Полная версия
Убить Марата. Дело Марии Шарлотты Корде
– Ты много понимаешь, домашняя затворница! Я тебе, голубушка, вот что скажу. Выкинь-ка из головы всю эту чертовщину. Спустись на землю и подумай о себе. Долго ли тебе ещё маяться? Нет, не верти головой, а слушай. Ты уже не девка-первоцветок: на носу двадцать пять лет. Смотри, пробежит твоё время, через пять-шесть годков никто на тебя и не взглянет. Я сама в сорок лет вышла за старика и знаю, о чём говорю. Ищи себе мужа, пока не поздно. Вот и весь твой патриотизм.
– Хвала небесам! – воскликнула Мария. – Дошли наконец до главного. Вот что вас заботит!
– Спустись, повторяю, голубушка, на землю, – продолжала хозяйка. – Возьмём хотя бы Жана Ипполита. Серьёзный мужчина. Выбился в большие начальники. И не женат. Вчера заходил сюда: важный такой, в мундире с золотыми пуговицами, при шпаге. Прям как дворянин. Хотя отец его, помню, был бакалейщиком, а дед содержал трактир.
Как только кузина заговорила о Бугоне-Лонгре, Марию внезапно осенило:
– Вот оно что! Жан Ипполит?! Что он наговорил вам обо мне и представителях народа? Неужели он опустился до низкой клеветы? Я была о нём лучшего мнения.
– Ничего он про них не говорил, – отрезала кузина. – Тебя спрашивал и всё. И ушёл весьма огорчённый.
– Так, стало быть, это Леклерку я обязана тем, что о моих делах в Интендантстве вы судите столь превратно? – продолжала Мария в том же резком тоне. – И потом: что это за нелепое сватовство? С каких это пор вы стали заботиться о моём замужестве? Если я вам в тягость, и вам не терпится избавиться от меня, то так прямо и скажите. И я вам отвечу прямо: радуйтесь! Час вашего избавления пробил. Я уезжаю.
– Куда это ты уезжаешь? – обеспокоилась мадам Бретвиль.
– Далеко.
– В Байё?
– Гораздо дальше.
Хозяйка придирчиво осмотрела свою квартирантку и, не заметив ни в её лице, ни в её голосе никакого подвоха, смутилась и озадаченно пробормотала:
– И когда уезжаешь?
– Завтра.
Вполне удовлетворённая эффектом, произведённым на старую ворчунью, Мария повернулась и направилась в свою комнату, представляя, как онемевшая хозяйка ещё стоит во дворике, опустив кадку, из которой течёт на землю вода. В сущности, она была, хотя отсталой и костной, но прямодушной и беззлобной женщиной, способной на сочувствие и сопереживание. Не стоило, конечно, столь сурово обходиться с ней, и, уже войдя к себе, Мария пожалела о своей резкости. Можно было оповестить кузину о своём отъезде помягче. Ведь, как-никак, они прожили под одной крышей два года!
Впрочем, у завтрашней путешественницы имелись другие заботы. До отъезда ей нужно было перебрать свой секретер и уничтожить лишние бумаги. С этой целью она разожгла камин и устроилась перед ним на корточках. В первую очередь огню были преданы письма, полученные ею от своих друзей и подруг. Ведь она не может подставлять под удар близких ей людей! В этих письмах много чего такого, что не следует доверять постороннему взору: личные откровения, непредвзятые суждения, нелестные оценки происходящих событий. Если через некоторое время сюда нагрянут с обыском (а есть всё основания это предполагать), то эти письма, которые уже не в силах будут повредить лично ей, могут, тем не менее, принести неприятности тем, кто их написал. Поэтому их нужно сжечь все до единого. Свой личный дневник она сожгла ещё в апреле.
Далее связка написанных ею самою адресов, петиций и воззваний к Якобинскому клубу в Кане, к Канской Коммуне, к директории департамента Кальвадос и тому подобное. Из всех её сочинений публично оглашён был лишь коротенький «Проект учреждения Женского народного общества в Кане». Мария хорошо помнила тот день. Это было в первый же месяц после того, как она поселилась в Кане, у мадам Бретвиль. Она тогда много писала, и её, как всех активистов, тянуло на трибуну. Она явилась в Общество друзей Конституции в самый разгар заседания, но не уселась покорно на скамейки для зрителей, как то полагалось не членам клуба, а пробралась к столу президиума и попросила десять минут, чтобы зачитать свой проект. Председательствующим тогда был Бугон-Лонгре. При виде тогда ещё незнакомой ему молодой особы, взявшейся неизвестно откуда, но источающей неукротимую энергию, Бугон дал пятнадцать минут.
За то время, пока Мария, стоя перед ним лицом к залу, зачитывала свой проект, он внимательно ощупал взглядом её крепкий стан со всеми выпуклостями, очерченными складками лёгкого розового платья, густые каштановые волосы, мягко ниспадающие на плечи, и горделиво выступающий вперёд подбородок. Его взор задержался на белых перчатках, плотно облегающих длинные кисти рук незнакомки. «Аристократка, – подумалось ему, – а какая бойкая! Откуда взялась? И собою недурна…»
Между тем Мария говорила о том, что пора перестать относиться к женщинам как к существам второго сорта, удел которых – домашнее хозяйство, что настало время активным гражданкам стать рядом с мужчинами в священной борьбе за Свободу и процветание нации. Затем она перешла непосредственно к проекту создания женского общества и стала зачитывать статью за статьей устав будущего клуба, в котором сухие уставные положения были густо перемешаны с громкими декларациями. Знающие люди могли бы заметить, что во многих пунктах Мария повторяет идеи недавно изданного в Париже сочинения Олимпии де-Гуж «Декларация прав женщины и гражданки»[25].
Члены клуба бурно аплодировали молодой ораторше, осыпали её щедрой похвалой, но никакого решения по её предложению не приняли. Канские революционеры сочли про себя, что в политике достаточно и мужчин, а их послушным жёнам и дочерям полагается сидеть дома за пряжей и рукоделием. Тот случай изрядно остудил общественную активность правнучки Корнеля. Её словно бы окатили студёной водой. Больше с публичными речами она не выступала, а если и приходила в клуб или в департаментскую администрацию, то только лишь уступая настойчивым приглашениям Бугона. В нынешнем году она прекратила и эти посещения.
Языки пламени охотно поглотили густо исписанные листки. На что они ей теперь? К чему хранить эти наивные, никем не принятые прожекты, напоминающие о тщетности её усилий всколыхнуть людские сердца и разом переделать мир? Конечно, в огонь! Сжечь всю эту бесполезную писанину! Теперь она поступит иначе. Больше она не будет разглагольствовать. Довольно пустых слов. Теперь она будет делать дело.
Наконец главное. Бриссотинские документы: целая кипа тоненьких брошюр, напечатанных в Кане на протяжении последнего месяца. Среди них одна измятая книжица, которую Мария постоянно перечитывала и выучила почти наизусть: «Воззвание к французам, друзьям Свободы» Шарля Барбару. Брошюра эта оказала на Марию огромное влияние.
«В своё время, – писалось в брошюре, – Бриссо сказал, что истинный патриот не может, не краснея от стыда, называть Марата гражданином. Этот бешеный зверь никогда и не был таковым. Теперь, после 31 мая и 2 июня, мы видим, что сам Марат думает о себе: ему и не нужно быть гражданином; он хочет называться диктатором, как Сулла и Цезарь; и так же как Сулла и Цезарь, он намерен попрать Республику своею стопою». Мария выписывала на отдельный листок кроткие фразы и целые предложения, чтобы продолжить и развить заключённые в них мысли. Постепенно к «Воззванию» Барбару накопились пространные комментарии, о которых автор и не ведал. «Благополучие Франции зависит от исполнения законов», – писал марселец. «Поправ эти законы, – добавляла Мария, – анархисты сами и лишились их защиты. Подняв руку на священные права Нации, они обратили всю Нацию против себя. Обнажив оружие и пролив человеческую кровь, они заслужили того, что на них самих обрушится карающий меч…»
Таковы были рассуждения нашей героини, которые ввиду предстоящей поездки в логово этих самих анархистов она сочла нужным предать огню. Следом за книжкой Барбару и комментариями к ней в печь отправились «Краткий рассказ о событиях, происшедших в Париже 31 мая – 2 июня» Горса, «Обозрение доклада о 32-х проскрибированных бриссотинцах» Луве, «Обращение депутата Бергоена к своим избирателям и всем гражданам Республики», а также прокламации повстанческого Собрания Кана, ставшего затем «Центральным советом сопротивления насилию и угнетению».
Через полчаса секретер Марии почти опустел. Остались лишь её рисунки на больших альбомных листах, аккуратно подшитые друг к другу и составившие две объёмные тетради. Жалко предавать огню эти дорогие её сердцу творения, может быть, единственное, что ей по-настоящему удалось. В первой тетради собраны пейзажные зарисовки: живописные каналы Кана, из-за которых его называли нормандской Венецией, причудливые извилины реки Орн, цветущий сад монастыря Аббе-о-Дам, прелестный луг у Лувиньи. Во второй тетради групповые сценки: вечер в салоне мадам Левальян, заседание Якобинского клуба, праздничный фейерверк в канской крепости, женщины Кана жертвуют свои серьги Отечеству, а также отдельные портреты: отец в парадной форме, важно опирающийся на золочёную трость, – работа пятилетней давности, – сестра Жаклин за рукоделием; Роза Фужеро, играющая на арфе; Бугон-Лонгре верхом на коне, натягивающий удила и готовый пуститься вскачь; он же у себя в кабинете, сидящий у горящего камина с книгой Вольтера в руках. Ещё один такой рисунок Жан Ипполит выпросил для себя, потом долго уговаривал Марию сделать дарственную надпись, но получив её, заметно расстроился: под рисунком появилась всего одна сухая строчка: «Моему другу, гражданину Бугону. Мария Корде. Кан, 23 февраля 1793, II года Республики».
Последний рисунок был не окончен: в римском сенате республиканец Брут в белой античной тоге, с пылающим взором южанина и густой чёрной шевелюрой, разметавшейся по плечам, заносит обнажённый кинжал над сидящем на троне Цезарем. Тот, кто видел античные бюсты Брута, не мог не заметить, что у него была весьма короткая причёска.
В коридоре послышались тяжёлые шаркающие шаги, кто-то тронул ручку двери, но, запертая на крючок, она не открылась.
– Кто там?! – громко спросила Мария.
«Обедать!» – донёсся из коридора голос мадам Бретвиль. Кузина всё ещё силилась открыть дверь, и крючок звякал, подпрыгивая в железной петле. «Сейчас приду!» – отозвалась Мария, торопливо пряча тетради обратно в секретер. «А от кого ты закрылась, Мари?» – недоумевала хозяйка за дверью. – «Я не одета». Старушка хмыкнула и оставила дверь в покое; через минуту послышались её удаляющиеся шаги.
Марию удивило, что хозяйка не поленилась самолично прийти и позвать её к столу. Обычно это делала кухарка, да и то лишь тогда, когда Мария слишком задерживалась и не поспевала к урочному часу. Бывало и так, что она вообще оставалась без обеда. А тут такая забота! Видимо, здорово всё-таки она поразила кузину заявлением о своём завтрашнем отъезде. И хотя голос хозяйки по-прежнему звучал не очень любезно, сам приход её уже говорил о многом. Да, взволновалась бедная старушка… Надобно успокоить её. Вести себя как ни в чём не бывало, словно бы и не было неприятного разговора во внутреннем дворике.
Большая Обитель. 7 часов вечера
Столовая мадам Бретвиль была едва ли не самым тёмным помещением в Большой Обители. Через узкое окно с закопчёнными стёклами проникало так мало света, что приходилось зажигать несколько светильников, чтобы что-нибудь разглядеть. Копоть исходила от расположенной здесь же печи, у которой трудилась кухарка Габриель, приходившая в Большую Обитель по утрам и вечерам. Вдоль небелёных кирпичных стен тянулось несколько старинных шкафов, заполненных разнообразной посудой, ещё более ветхой, чем сами шкафы. Посреди столовой громоздился длинный дубовый стол из тех, какие встречаются только в старых дворянских домах или даже в средневековых замках, по обеим концам которого стояло по жёсткому креслу из орехового дерева, а с боков – ещё пара стульев со спинками. Особенно нелепо выглядел установленный здесь же неработающий клавесин эпохи Людовика XIV. После того, как хозяйка закрыла на два замка гостиную, а после неё и другие помещения, которые она сочла излишними для пользования, эта тёмная столовая стала одновременно и кухней, и столовой, и гостиной. О прижимистости владелицы Большой Обители в Кане ходили анекдоты.
В этот вечер, как обычно, мадам Бретвиль заняла место у одного конца стола, Мария – у другого, а кухарка подавала им блюда. Пища тоже была обычной: на первое суп с сушёными грибами, на второе жареный в масле тунец, и в завершение вишнёвый компот.
Неожиданно для Марии на обеде присутствовал Огюстен Леклерк вместе со своей женой. Они сидели рядышком на стульчиках и мило улыбались старой хозяйке и её молодой постоялице. Мария вдруг поняла, почему кузина не ложилась сегодня после полудня: она ожидала своего управляющего.
Когда мадам Бретвиль садилась во главе стола посреди своей челяди, она словно бы сбрасывала с себя груз лет и вновь становилась той величавой надменной особой, которая некогда внушала всему Кану почтение и трепет. Среди её предков были маркизы и графы, а её покойный супруг служил королевским казначеем Нижней Нормандии. Так что чувства собственного достоинства хозяйке Большой Обители было не занимать. Уже отведали первое блюдо, перешли ко второму, а она ни словом не обмолвилась об отъезде Марии. Говорили о том и о сём, и, конечно же, речь зашла о беглых депутатах, уже почти месяц укрывающихся в их городе.
– Да, сейчас все разговоры только о них, – заметил Леклерк, когда к нему обратились. – Хотите знать моё мнение, мадам? Эти господа не внушают мне доверия. Я уже говорил мадемуазель Мари и готов повторить: по-моему, они такие же прохвосты как и все прочие политики. Однако справедливости ради нужно заметить, что с ними обошлись незаконно. И отчего это парижане присвоили себе право решать за всех французов? Члены Конвента избирались не только Парижем, но и всей страной. Поэтому всей Франции и нужно решать, что делать с ними.
– Ты, Огюстен, человек рассудительный и, наверное, говоришь дело, – молвила хозяйка неспешно. – Но ты говоришь по-учёному и поэтому не договариваешь до конца. А я скажу по-простому и скажу всю правду. Все безобразия в стране начались с парижан. Вся зараза пошла оттуда. Кто придумал носить эти дурацкие колпаки, какие раньше носили только балаганные шуты? Это придумали парижане. Где начали перекапывать площади и сажать на них взрослые уже деревья[26], ломая им корни и обрекая на гибель? Начали в Париже. Кто первым навалил перед собором кучу камней и назвал это Алтарём Отечества? Опять-таки парижане. Теперь все толкуют о свободе и равенстве, а двери своих домов, которые раньше всегда держали открытыми, нынче запирают на девять замков. Вот и выходит: свобода нужна тем, кто рвётся творить беззаконие.
– Если я вас правильно поняла, дорогая кузина, – заметила Мария с усмешкой, – парижане не нравятся вам всё же больше, чем бриссотинцы.
Мадам Бретвиль со вздохом откинулась на спинку стула и швырнула салфетку на стол:
– Дались же тебе эти бриссотинцы! Что ты всё трещишь мне о них, не переставая? Кто такие бриссотинцы? Это что, народ такой или такое сословие? Нет ни такого народа, ни такого сословия. Это всё случайные люди: не знаю уж, пострадавшие ли, или получившие по заслугам. Сегодня они есть, завтра нет. Ты, голубушка моя, смотри глубже, туда, где корень зла. Туда, откуда исходят все безобразия.
– Вы говорите о парижанах или о Горе?
– О какой ещё горе? – нахмурилась мадам Бретвиль. – Впору говорить о пропасти, в которую всё катится.
– А я вот что слышала на рынке, – подала голос супруга Леклерка. – Не знаю, верить или нет. Поверить страшно, а не поверить – хуже будет…
– Рассказывай, – милостиво разрешила хозяйка.
– Говорят, что самый главный из этой Горы… Как его?
– Марат, – подсказала Мария.
– Да-да, Марат. Так вот: этот Марат прямо сказал в Собрании[27]: «бретонцы и нормандцы самые ненавистные нам люди на свете». Говорят, что у него уже и списки готовы по всей стране, и количество людей указано, которых нужно истребить: в Ренне – три тысячи, в Бретани – тридцать тысяч, а в нашей Нормандии – триста тысяч. Вот ведь ужас-то какой!
– Не сомневаюсь, что так оно и есть, чтоб его треснуло! – с готовностью согласилась хозяйка. – Кто он по происхождению: итальянец или сардинец? А сардинцы – всё одно, что арабы. От подобных злодеев всего можно ожидать. В Париже уже всё растащили, расхитили, – вот теперь и зарятся на наше добро. Зря, что ли, думаешь, калиф этот присылал сюда своих скупщиков?
– Это которых арестовали в мае месяце?
– Их самых. «Коммерсанты, – говорят, – из Парижа». А под плащами у каждого по пистолету. Нагрянули к Отену, ювелиру: «Как у вас с камушками?» Затем по церквям, по ризницам прошли и всё-всё записывали в книжицу. Золото, стало быть, считали. Один из наших, почтмейстер, улучил момент и заглянул в их карету, а там на стенке буква «М» вышита и под нею скрещённые кинжалы.
– «Марат»! – воскликнула догадливая мадам Леклерк.
– Допустим, дорогая кузина, дело было не совсем так, – возразила Мария со смехом. – И по церквям они не ходили, и о карете, и о скрещённых кинжалах я ничего не слыхивала.
– Ты много чего не слыхивала, голубушка моя, – парировала хозяйка. – Ты и о сардинце-то услышала едва ли не вчера. А я на своём веку слыхала и видала всякое. Поэтому говорю: все бандиты на одно лицо.
Кухарка убрала пустую посуду и подала вишнёвый компот. На колени мадам Бретвиль, мурлыча и облизываясь, взобралась её любимица Минетта. Она жила в Большой Обители уже добрый десяток лет и по своему кошачьему возрасту была такой же старой как и её хозяйка. В прошлом месяце Минетту здорово потрепали соседские кошки, после чего её шею и левую сторону головы охватила огромная опухоль. Чрезвычайно обеспокоенная этим мадам Бретвиль носила кошку к знакомому ветеринару, который сделал ей хирургическую операцию. Теперь, хотя рана понемногу заживала, изрядно похудевшая за это время Минетта, со швами и выстриженной шестью на шее являла собою жалкое и одновременно умилительное зрелище.
Молодую квартирантку Минетта недолюбливала, и когда встречалась с ней, то настороженно поднимала уши и дыбила шерсть. Из-за этой-то кошки и испортились отношения Марии и мадам Бретвиль. Дело в том, что до появления молодой особы Минетта вела себя как вторая хозяйка Большой Обители, для которой открыты все двери. Однажды вечером, идя к себе по тёмному коридору, Мария не заметила, как кошка вместе с нею проникла в её комнату. Только через полчаса, когда непрошеная гостья запрыгнула на стол и попробовала на зуб отмокавшие в стакане кисточки, Мария вскочила на ноги и с помощью чугунной кочерги выгнала кошку прочь. Наверное, при этом Мария слишком энергично размахивала кочергой и пару раз пребольно задела Минетту.
По тому, как повела себя на другой день мадам Бретвиль, Мария не сомневалась, что кошка сумела каким-то образом нажаловаться на неё. «Да, я ударила её, – ответила она на вопрос кузины. – Терпеть не могу, когда кто-то суётся в мою комнату без спроса». После этого случая мадам Бретвиль неделю не разговаривала с Марией, а приходящие в дом гости узнавали, как молодая квартирантка жестоко бьёт и истязает беззащитных животных. Даже после того, как Минетту изодрали соседские кошки, и было понятно, что человек не мог нанести такие раны, мадам Бретвиль всё же не преминула спросить у Марии, не она ли изувечила несчастную тварь.
Итак, обед подходил к концу.
– Совершенно согласен с вами, мадам, – продолжал свою речь Леклерк, всегда согласный с хозяйкой. – В прежние времена господ, подобных мсье Марату, держали в Бастилии под крепким замком. Или четвертовали на Гревской площади, как Картуша. А теперь эти господа заседают в клубах и обществах, пролезли в народные представители и вообразили себя вершителями судеб страны…
Впрочем, владелица дома уже не слушала своего управляющего.
– Завтра я с Габриель собираюсь в Сен-Уэн, – сообщила она, вытирая полотенцем руки. – В девять утра кюре Бюнель отслужит там обедню и примет исповедующихся. Ты пойдёшь с нами, мой друг?
Этот вопрос был обращён к нашей героине. Мария знала, что кузина ходила только к неприсягнувшему кюре Бюнелю и ни к кому другому. Конституционных священников она не признавала, называя их христопродавцами; причём главным христопродавцем в её глазах был департаментский епископ Фоше. И хотя под боком стояли церковь Сен-Жан и просторный собор Сен-Пьер, мадам Бретвиль тем не менее ходила в пригород Сен-Уэн, где в каком-то частном доме служил ещё тот самый священник, из-за которого разгорелся сыр-бор в ноябре 91-го и который уже третий год упорно отказывался присягать Конституции. Именно у этого кюре, в тесноте и духоте его каморки выстаивало мессу, пело «Te Deum» и причащалось почти всё пожилое население Кана.
– Я же вам сказала, кузина, что завтра я уезжаю. Мой дилижанс отправляется в одиннадцать утра.
– В одиннадцать? И я узнаю об этом накануне вечером?! Всего за несколько часов?! Хорошенькие дела… – покачала головою старушка, стараясь не выдать своего изумления. – И что же: ты и вещи уже собрала?
– Мой саквояж ждёт меня в бюро дилижансов.
Теперь четыре пары удивлённых глаз воззрилось на Марию; на лицах кухарки, управляющего и его жены был написан один и тот же вопрос: «Не случилось ли чего-нибудь, мадемуазель?» У кухарки даже задрожала в руках посуда, и Марии показалось, что чашки и тарелки вот-вот упадут на пол. Милая добрая Габриель, души не чаявшая в молодой госпоже, исполнявшая все её прихоти, – уж она-то никак не заслужила такого обращения. Наша героиня покраснела и поспешно добавила:
– Но вам не стоит волноваться. Я уезжаю всего на пару недель. Габриель облегчённо вздохнула, супруги Леклерки вернулись к трапезе, но мадам Бретвиль всё ещё не сводила со своей квартирантки испытывающего взора:
– И куда едешь?
– В Аржантан. К отцу.
– С кем?
– С одной подругой.
– Но ты ведь только что ездила к отцу, на Пасху…
– Я была у отца в апреле, дорогая кузина, – уточнила Мария. – А сейчас уже июль. Прошло почти три месяца.
– Да, три месяца, – хмыкнула хозяйка. – Раньше ты так часто не ездила. Если раз в год соизволишь повидаться с роднёй, и за то низкий поклон. А теперь гляди-ка, как зачастила. С чего бы это вдруг?
– Время вообще течёт быстрее, – заметила Мария философски. – То, что прежде совершалось за годы и годы, теперь происходит в считанные дни.
– Не понимаю, о чём ты говоришь…
– О стремительности событий, дорогая кузина. Читайте современные исторические труды.
Чело мадам Бретвиль потемнело.
– Огюстен! – обратилась она к управляющему таким торжественным тоном, что тот вздрогнул и едва не поперхнулся компотом. – Прошу вас, пощупайте пожалуйста лоб вашей новой хозяйки. Мне кажется, у неё жар и она бредит. Я предупреждала, что чтение этих новых книжек не доведёт до добра.
Леклерк виновато заморгал глазами, словно бы его уличили в чём-то нехорошем. Старая госпожа ревниво относилась к своему мажордому; ей не нравилось, если он служит кому-то ещё, да и без её ведома. Слова «ваша новая хозяйка» неприятно резанули слух всех присутствующих, за исключением одной лишь жены Леклерка, простодушной женщины, с детства воспитанной своим отцом, камердинером маркиза Бланжи, в уважении к титулованным особам.
– Что же вы не предупредили нас, дорогая Мари, что собираетесь в путь? – всплеснула она руками. – Вам не нужно было утруждаться. Огюстен отнёс бы ваш багаж к дилижансу.
– Достаточно уже, что он таскался с нею в Интендантство, – холодно вставила мадам Бретвиль. – Сегодня у неё на уме одно, завтра другое… Сама не знает, что делает. Если она хочет, чтобы он прислуживал ей всякий раз, когда ей что-нибудь взбредёт в голову, пусть выплачивает ему отдельное жалование.
– Неужели вы думаете, – огрызнулась Мария, – что мсье Леклерк оказывает мне услуги за ваш счёт?!
Леклерк сделал умоляющий жест в направлении старой госпожи и поспешил разрядить накаляющуюся обстановку:
– Успокойтесь, мадам, прошу вас. Не нужно ссориться в такой день! – Затем повернулся к Марии: – И вы, мадемуазель, пожалуйста, не обижайтесь на мадам. Всё это от того, что она расстроена тем, что вы уезжаете. Видимо, вы сообщили ей об этом столь внезапно, что она никак не может оправиться от неожиданности. Понимаете? Она по-своему привязана к вам, – право, привязана! – и ей будет очень грустно, если вы уедете надолго.
Хозяйка хотела что-то возразить, но не смогла открыть рта. Внезапная слеза скатилась по её щеке, и она отвернулась, чтобы никто этого не заметил. Её семнадцатилетняя дочь, которую также звали Мария, единственный плод её постылого брака с королевским казначеем, последняя отрада жизни, зачахла и умерла в 1789 году, в год начала Революции. После её похорон Бретвиль два года не снимала траура, а улыбка навсегда исчезла с её лица. Собственно говоря, старая хозяйка немного пришла в себя и ожила лишь тогда, когда в её доме появилась молодая родственница из Аржантана. Только после приезда Марии Большая Обитель вышла из летаргического сна, вновь расцвели цветы на заброшенной клумбе и престарелая вдова вернулась к своим обычным хлопотам по хозяйству.