности же каждое путешествие в этот район оказывалось паллиативом замысла. Впрочем, при больших, чем у меня, средствах и известной настойчивости я бы этот план осуществил, пешком и без дорог. Но, встав на дорогу, я, честно говоря, забывал о кабинетной стратегии: уж больно она оказывалась глупой. Как заявление какого-нибудь госсекретаря, уже забывшего за бумагами и речами жизненную конкретику. Когда уже с платформы ты волен отправиться куда угодно, а не домой или по делам, как остальные пассажиры, – в этом, поверьте, есть что-то божественное.
В тот раз я все же решил придать хоть относительный прагматизм своим поездкам, попытавшись порыбачить в одном из водоемов. Поэтому побросал в рюкзак пару лесок, намотанных на деревянную планку, огниво, карту, носки, свитер, походную посуду, так что он не обвис против обыкновения, а округлился. И со всем этим решил еще и отъехать на автобусе куда подальше от «артерии» (назовут же, прости Господи, две параллельные железяки таким нежным именем!). В большой и благоустроенной деревне Козлово я выгрузился, спросил дорогу на реку Лама и, не получив вразумительного ответа, двинулся наобум по шоссе: меня часто принимали за дурака или шпиона, хотя трудно допустить, чтобы местные жители не знали рельеф в окрестности хотя бы сорока-пятидесяти верст.
Возможно, в этом путешествии сконтаминировались два разных. Вероятно также, что я даже записывал по ходу дела названия деревень, а это, как показывает практика, верный способ забвения. Либо ты доверяешь «чистой» естественной памяти – и тогда потом всплывают хотя бы локальные картины. Либо ты, как человек цивилизованный, книжный. Записываешь свои впечатления тотчас («ни дня, дескать, без строчки») – и тогда действительные чувства в пути уже невоспроизводимы, или поддаются расшифровке с большим трудом. Либо ты натуральнее машины, и тогда с тобой все в порядке, либо машина, которая все чаще притворяется человеком, тебя сожрет: тебе покажется, что надо угнаться за, а просто жить и радоваться ты не сумеешь. Восстановление естественного фона взамен искусственного происходило порциями, так что, возможно, какие-то куски при перестройке завалились в подсознание. Хитрость и преимущества крестьянина и простого человека вообще заключаются еще и в том, что он всегда доверяет своей голове и не выставляет себя на посмешище-позорище через увлечение искусством, политикой и прочими надстроечными играми. Уж он-то чувствует, что лошадь умнее машины – любой машины, даже напичканной электроникой, и спокойно себе живет – хозяином над природой, машинами и своими домашними.
Моя память воспроизводит только участок пути на мосту через реку – видимо, Ламу, -возле деревни Курьяново (в записной книжке «Ульяново», со слов туземца, хотя готов поклясться, что со слухом у меня было все в порядке). Это, кстати, особая тема: нелюбовь местных уроженцев к пришлым – приезжим; а уж как москвичи ненавидят всех, кто не в Москве родился, – этого вы себе представить не можете, – как они их хотели бы извести-заморочить. Но думаю, что такое же явление наблюдается и в Париже по отношению к урожденным лангедокцам или русским, поэтому пока что имеет смысл просто констатировать проблему: местный житель назвал длинную деревню у моста Ульяново, а на карте она обозначена как Курьяново. Впритык к шоссе красовалась приземистая, мощная, как форпост, дача, видимо правительственная – с будками за воротами и забетонированными насаждениями в виде восьмиугольных клумб, а на мосту, перегороженном шлагбаумом, дежурила автомашина ГАИ во всеоружии – с мигалками и двумя упитанными городовыми. Они стояли на мосту, как фишки лото на своем квадрате, непреклонно и прочно, а прилегающая местность была так ухожена и гладко заасфальтирована, что не приходилось сомневаться, что за этим мощным красивым забором проживает важная шишка. (Позже я узнал, что где-то в тех местах и впрямь существует правительственная резиденция, хотя вряд ли виденная мною была именно она). Я приближался к шлагбауму с трепетом нарушителя государственной границы, потому что вокруг давно не было ни души и не проезжало ни грузовика, и не сомневался, что меня остановят, однако мне дали обогнуть шлагбаум и перейти на ту сторону. Местность была на диво унылая, а вскоре и асфальт кончился – пошел противный гравий пополам с песком на приподнятом и готовом к покрытию шоссе, и сапоги до колен запылились. Налево виднелись побережья реки и деревня, направо – извилистые поля с перелесками в золоте осени. День был дымчатый.
Раз уж уточнить, дважды или однажды я побывал в тех местах, нельзя, то предположим, что надвинулась ночь, которая застала меня в местности нескольких близких деревень и дачных поселков по извилистым берегам Ламы. В одной из них, перекусывая на скамье возле заброшенного магазина (вывеска имелась, а все помещения проветривались на проход, загаженные, в битом кирпиче и битом стекле) в виду коммерческого киоска напротив и наискосок (продавщица сидела на ступеньках и читала книжку), я задумался о ночлеге и дальнейшем пути. Впереди по курсу светились уже вечерними огнями еще две деревни. Хотя в моей я углядел несколько заброшенных сараев, ночевать в них не тянуло, а отдых мыслился с костерком на берегу реки. Поэтому, перекусив, я накинул рюкзак на плечи и поплелся к первой. Сильно свечерело, и все отуманилось сизым сумраком. Меня мучили избыточные ассоциации, поэтому мужик на лошади, перегонявший через шоссе несколько коров, показался отчего-то похожим на тестя (тесть, как и мой отец, был человек деревенский), однако я храбро с ним заговорил, убедив себя, что представление это, конечно же, навязано и не соответствует. Правда, из давних разговоров удалось припомнить, что тесть (или его матушка – бабка) корнями происходят откуда-то отсюда, из района Конаково – Завидово, но из этого вовсе не следовало, что я приехал в некоем смысле к ним на свидание. А может быть, именно что следовало, но в таком случае в сознательности меня уж точно не обвинить, потому что целью-то было как раз обратное – отделаться от излишней мыслительной сосредоточенности на семье, которую я давным-давно физически оставил. Мужик, показывая рукой в вечернюю дымку, сказал, что там вон случалось пару раз останавливаться московским рыбакам, если меня прельщает клев на утренней зорьке. Клев меня не прельщал, потому что, повторюсь, я не любил волжских притоков, но бесприютным, одиноким, позабытым я себя, точно, чувствовал. Коровы и лошади были первыми отрадными впечатлениями за многие дни. Следуя указаниям обстоятельного пастуха, я пошел по тропе и оказался на берегу реки, возле кучи стружек и строительного мусора. Вплотную к берегу примыкали бани и глухая изгородь, и я двинулся было туда, надеясь пройти берегом, но какой-то мужик (мучили ассоциации, и он мне показался похожим на отца той женщины, с которой у меня была когда-то горячая, но бестолковая связь), готовивший, видно, из всего этого мусора компост для огорода, сердито буркнул, что тут не пройти.
– Чего же не пройти – тропа-то есть, – усомнился я.
– Говорят тебе, не пройти, – повторил он еще сердитей, выливая на свою помойку ведро картофельных очисток: ему явно не хотелось, чтобы я со своим костром располагался здесь, на удобном берегу, и рыбачил с деревянного помоста. Река была чужда, полноводна, ровна в течении и цветом точь-в-точь, как баббит, кусок которого я взял для грузила: интенсивно серая. Поведение сердитого домохозяина забавляло, но мне в любом случае следовало сперва позаботиться об удилище, а дальше по курсу виднелся отдаленный лесок, и в нем искомое можно было найти. Нетерпения не было, но некоторое любопытство рыболова при виде незнакомой реки немного будоражило, поэтому в лесок я не пошел, а попытался подыскать что-нибудь подходящее в ракитах на берегу. И вот тут, в этих невзрачных голых и унылых, как кованые узорные решетки какого-нибудь городского особняка, в этих грязных ракитах и желтой траве, в этой глинистой нездоровой каке по-над самой водой я опять ощутил, что вхожу в сферу дежа-вю. Точнее: дежа-сантю. Я-то сам живьем здесь точно никогда не был, да и женина родня вплоть до прабабки – тоже вряд ли (я в этом как-то сразу уверился), но кто-то, с кем я либо не очень давно общался, либо прообраз одного из родственников-мужчин здесь точно так же слонялся; возникло сложное чувство, что, возможно, это был и я, но не в своем нынешнем теле. То есть, это, разумеется, чушь, но эту белесую траву, белую глину и ракиты, грязные еще с весеннего половодья, определенно видел. Мною овладели тревога, беспокойство и подспудное раздражение, как у человека, который ступил не на ту дорогу, знает, что направление ошибочно, но из упрямства все же из тупиковой ветви лабиринта в открытую не возвращается, чтобы продолжить поиски более продуктивно. Во всяком случае, в тот вечер мне было ясно, что по этому миленькому узкому извилистому шоссе сквозь лес и далее я не пойду, хотя подрейфовать в ту сторону имело смысл. Эта полноводная река мне до того не нравилась, что я даже сплюнул на берегу, выбрел на шоссе и, не спеша, по нему поплелся к последней деревне. Я был весь в сомнениях: рвануть ли к привлекательной опушке леса и расположиться на ночь табором или вырубить там только удилище, а заночевать все же на берегу? А главное, не хотелось делать это по-цыгански, а напроситься к кому-то на ночлег не поворачивался язык. Я опять оставался наедине со всею своею ненужностью – с килограммами ненужных рукописей, несколькими ненужными семьями и друзьями. Один как есть. Правда, это определялось скорее как самость, самодостаточность, и от него было не грустно, но все-таки то, что я поставлен перед необходимостью ночевать на этих невеселых берегах, даже приключением не назовешь: так, глупость. Глупость, романтизм. Этот хрен в красивой даче с мониторами, фотоэлементами и металлоопределителями по всему периметру, небось, в таких легкомысленных авантюрах не участвовал: он до того навострился вешать лапшу и чувствовать себя руководителем, что и остальные признали в нем значение, им для себя присвоенное; он теперь живет на берегу Ламы в оградке и мыслит себя королем.
Но и я бы не назвал себя несчастным. «Необеспеченный» – вот более точное слово. Бродить в сапогах по жнивью и осенней мокряди – большое удовольствие. И ночевка на берегу – это было как идти на встречу с человеком, которого не расположен видеть; и я эту вынужденную глупость оттягивал, – свернул не на проселок к деревне, а от него, в поле. Здесь, в кустарнике, по-осеннему пахло жухлой травой, а потом потянулись узкие заросшие протоки с темной водой, где повсюду втихую плавали вертлявые дикие утки, подпускавшие на десять шагов. Пейзаж был немного ирреальный: вровень с берегами наполненные водой протоки (или старые дренажные канавы), густой ивняк и разубранные золотом березки, под которыми там и сям торчат грибы, клиньями вторгающееся комковатое поле, по которому бродят какие-то черные птицы – то ли скворцы, то ли галки, то ли грачи; и все это в густом вечернем запахе прели, мокрых листьев, стерни. Тревожное чувство генетического самоповтора и «дежа-сантю» исчезло, потому что этот вид был незнаемый, новый, небезразличный. Воды в этих местах, похоже, было хоть залейся. Утки колотили крыльями по воде и улепетывали, но не взлетали.
С целесообразно устремленным человеком на путях этой страны происходят малопонятные превращения (может быть, разжижение мозга?), поэтому о задаче вырезать удилище я позабыл тотчас, как ее поставил, и теперь бродил в свое удовольствие и без цели: осень, влажные сумерки. А потом уж, когда прискучило, и я повернул к деревне, подумал, что в такой хмурой реке можно и с палки поудить: какая, в сущности, разница. Наверняка отыщется на берегу какая-нибудь палка метра полтора-два. А вот с наживкой гораздо хуже, потому что копать червяков сейчас уже поздно, слишком темно, а утром не захочется. «Может, она, дура, на голый крючок берет, если только водится здесь», – подумал я о рыбе…
Прошел всю деревню насквозь в оба конца, примечая, где бы расположиться. Следовало тоже позаботиться о питьевой воде для чая, потому что вода из Ламы для этих целей явно не годилась, однако в двух дачах, куда я с этой просьбой обратился, мне отказали, сообщив, однако, что где-то за деревней есть ключ, а что питьевую воду сюда доставляют в цистернах. Матерь Божья! Они все здесь, в этих хоромах, во-первых, скупердяи и, во-вторых, чокнутые. Если, конечно, это не очередная дезинформация – насчет привозной воды. Обиды на этих жмотов не было, потому что я был в превосходном меланхолическом настроении, но идти искать ключ, чтобы наполнить флягу, тоже не хотелось: смерклось уже так сильно, что два фонаря – у шикарной двухэтажной дачи при входе и в дальнем конце деревни – отбрасывали плотные уютные круги света. Деревня, за исключением двух изб при входе, была целиком дачная, иные дачи, укрытые глухими заборами с колючей проволокой, еще строились, другие, новые и подешевле, уже обживались оживленными армянами, в третьих было пусто и глухо. Возле одной, из силикатного кирпича, с аркадками, галереей, эркерами, в помпезно-аляповатом стиле нувориша, торчали сразу две иномарки. Владельцы, обтирая руки ветошью, и сами не ведали, до чего они напоминают конюхов, которые скребут лошадь, прежде чем отведут в конюшню. Я перекинулся с ними парой слов и, уловив довольную радость собственников перед неимущим, подобрал одну из валявшихся на земле пустых прозрачных литровых бутылей и ради эксперимента наполнил ее речной водой с плотика, причаленного к берегу. В свете уличного фонаря оказалось, что вода и точно нехороша: мутная, с какими-то взвесями. Я вылил ее обратно в реку, независимо прошел мимо конюхов, решив попросить воды в какой-либо даче попроще. Такая нашлась, к ней тянулся кабель, а из окна доносились звуки пьянки. У них воды тоже не оказалось (зачем им вода, если они пили водку), но юноша кавказской наружности, видимо, еще не совсем идиот, проявил приятную предупредительность, сбегал к соседу, в дачку за глухим забором, и оттуда принес мне точно такую же бутыль воды. Я поблагодарил и двинулся в обратную сторону. Избы, давшие начало дачному строительству, были темны от времени, кособоки, с неряшливыми пристройками и крыты толем, но внушали теплые чувства, потому что окна были в занавесках и внутри ощущалась устойчивая обжитость; над крышей торчали антенны и виднелись разработанные огородцы. Бедностью от них тоже повевало, но чувствовалось, что это местные жители. Совсем стемнело, а я еще не знал, где заночую. Собственная нищета ощутимо дала себя знать, но я был свободен, а ночь приятна. Ближе к выходу стояла еще одна шикарная дача, и в высоком втором этаже, под мезонин, горели огни, и доносилась музыка вечеринки. С широкого, на три стороны, крыльца, приступы к которому были только что забетонированы, меня облаяла овчарка, и я с удовольствием запустил в нее камнем. Я чувствовал себя немного шервуд-андерсоновским бездомным или святочным мальчишкой, который лицезрит богатые витрины, но, повторюсь, люди в то время казались мне вообще очень враждебными, с особенной целью готовыми испортить радость, им не знакомую, – быть свободным и ночевать под звездами. Это трудно выразить точнее, но думаю, что именно этот пункт моего поведения в особенности озлоблял их против меня. Мне же от них решительно ничего не требовалось, даже с водой, если бы не получил, я бы что-нибудь придумал (и молодой южанин это, похоже, понял). Последней по берегу, тылом к реке, стояла одна из двух изб, с простой скамьей у завалинки. Ни шикарная дача, ни изба со стороны улицы огорожены не были, я прошел под окнами и за углом избы свернул к реке.
Да, похоже, лучшего места на эту ночь не найти. Тропа шла вдоль глухой, без окон, бревенчатой стены и выводила к деревянному плоту на воде. Дальше, на отшибе, темнела пустыми глазницами еще одна недостроенная дача из бруса, но оттуда ничто не угрожало. Место было спокойное, приемлемое, но едва я, сбросив вещмешок и скоренько собрав кое-какой хворост, приступил к разжиганию костра (приспособив пяток битых кирпичей, кто-то этот очаг на берегу уже пользовал; и лучше выдумать не мог), как в огород за домом проверить парники вышла сухопарая хозяйка избы, простоволосая и с лейкой, и я понял, что придется решать территориальные вопросы. Невольно произошла странная штука: присоседивание. Где-то на периферии сознания возникла даже мысль, что и далеко за стенами ее избы я вроде как с этой бабой чуть ли не делю ложе и надо объясняться и аргументировать. Правда, уже направляясь к ней и поздоровавшись, я тотчас ощутил, что она человек уравновешенный и своими считает только объемы избы и огорода.
– Я тут у вас порыбачу утром, – сказал я просто, указывая на разгорающийся костер.
– Ради Бога, – ответила она еще проще. – Только тут наверно змеи есть. Вы из Москвы?
Территориальный вопрос был решен, но ей хотелось почесать языком. Что-то в ней было, опять-таки по навязанной ассоциации, от одной из шлюх-интеллектуалок, с которой я насилу развязался и которая из меня выкачала не только всю сперму, но и семь восьмых разума: хорошенькая еврейка беспредельной подлости. Отдельную тему тех впечатлений лучше оставить на потом, но эта дачница живой показной заинтересованностью и огородными обрядами определенно ее напоминала. «Вот и отлично, если я и с ней таким образом, наконец, разделаюсь», – помыслилось как-то мимоходом Я с готовностью объяснил, где живу, и выяснилось, конечно же, что и она живет в том же районе столицы: почти соседи. От этого факта я ощутил тяжелую тоску и новую готовность навсегда покинуть это государство и никогда здесь не появляться: ни визуально, ни устно, ни письменно. Здесь люди как картошка: все в гнездах, и правят ими, похоже, колорадские жуки. Мы поговорили о дороговизне московской жизни. Выяснилось, что моя собеседница из местных, эта изба принадлежала еще ее отцу, а в Москве у нее работа, муж и замужняя дочь, живут в Гольянове. Создалось впечатление, что она скучает и вот-вот пригласит меня на чай. Чтобы это приглашение не сорвалось с ее губ, я попросил разрешения воспользоваться досками, сложенными вдоль стены, чтобы устроить себе лежанку.
– Какой разговор, конечно, берите, – сказала она. – Только здесь змей полно. И сухая трава – она у вас не вспыхнет от костра? Такой ветер нынче.
Я заверил ее, что не вспыхнет. Тогда она обратила мое внимание на две картофельные грядки, еще не копанные, – точнее, выкопанные весьма неряшливо.
– Там еще есть картошка. Можете набрать себе для ухи. Я вообще люблю помогать людям.
Я едва не прослезился в ответ: точь-в-точь, как та еврейка: на тебе, Боже, что нам не гоже; уж как она, бывало, с утра до вечера говорила о любви к ближним, имея при этом в виду только свою выгоду.
Но, наконец, до моей собеседницы дошло, что я хочу остаться один, и она убралась вместе со своей лейкой. Я разровнял костер по всей длине примитивной печурки и поставил на кирпичи котелок с водой. Дожидаясь чая, еще раз, для верности, поужинал – свиной тушенкой и черным хлебом, предполагая, что к завтраку у меня все же будет уха. Уличные фонари были вознесены высоко, их свет достигал воды, и рыба то и дело всплескивала по всей освещенной поверхности, принимая электрические блики за солнечные. Судя по всплескам, это была плотва, и все мелкая; сколько-нибудь крупная рыба так и не плеснула ни разу. Я натаскал досок и соорудил с подветренной стороны широкую лежанку, но, памятуя о змеях, лечь на ней не рискнул. Рядом стояла узкая скамейка, но по длине она была коротковата. Пришлось опять, как в Ершове, настелить доски накатом и устроиться таким образом. В прорехах быстро бегущих тонких облаков опять мерцали звезды, но свет костра и фонарей наслаивался на картину ночного мироздания и смазывал впечатление. Дул свежий ветер, жар костра сюда не доставал, и я скоро продрог. Сразу стало понятно, что и на этот раз не заснуть. «Аз есмь глупость сотворих, ты еси глупость сотворил, вы есте глупость сотвористе…» – пытался спрягать я старославянские глаголы в надежде заснуть. Облака бежали легкие, кружевные, с белыми подпалинами там, где подсвечивались ущербной луной; иногда на минуту небо совсем очищалось, созвездия Кассиопеи и Большой Медведицы словно перемигивались с луной. А я-то раньше считал, что в лунную ночь звезд не видно. Нет, не заснуть. Я перенес доски к костру, еще расширил лежанку, переобулся, застегнул куртку на все пуговицы до горла и решил: будь что будет, на своем широком ложе я сразу замечу змею и пристукну ее каблуком. А пока следовало еще натаскать хвороста, чтобы хватило до рассвета. С этой целью я направился к недостроенной даче, но угодил впотьмах в глубокий овраг и насилу выбрался оттуда, весь в колючках чертополоха, как еж. Окрестности были скудны хворостом. Я прокрался под окна моей новой знакомой и, убедившись, что она смотрит телевизор и попивает полуночные чаи, украл из кучи строительных материалов большую охапку дров. Теперь должно было хватить до утра. Я подбросил дров, очень тщательно выровнял лежанку, огородив ее со всех сторон досками, поставленными на ребро, и отправился развеяться вдоль по деревне. На крыльцо дачи, которую сторожила трусливая овчарка, попеременно выбегали молодые люди, обеспокоенные появлением бродяги, потом двое из них, парни, с хмельными восклицаниями сели в машину и укатили, звуки музыки смолкли, а на крыльце еще какое-то время стояла девица – вероятно, в размышлении, взять овчарку в дом или оставить сторожить. Наконец она решила, что собака надежнее сторожит за запертыми дверьми, – и все стихло.
Я сидел на завалинке под окнами моей новой знакомой и пытался сидя вздремнуть, как когда-то, когда был еще очень молод, мог переносить тяготы, а о гостинице и не помышлял, приученный к лишениям всем многовековым опытом своих предков-крестьян. Это был более древний опыт, чем у горожан, опыт бревенчатой Руси, но он оказался малопригодным в цивилизованной жизни, как она понимается европейцами. Пожалуй, в терпении, самоограничении, в посте и работе предки больше напоминали постоянно недоедающего индийца или китайца, изнуренного и поколоченного женами: та же скудость, бедность, те же жертвы ради счастья детей. Какая-нибудь англичанка возраста моей матери – да в гробу она их видела, этих детей: она садится в автомобиль и на дюнкеркском пароме едет проветриться на материк, потому что ей приспичило побывать в музее Прадо. А моя мать? Да ее хоть на икону тотчас перерисовывай – такое лицо…
Утром стало понятно, что рыбалка не состоится. Тумана почти не было, но холод и промозглость пробирали до костей. Река буквально кипела от играющей рыбы, но в течение часа не удалось поймать даже сопливого ерша. Я позавтракал остатками тушенки и выпил две кружки чифиря, потому что спал мало и плохо. В сереньком рассвете было что-то до того унылое, что и самый жизнерадостный человек ощутил бы себя несчастным. Река не текла, а спала; в ней было что-то до того древнее и печальное, что становилось горько за бесчувственность всей природы. И воды в ней было столько, что казалось странным, откуда она ее собрала, начавшись всего лишь под Волоколамском.
Владелица дома и огорода оказалась дамой со странностями, потому что уже в шесть часов снова торчала за оградой. Похоже, она беспокоилась всю ночь от нежеланного соседства и чуть свет вышла проверить, не украдены ли последние огурцы из парника. Я открыл было рот в совестливом намерении признаться, что украл дрова, но тотчас закрыл, ощутив досаду, что не пришло на ум украсть еще и огурцы. Какое это, должно быть, блаженство – иметь собственность: столько забот, тревог, волнений. И я бы с удовольствием имел, если бы производимый мною продукт пользовался спросом у российского населения. Купите у этого гения его выдумки, купите при жизни, а не потом, когда вы станете его именем преследовать талантливых людей другой эпохи. Владелица дома и огорода, признательная за мое желание смотать удочки, рассказывала, что в восемь часов утра во-он из той деревни отправится автобус до Козлова, а оттуда до станции Завидово опять-таки ходит автобус. Я благодарил и жаловался, что клева совсем не было. Дама меж тем уже подбирала предлог, чтобы выведать у меня номер московского телефона – по той, одним горожанам свойственной манере предполагать в другом человеке пользу для себя, и этим опять живо напомнила мне ближневосточную зазнобу, которая шла по следу пользы уверенно и вдохновенно, как собака, когда она б е р е т с л е д. Промашка этих людей в отношении меня заключалась в том, что. С одной стороны, и правда, я был человек полезный и очень значительный (в настоящем и будущем времени) и одновременно очень ничтожный, может быть, всех ничтожней, и это сбивало многих с толку (эту вторую мою ипостась очень хорошо чувствовали столоначальники, когда я приходил к ним с рукописью, особенно те, которые кресло для посетителей устанавливают ниже своего и похуже). Она уж совсем было подобралась к предлогу, но тут я к слову молвил, что уже два месяца как безработный, и дама прикусила язык, поняв, что о работе и специализации я с ней говорить не захотел. Костер уже настолько иссяк, что его и тушить не требовалось. Я приладил рюкзак на горбу и попрощался с моей новой знакомой – почти таким же непознанным, каким и пришел. Было как-то неопределенно хорошо – от сна на воздухе, краткого, но целительного, от горячего крепкого чая, от того, что, уверив эту даму, что пошел на автобус, я знал, что на автобус не пойду. Как хорошо быть человеком без замка, без кода, без отмычки, человеком, которому не скучно одному.