
Полная версия
Вырождение
III.3. Вырождение как симулякр. Противодискурсивность и научный нарратив в романе Мамина-Сибиряка «Приваловские миллионы»
Творчество Д. Н. Мамина-Сибиряка, этого «Золя» русской литературы[496], выделяется в контексте русского натурализма особым подходом к моделированию биологических нарративов. Как и Достоевский в «Братьях Карамазовых» (гл. III.2), Мамин-Сибиряк в своих социальных романах вступает в критический диалог с поставленными Эмилем Золя «экспериментами-прообразами». Вместо того чтобы строить романное повествование сообразно представлениям об эпистемологических основаниях действительности, как это происходит в классическом натурализме (гл. II.2 и III.1), Мамин-Сибиряк раскрывает неукротимую, хаотичную сущность жизни и, соответственно, фиктивный характер любой научной модели. В романе о вырождении «Приваловские миллионы» (1883) теории наследственности и дегенерации не определяют сюжет на глубинно-структурном уровне, а выводятся на поверхность текста, в буквальном смысле превращаясь в орудия действий персонажей: интриги вокруг наследства последнего Привалова, его «миллионов» плетутся на основе научно-популярных знаний о теории вырождения. Крах этих биологически обоснованных планов по ходу развития сюжета, не приводящего к неизбежному с научной точки зрения (и ожидаемому персонажами) усугублению деградации главного героя, развенчивает теорию вырождения как фиктивную модель, противопоставляя ей неукротимость и непредсказуемость жизни. Важнейшую роль в этом играет соединение концепции «наследственности» с мотивом «наследства». Априорно-онтологический статус, которым наделяются оба этих элемента в художественном мире романа, в итоге оказывается мнимым. «Приваловские миллионы» изображают вырождение как дискурсивный фантом, не подкрепляемый действительностью.
Контрэксперимент Мамина-Сибиряка сводит натуралистическое повествование к абсурду в двойном отношении: эпистемологическом и метафикциональном. С одной стороны, ложная посылка, которую должен опровергнуть этот фикциональный мысленный эксперимент, выражается в том, что поначалу повествование словно бы строится согласно базовому нарративу о психофизическом и социальном упадке, направляемом фундаментальным «естественным законом» дегенерации. Таким образом, сначала концепция вырождения предъявляется, как и в классическом натурализме, в качестве действенной объяснительной модели, позволяющей предвосхищать дальнейшие события. Однако этот контрфактически принятый исходный тезис оказывается несостоятельным, поскольку развитие сюжета, как будет показано, обнажает внутреннюю противоречивость («абсурдность») этой посылки и демонстрирует непригодность концепции вырождения для объяснения действительности, по сути своей неукротимой и хаотичной. С другой стороны, в «Приваловских миллионах» осуществляется метафикциональное сведение натуралистического письма к абсурду, подрывающее сами основы натурализма.
Эти противодискурсивные повествовательные приемы типичны и для последующих социальных произведений Мамина-Сибиряка, в частности для романа «Хлеб» (1895), рассмотренного в главе VII.2 в контексте слияния нарративов о вырождении и о «борьбе за существование». В «Хлебе» инсценируется еще более радикальное, чем в «Приваловских миллионах», крушение научных нарративов, коллапс их индексальной функции, приводящий в итоге к мощному всплеску непредвиденных обстоятельств, который почти исключает возможность истолкования описанных социальных процессов модернизации. В этой главе я сначала проанализирую «Приваловские миллионы» как контрфактуальное повествовательное воплощение концепции вырождения[497].
Биологические нарративы и хаотичные основания действительности«Приваловские миллионы» – первый из так называемых уральских романов Мамина-Сибиряка. Как и романы «Горное гнездо» (1884) и «Золото» (1892), он описывает жизнь уральской горнодобывающей среды. Нарратив о вырождении, в 1880‐х годах едва начавший утверждаться в русских культурных дискурсах, в «Приваловских миллионах» парадоксальным образом сразу же ставится под сомнение. В то самое время, когда русские психиатры воспринимают концепцию вырождения, а публицисты впервые обращаются к ней как к научной модели интерпретации мира (гл. IV.1), Мамин-Сибиряк пишет роман, вносящий в науку коррективы[498]. Это свидетельствует не только и не столько о принципиально скептическом отношении (многократно подчеркнутом в советском литературоведении) Мамина-Сибиряка к разным вариантам биологического детерминизма[499], сколько о том, что «русский Золя» создавал свой роман на интертекстуальном фоне европейской литературы натурализма, устойчивым компонентом которой и был нарратив о вырождении. Еще до появления собственной традиции романа о вырождении русские писатели, благодаря уже рассмотренной (гл. II.3) ранней рецепции Золя, успели познакомиться с художественной литературой, основанной на биологизации социальной истории и на сведении биологического начала к диахронному аспекту наследственности и вырождения.
Примечательно, что первоначальный, неосуществленный литературный проект Мамина-Сибиряка заключался в создании романного цикла по образцу «Ругон-Маккаров»[500]. «Приваловские миллионы» задумывались как третья часть трилогии о взлете и падении одной семьи уральских промышленников, однако после десятилетней работы опубликован был лишь заключительный роман о Сергее Привалове, последнем представителе рода, «отягощенном» семейным наследием[501]. Для повторения эпического проекта Золя Мамин-Сибиряк явно недостаточно верил в повествовательную осуществимость и в эпистемологическую достоверность биологической нарративной схемы.
До сих пор литературоведы (преимущественно советские[502]) сводили влияние Золя на Мамина-Сибиряка к социально-историческому аспекту, а биологическую сторону рассматривали как поверхностную дань литературной моде времени, обходя вниманием структурную и семантическую роль биологических концепций в прозе русского писателя и обусловленную ими специфику его социальных романов. Между тем именно повествовательная подача детерминистских идей наследственности и вырождения в творчестве Мамина-Сибиряка позволяет раскрыть специфику его натуралистической прозы, состоящую в радикализации того противодискурсивного потенциала, которым отчасти обладала уже повествовательная программа естественной и социальной истории, выдвинутая Золя (гл. II.2 и III.1). Радикализация эта выражается в том, что «логика изучаемых явлений» остается невидимой и необъяснимой как для действующих лиц, так и – в этом русский писатель отличается от Золя – для рассказчика. В художественном мире Мамина-Сибиряка все знаки-индексы, сначала как будто указывающие на детерминистские закономерности, терпят роковое крушение, ввергающее человека в непроходимые дебри хаотических случайностей[503]. При этом естественные и социальные силы равно слепо и разрушительно воздействуют на герменевтические построения, возведенные людьми, чьи социальные и психофизические взлеты и падения обнаруживают в конечном счете необъяснимую, непредсказуемую динамику.
На хаотичность и фатализм, лежащие в основе художественного мира Мамина-Сибиряка, указывал уже В. Альбов, анализируя изображение капиталистических процессов в творчестве писателя:
В жизни господствуют не разум и не воля людей, а слепые стихийные силы. Из-за необозримых рядов отдельных личностей, которые кажутся какими-то живыми точками на жизненной сцене, перед глазами читателя вырисовывается невидимая сеть взаимно перекрещивающихся и причудливо перепутанных сил, гигантская система невидимых колес, шестерней, валов и приводов, которая связывает людей в одно сложное целое. ‹…› Длинный ряд цепляющихся друг за друга фактов, начало которого скрывается в глубине истории, обложил человека железным кольцом, которого он даже не пытается разорвать, потому что в большинстве случаев не замечает и не видит его, и благодаря которому он зайдет в такую трясину, где нет просвета и из которой нет выхода. Какая-то беспощадная и безжалостная рука властно распоряжается человеческой судьбой и вопреки всяким надеждам и планам рисует на ней свои собственные узоры[504].
Если Альбов к «стихийным силам», этим «настоящим деятелям» в романах писателя, наряду с деньгами, банками, золотом и т. д. причисляет наследственность[505], указывая тем самым на сочетание естественных и социальных сил[506], то пореволюционные критики игнорируют биологическую грань произведений Мамина-Сибиряка, видя в нем лишь добросовестного бытописателя, повествующего о продвижении индустриализации вглубь Урала и западных районов Сибири, а также о переходе от аграрного патриархального общества к раннекапиталистическому. Первозданные силы хаоса, царящие в художественном мире Мамина-Сибиряка, рассматриваются исключительно как (исторически необходимая в марксистском понимании) власть капитализма, закономерности которого, согласно советскому литературоведению, и исследует писатель:
Хаос частных, индивидуальных отношений отражает случайность, неупорядоченность действительности. Но над этим миром случайности встает внеличная механика капиталистических отношений – подлинный сюжет романа, неумолимая сила, определяющая судьбу персонажа[507].
В этом контексте семейное вырождение расценивается как всецело социальный феномен, неизбежный результат «тлетворного влияния праздной жизни» на буржуазную семью, «историческое возмездие за социальную неправду, которую несет с собою капиталистический строй»[508].
Задача дальнейшего обсуждения заключается не в критике «идеологических очков» – и без того хорошо известных, – сквозь которые советское литературоведение рассматривало социальный роман XIX века. Для нас важно другое: показать, что именно на этом биологическом уровне, который до сих пор обходили вниманием, наиболее отчетливо проявляется противодискурсивный аспект творчества Мамина-Сибиряка и прослеживается критическое осмысление писателем современной ему литературы. С этой точки зрения капиталистический строй тоже предстает фаталистической природной силой, чьи законы в конечном счете непостижимы[509]. Последовательно проводя позитивистскую, натуралистическую программу исследования не метафизических истин, а непосредственных причин вещей, Мамин-Сибиряк разоблачает фиктивность априорных универсалий. За непосредственными причинами явлений, всегда обусловленными ситуативно, раскинулись дебри знаков, расшифровать которые человек не в силах.
Наследство, наследственность и вырождениеДействие «Приваловских миллионов», разворачивающееся в 1870‐х годах, открывается возвращением Сергея Привалова, наследника династии золотопромышленников и владельцев железоделательных заводов, в уездный город Узел[510] после нескольких лет жизни в Петербурге. Вокруг него и его наследства («миллионы», как следует из заглавия, выступают полноправными героями романа) плетется паутина алчности, интриг и страстей, которая затрагивает все провинциальное общество и в которую попадается слабовольный, нерешительный Привалов. Он собирается вступить в права наследства с намерением возместить «моральный долг» тысячам заводских рабочих, эксплуатируя которых его предки нажили состояние, и башкирам, у которых за бесценок скупили землю[511]. Эти проникнутые народническим идеализмом планы наталкиваются на сопротивление и непонимание.
Частичному восстановлению справедливости также служит организованное и руководимое лично Приваловым строительство мельницы, которое он воспринимает как первый шаг к широкому развитию хлеботорговли, призванному избавить жителей Урала от проклятия голода. За имуществом Привалова пристально следят два бесчестных опекуна, Половодов и Ляховский, которые обогащаются за счет приваловских железоделательных Шатровских заводов и доводят их до окончательного разорения – разорения, начавшегося еще при предыдущем поколении Приваловых, когда сначала отец Сергея, Александр, а затем его вторая жена, цыганка Стеша, истратили семейное состояние на роскошь и оргии.
Желая отвлечь Сергея Привалова от хлопот о наследстве, его опекуны, особенно Половодов, плетут интриги, основанные на «научном» предположении о «вырожденчестве» Привалова. Рассчитывая на заложенную в приваловской наследственности слабость к женскому полу, Половодов сводит Сергея сначала с собственной женой, а затем с дочерью Ляховского Зосей, в которую влюблен сам и на которой впоследствии женится Привалов. Трясина общества, где властвуют неконтролируемые импульсы и сплетни, постепенно душит филантропические мечты Привалова. Но вместе с тем терпят крах и планы его противников. Для покрытия казенного долга приваловских железоделательных заводов их пустили с молотка, так что «от приваловских миллионов даже дыму не осталось»[512].
Половодов, бежавший с Зосей в Париж, стреляется. Привалов разводится с Зосей и женится на своей первой любви – Наде Бахаревой, дочери Василия Бахарева, многолетнего делового партнера Приваловых, в доме которого Сергей воспитывался после трагической смерти матери. В эпилоге мы видим супругов Приваловых в деревне Гарчики, где Привалов занимается мельницей, а Надя обучает крестьянских детей. После описания этой частичной реализации народнических планов героя сообщается, что у рода Приваловых появился наследник[513]. Ведя за руку маленького Павла, старый Бахарев рассуждает: если и «разлетелись дымом приваловские миллионы, то он не дал погибнуть крепкому приваловскому роду»[514].
Специфика изображения наследственности и вырождения в «Приваловских миллионах» заключается, как сказано выше, в том, что от эпистемологической глубинной структуры, которой рассказчик и персонажи в начале истории приписывали возможность моделировать действительность, в конце ничего не остается. Наследственность и вырождение предстают во всей «абсурдности» (в результате сведения к абсурду) априорных универсалий, которые обосновывают действительность, при этом сами обоснованию не поддаваясь. Весь фиктивный мир романа, включая протагониста Сергея Привалова, верит в существование и действенность концепций наследственности и вырождения, которые, таким образом, предстают неотъемлемыми составляющими общего знания (doxa) на Урале. Если учесть, что к началу 1880‐х годов теория вырождения еще не успела распространиться в России настолько, чтобы прочно войти в «уральскую доксу», то напрашивается вывод, что doxa, созданная Маминым-Сибиряком, восходит к литературе натурализма и возникает на интертекстуальном фоне творчества Золя[515]. Однако развитие романного сюжета сводит предполагаемый дегенеративный процесс к абсурду: Привалов не только не деградирует сам, но и обзаводится здоровым потомством. Таким образом, концепция вырождения разоблачается как фиктивная модель, якобы позволяющая обнаружить в жизни, особенно в патологической ее стороне, смысл, которого в них на самом деле нет. В конце романа остается лишь власть чистого случая, которым и определяются события, не укладывающиеся в теорию и не поддающиеся научной интерпретации.
Контрфактуальное разоблачение фантазматической природы дегенерации происходит не в последнюю очередь путем обращения к эпистемологическому полю наследия[516], в котором биологическое понятие наследственности переплетается с юридической категорией наследства[517]. Как убедительно показал Карлос Лопес-Бельтран, выражение биологической идеи наследственности в форме существительного (лат. hereditas, фр. hérédité, англ. heredity, нем. Vererbung) – это черта XIX столетия, «овеществляющего» таким образом известную со времен Античности аналогию между передачей имущества или титулов и передачей телесных и нравственных качеств из поколения в поколение[518]. В медицинской традиции Аристотеля, Гиппократа и Галена этой аналогией пользовались при описании наследственных болезней, причем употребительной была лишь форма прилагательного (haereditarii morbi
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Сноски
1
Относительно Франции и Испании см.: Ruhe C. «Invasion aus dem Osten». Die Aneignung russischer Literatur in Frankreich und Spanien (1880–1910). Frankfurt a. M., 2012. Ссылки на первоисточники, научную литературу и цитируемые тексты при первом упоминании содержат полное библиографическое описание, при повторном – краткое (фамилия автора, сокращенное заглавие, номера страниц). Для облегчения поиска библиографической информации полное описание приводится заново в каждой главе; кроме того, все выходные данные собраны в списке использованной литературы.
2
«[Nel] romanzo russo ‹…› vi troviamo anime cupe, tormentate da bisogni ideali; caratteri rozzi e potenti, che operano con egual forza il bene e il male; volontà indomite, cuori assetati da una strana sentimentalità di soffrire. Esaminati attentamente, tutti questi personaggi non ci sembrano in uno stato normale; qualcosa si è rotto nel loro cervello o non funziona bene. Sono tutti, o quasi tutti, nevrotici esaltati, gente da consegnarsi nelle mani dello Charcot e del Lombroso» (Capuana L. Gli «ismi» contemporanei [1898]. Milano, 1973. P. 56–57). (Если не указано иное, перевод оригинальных цитат здесь и далее сделан с выполненных автором книги рабочих переводов на немецкий язык. – Прим. пер.)
3
Vogüé E. M. Comte de. Le Roman Russe [1886]. 3ème éd. Paris, 1892. P. XLIV. При цитировании переизданий литературы исследуемого периода год первой публикации указывается здесь и далее в квадратных скобках.
4
Ср., в частности, у Фридриха Ницше: «Удивительная компания ‹…› в общем-то вся без исключений из русского романа: все мыслимые нервные заболевания являются к ним на свидание…» (Ницше Ф. Мнимая молодость // Ницше Ф. Полное собрание сочинений: В 13 т. Т. 13: Черновики и наброски 1887–1889 гг. / Пер. с нем. В. М. Бакусева и А. В. Гараджи. М., 2006. С. 166–167. C. 167).
5
См., в частности: Thomé H. Autonomes Ich und «inneres Ausland». Studien über Realismus, Tiefenpsychologie und Psychiatrie in deutschen Erzähltexten (1848–1914). Tübingen, 1993; Micale M. S. Approaching Hysteria: Disease and Its Interpretations. Princeton, 1995; Wübben Y. Verrückte Sprache. Psychiater und Dichter in der Anstalt des 19. Jahrhunderts. Konstanz, 2012; Wübben Y. Psychiatrie // Literatur und Wissen. Ein interdisziplinäres Handbuch / Hg. von R. Borgards. Stuttgart; Weimar, 2013. S. 125–130; Pethes N. Literarische Fallgeschichten. Zur Poetik einer epistemologischen Schreibweise. Konstanz, 2016. В русском контексте вопрос рассматривается в: Сироткина И. Е. Классики и психиатры: психиатрия в российской культуре конца XIX – начала XX века / Пер. с англ. автора. М., 2008.
6
В настоящем исследовании, как и в немецкой медицинской терминологии XIX века, понятия «дегенерация» (Degeneration) и «вырождение» (Entartung) употребляются в качестве синонимов.
7
Чтобы читателю было легче ориентироваться, перекрестные ссылки даются в круглых скобках с указанием соответствующей главы и параграфа.
8
См., в частности: Nye R. A. Crime, Madness, and Politics in Modern France: The Medical Concept of National Decline. Princeton, 1984; Degeneration: The Dark Side of Progress / Ed. by J. E. Chamberlin, S. L. Gilman. New York, 1985; Pick D. Faces of Degeneration: A European Disorder, c. 1848 – c. 1918. Cambridge, 1989; Roelcke V. Krankheit und Kulturkritik. Psychiatrische Gesellschaftsdeutungen im bürgerlichen Zeitalter (1790–1914). Frankfurt a. M.; New York, 1999; Фуко М. Ненормальные. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1974–1975 учебном году / Пер. с фр. А. В. Шестакова. СПб., 2004. На русском материале тема рассматривается в: Beer D. Renovating Russia: The Human Sciences and the Fate of Liberal Modernity. Ithaca; London, 2008.
9
Föcking M. Pathologia litteralis. Erzählte Wissenschaft und wissenschaftliches Erzählen im französischen 19. Jahrhundert. Tübingen, 2002. S. 281–345; Pross C. Dekadenz. Studien zu einer großen Erzählung der frühen Moderne. Göttingen 2013.
10
В контексте настоящего исследования понятия «дискурс», «теория» и «нарратив» имеют разный смысл. Термин «дискурс о вырождении» (Degenerationsdiskurs) означает понимаемую в самом широком смысле систему суждений о вырождении, сложившуюся в европейской культуре конца XIX века под влиянием разных сфер знания, прежде всего психиатрии и литературы, а также разных письменных жанров. Под «теорией вырождения» (Degenerationstheorie) понимается научная теория, распространившаяся в европейской психиатрии второй половины XIX – начала XX века и ставшая одним из главных двигателей различных дискурсивных практик, затрагивающих идею вырождения. Под «нарративом о вырождении» (Degenerationsnarrativ) подразумевается повествовательная базовая схема, составляющая основной способ производства знания о вырождении вообще, т. е. среди прочего и в рамках самой научной теории.
11
Morel B. A. Traité des dégénérescences physiques, intellectuelles et morales de l’espèce humaine et des causes qui produisent ces variétés maladives. Paris, 1857 [Reprint New York, 1976].
12
Matich O. Erotic Utopia: The Decadent Imagination in Russia’s Fin de Siècle. Madison, 2005; Hansen-Löve A. A. Der russische Symbolismus. System und Entfaltung der poetischen Motive. Bd. 3. Wien, 2014. S. 604–634; White F. H. Degeneration, Decadence and Disease in the Russian Fin de Siècle: Neurasthenia in the Life and Work of Leonid Andreev. Manchester, 2014; Russian Writers and the Fin de Siècle: The Twilight of Realism / Ed. by K. Bowers and A. Kokobobo. Cambridge, 2015.
13
Это не значит, что в книге игнорируются различия в поэтике разных произведений и авторов. Напротив, при анализе я стараюсь учитывать эти различия, о чем свидетельствуют, в частности, в корне различные интерпретации литературного дарвинизма в творчестве Мамина-Сибиряка и Чехова (гл. VII.2 и 3).
14
Здесь не место для подробного объяснения причин забвения, постигшего натурализм в истории русской литературы. Достаточно, во-первых, указать на невыгодный для натурализма контраст с имеющим мировое значение русским реализмом, определивший ценностную иерархию, на основании которой уже современная натурализму критика рассматривала его как (патологическое) упадническое литературное явление (см., в частности: Скабичевский А. М. Больные герои больной литературы [1897] // Скабичевский А. М. Сочинения. Т. 2. СПб., 1903. С. 579–598.) Во-вторых, известная уничижительная оценка, данная натурализму Георгом (Дьёрдем) Лукачем как антиидеологическому, буржуазному ложному пути в литературе (Лукач Г. Рассказ или описание / Пер. с нем. Н. В. Волькенау // Литературный критик. 1936. № 8), сильно повлияла на советское и постсоветское литературоведение, которое если и говорило о самостоятельном русском натурализме, то либо отрицало факт присутствия биомедицинских дискурсов в натуралистической прозе, либо и вовсе не удостаивало его вниманием. Ср., в частности: Вильчинский В. П. Русская критика 1880‐х годов в борьбе с натурализмом // Русская литература. 1974. № 4. С. 78–89; Чупринин С. Фигуранты – среда – реальность (К характеристике русского натурализма) // Вопросы литературы. 1979. № 7. С. 125–160; Катаев В. Б. Натурализм на фоне реализма (о русской прозе рубежа XIX–XX вв.) // Вестник Московского университета. Серия 9. Филология. 2000. № 1. С. 31–53.
15
Этим ограничением продиктован отбор исследуемого материала, по указанной причине направленный на повествовательную литературу и не принимающий во внимание лирику и драму. См. также главу V.
16
См., в частности: Beer. Renovating Russia; Могильнер М. Homo imperii: Очерки истории физической антропологии в России. М., 2008. См. также главу IV.1.
17
Ирина Сироткина (Сироткина. Классики и психиатры), исследующая значение литературы для ранней русской психиатрии, почти не уделяет внимания теории вырождения.