bannerbanner
Яблоко раздора. Уральские хроники
Яблоко раздора. Уральские хроники

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 11

Алешка бормочет что-то, а Аня в какую-то минуту вдруг осознает, что стоит, оказывается, рядом с ним, давит себе ладонями на виски.

Осознала это, поняла, опустила руки…

Вот и лоб – крутой, широкий, надбровья резкие – как у Кольши. И губы Кольшины – словно чуть обижены, выпячены вперед, мужские толстые губы. И брови, сдвинутые к переносице, будто он хмурится недовольно, тоже как у Ко дыни. И лопоухий, как отец.

– Ну, чего он тут еще? – шепотом спросила Петровна сзади. Ане не хотелось оборачиваться, выдавать себя, только рукой показала: тихо, мама, – и решила еще постоять, малость успокоиться.

Старуха подошла поближе.

– Ань.

Аня не оборачивалась…

– Ань, ну… Ты чего, а? Ты чего это?

И как только рука Петровны коснулась плеча Ани, у той брызнули из глаз слезы.

– Ну, ты што, Ань… што ты… пойдем… – Обняв ее, старуха так и стояла позади Ани, приглаживая ее волосы сухой своей, оказывается, совсем легкой ладошкой. – Вот еще… ну, ты што… вспомнилось-пригорюнилось?.. Ничего, ничего.

Плакать было нельзя – разбудишь Алешку. Аня и успокоилась, утихла мало-помалу.

Сели пить чай.

– Остыл уж, смотри-ка. – Петровна наново включила самовар. – Ты бы как-нито к Марье Ивановне зашла. К учительнице.

– Зайду, а как же, – все еще не поднимая глаз, но обрадованная начавшимся разговором, ответила Аня и отхлебнула чаю.

– Не жалобится, а и не похвалит особо. Молчит, говорит, все больше.

– Алешка-то?

– Алешка.

– Ничего, теперь заживем, смеяться будет. – Аня улыбнулась. – Подлей горяченько-го-то, мам.

– Во-от… – Старуха подлила в чашки свежего чайку. – Смеяться не смеяться, а покою б нам надо. Спокойства. Вот чего.

– Да ты не думай об этом, мам. Все равно пропишут.

– В том-то дело… Жить нам надо вместе. И чего они там никак не поймут?

– Да выдумывают разное…

– Мы дорогой-то, как возвращались, смотрим с Алешкой, Лидуха бежит.

– Ну да.

– Замуж вышла девка. Знаешь, нет?

– Ну? Смотри, и ей наконец счастье подвалило.

– Подвалило не подвалило, а носится нынче будь здоров. Семеюшка как зачалась, тут, девка, держись. Кормить семеюшку надо.

– Дело обычное.

– Я и говорю: Лид, забежала б когда. Говорит, когда-нито забегу. Порассказала я ей, какая у нас тут закавыка. Лидка-то девка башковитая, говорит, ежели не получится, надо опекуном меня, значит.

Аня перестала пить чай.

– Как опекуном?

– А так. Бумагу подать, поняла? Закон такой есть: опекуна прописывают. Тут уж не попрут противу закону. Прописывай – и на этом конец.

– Странно как-то, мама.

– Будет странно, коли ни в какую не идут. Поди докажи им.

– Ладно, мам, так или иначе, а все равно сделаем. Не беспокойся. Уладим.

Петровна поднялась, заглянула в большую комнату. Ноги у старухи окутывали синие вздувшиеся жилы, сарафан болтался, а шаг был тяжелым, шаркающим.

– Беспокоится што-то. Видать, может, заново мать поджидает, – улыбнулась Петровна.

– Ян сама не верю до сих пор, что дома, с вами.

– Навсегда приехала-то? – Старуха и сама не ожидала, что так грубо прозвучит ее слово. Осеклась.

– Мам, ну, ты скажешь тоже.

– Да это я так. К слову. К тому, может… сама знаешь…

– Что?

– Ну, ежели судьба какая тама… ты смотри… не оглядывайся особо. Был Польша – и нет Польши. – Руки у старухи легонько задрожали.

– Польше ребята памятник поставили. Не особый какой, но памятник. Буровики-друзья ставили.

– Погда б хоть одним глазком залететь туда. – И они обе замолчали.

Долго молчали…

А уж ночью Аня поплакала всласть. Приехала вот домой, а не поймет, что с ней и творится. Пустая какая-то душа, выпотрошенная, радости ждала в себе, а радость будто бежит ее, вяловяло шевелятся чувства. Вот дом, где они когда-то жили с Польшей, сад, огород, все то, о чем так всегда мечталось, что было связано с памятью отца, матери, а позже – Польши, сына, свекрови-матери, но ничто не оказалось в особую радость. Будто и позади ничего не было и впереди ничего не ждало. Выйдет ли поутру в сад, займется ли в огороде прополкой, возится ли с Алешкой или разговаривает со свекровью о житье-бытье, ничто не отдается в сердце по-настоящему глубоко, жизнь не идет на жизнь, а как бы просто одна жизнь – внутренняя – сама по себе, а другая – внешняя – тоже сама по себе, и нет между ними никакой связи. Попробуй пойми, что происходит с тобой. Совсем недавно жила – дышать трудно было; что только с одним Яшей у них произошло – не передать, какая мука, и вот на тебе – будто и не было никогда ничего.

Нет, не в Яше тут дело. Не в нем.

А ведь она еще помнила: совсем недавно жила одной только любовью. Пак так – помнила? В том и дело, не чувствовала она в себе больше любви, истаяла она, растворилась в пространстве. Думала, Яшу полюбила, оказалось – любовь вообще оставила ее.

Сколько жила, сколько мучилась, но всегда помнила Кольшу, его не было, а любовь к нему жила в ней, была ее единственной сутью, ни смысла в ней, ни надежды, ни будущего, но это была жизнь в любви, в ощущении, что она есть нечто даже более реальное, чем все окружающее, потому что окружающее поддерживало себя как бы в равновесии причин и следствий, а Кольши не было, и любовь к нему ничем не питалась, возникала из ничего и жила ни для чего, и равновесия никакого быть не могло: человек умер, а любовь к нему продолжала жить и мучить ее…

Боже, да все равно, пока она любила – пусть даже и мертвого, она жила в таком накале чувств, что трудно и сказать, жила ли она когда более насыщенной чувствами жизнью!

…Но когда и почему случилось непоправимое, она теперь не знала. И в том, что поняла она сейчас, плача рядом со сладко посапывающим во сне сынишкой, никому бы в жизни Аня не могла и не хотела признаться. Это было ее самым большим горем, самым жестоким открытием о своей душе. Она думала о Больше, она вспоминала его, все-все было, как будто прежде, нет, не перестала она о нем горевать и печалиться, не перестала и плакать, что нет его, родного, среди живущих, но любить… любить она уже не любила. Изжилась вдруг любовь; отчего, как, почему – не понять, не осознать… И только здесь, дома, среди близких и родных, она вдруг разобралась в себе – выпотрошенная у нее душа, мертвая, пустая. Нет больше в душе любви, которая казалась незыблемой и вечной.

Нет больше любви. Ты прости, Кольша…


Всплакнула в эту ночь и старуха. Вспомнился ей майский один теплый день, прогретая до жара земля, сажают картошку. Вспомнилось и легкое платье, которое тогда было на ней, ветерок обдувал ноги. И помнит, как горячо прогревала ступни земля. Кольша, голопузый, минул ему тогда только-только годок, стоит в рубашонке, ноги, как в пух, провалились в пепельно-рыхлую вскопанную землю. Что-то она сказала, он обернулся, засмеялся так, засмеялся, заверещал – и бух, упал.

Помнила эту землю старуха, поныне ступни ныли воспоминанием. Помнила и вот плакала…

Глава шестая

Ненавидел Кольша весь этот сброд, который тянулся на Север поближе к большим деньгам. Деньги им давай огромные, а работать не любят. Чуть только устроятся на работу – или пьянка, или драка, или воровство. Или вот так соберутся в темном углу – с кого «трешку», с кого «пятерик», будет в карманах больше – заберут больше. Брезговать ничем не брезговали.

Вот и в тот день остановили Польшу как раз возле «Кедра». Вечером, после вахты.

– Ну? – спросил он.

– Ладно, топай, гад…

Он помнил эти рожи, однажды уже дрался с ними, выбил одному пару зубов.

– Ну и вшивота… – процедил Польша. – Опять промышляете?

– А ты что, на пику хочешь? – прошипел рыжий, которого и бил Польша однажды по зубам. – Ладно, братва, пока отвалим… – Рыжий ухмыльнулся и, подобострастно-фальшиво изогнувшись, показал Польше ручкой вперед.

Постояли. Посмотрели друг на друга.

– Не хочете, как хочете, сэр. А мы крантуемся…

И все трое, друзья рыжего, отвалили в сторону.

Польша еще постоял, посмотрел, как они уходят. Они, конечно, его не испугались, просто было им не с руки сейчас шуметь, а вот у Польши стучало в висках порядком: трое против одного – это не шутки…

«Подонки…»

Сколько бывало шуму на собраньях в УБР, говорят-говорят о бурении, о цифрах, о планах, о проходке на месяц, и вдруг разговор повернет на общие вопросы, и тут уж самое больное – это детсады, жилье, досуг и вот эти – сброд, которого в городе собиралось немало… Кто работал на буровой, тот знает, что это такое, – буровая. Ад. Тут слабых не бывает. А нефти и газа выкачивают столько, сколько по всей стране не выдают… И вот тут-то и есть самое больное место: в городе, который гремит на весь мир, позволяют собираться всей этой «рвани». Даже больше – сюда их гонят, высылают – на «перевоспитание», а они тут – мат, пьянки, угрозы, разврат, дебоши.

Вопросов много. Ответов мало. Главный ответ: а куда же еще, товарищи? Где же им еще перевоспитываться, если не там, где трудно?

Так вот все и идет. По сей день.

Кольша постоял-постоял да и пошел дальше. Где-то там, в конце улицы, когда уже заворачивал в свой переулок, оглянулся на всякий случай. Далеко, уже за «Кедром», увидел троицу, окружившую пацана. Что-то там подозрительное показалось Кольше, будто не просто деньги требуют, а бьют парня «по кругу»; секунду еще колебался, а потом сорвался с места и побежал. Побежал не улицей, а свернул на зады, чтоб быстрей вышло, выскочил из-за поворота неожиданно, успел только заметить, как рыжий плаксивыми своими глазами показал на него:

– Братва…

И когда Польша, развернувшись, ударил рыжего в скулу, удар получился скользящим, рыжий успел отклониться назад, и Польша по инерции пролетел далеко вперед. Тут ему подставили «ножку», он споткнулся, стараясь все-таки удержаться на ногах, но не удержался, упал прямо на кусты, лицом в акацию, разодрав его в кровь. Почувствовал, как кровь садняще выступила на коже, уперся рукой в кусты, они пружинили, не было опоры встать, а кровь бежала все сильней, и когда он наконец поднялся и повернулся лицом к шантрапе, это-то, видимо, и остановило их – его кровь. А он первое, что понял, когда обернулся к ним, – парень-то лежит, лежит лицом вниз, то ли ударили так, а может – подкололи, и тут у Кольши как-то замутился рассудок от злобы, ярость захлестнула его: «А-а, так вы так, падлы…» – и он, со сжатыми кулаками, снова набросился на рыжего, краем глаза заметив, как парень, который пластом лежал на земле, поднялся на четвереньки, очумело мотая головой. Кольша видел плохо, ударил рыжего наотмашь, но тот опять увернулся, как угорь, уже, видно, выработав хладнокровие в подобных переделках. Но все же сообразил, что сегодня шутки плохи, этот осел взбесился всерьез, в другой раз, может, и проучить его малость придется ножичком, а сегодня рви когти, братва… И все трое бросились врассыпную.

«Ага, рванули… ну нет, я тебе, падла… ты у меня…»

Кольша не раз замечал за собой, как в минуты опасности в нем словно просыпается неведомый ему зверь, сильный, жестокий, сил прибывает вдесятеро, а с первым же ударом даже и эти силы увеличивались, перестаешь сознавать себя – обычного, знакомого тебе, кровь кипит в жилах. А тут, как раз когда он всю ненависть хотел вложить в удары по этим мерзостным рожам, они побежали, и он снова пережил незнакомое, прямо кипящее в нем чувство: догнать, догнать, ударить, схватить… Парень, которого они сшибли с ног, теперь уже совсем поднялся, правой рукой держался за голову и, чуть покачиваясь, со стонами, иногда отнимал руку от головы и ошалело смотрел на густую темную кровь на ладони и пальцах.

Из всех троих один рыжий метнулся в сторону Оби. Петляя между сараями, мелькал своими патлами. И Польша рванул за ним.

Он бежал, слыша тяжелое свое, густое дыхание, одержимый одним желанием: догнать… По вискам тек пот, разъедая кровь на лице; вообще у него было такое ощущение, что вспотели даже глаза, не только лоб и виски, а кроме того, в глазах была какая-то мутная краснота – рыжий бежал впереди, мелькая, то пропадал, то появлялся снова, и Польша видел его каким-то красным, поначалу – рыжим, а потом – красным, и все это успевал между прочим сознавать, даже успевал удивляться, что видел все именно таким, каким видел.

Рыжий бежал к Оби. Может, у него там моторная лодка, может, есть укромное какое-то место, а может, просто хотел затеряться среди сотен сарайчиков и пристроек, которых за годы налепили здесь многое множество. Но он бежал к Оби, наверное, зная, зачем бежит, а Польша не знал, он только почувствовал, что бежать стало легче, от воды тянуло прохладой, ветер был такой влажный, что иной раз даже как будто капли с реки доносились вместе с дуновением ветра, и Кольша задышал свободней, вольней. Но вдруг и правда выпустил рыжего из виду, помнит, ввинтился тот между вот этими сарайчиками, а когда добежал сам, вдруг ничего и никого нет, и остановился пораженно. А уж темнело, стальная, в сизость, полоса вечернего заката накрывала реку по всей ее ширине, вода ребристо переливалась под этим закатом, стучали моторы речных трудяг, в порту тяжело ворочались погрузочно-разгрузочные краны, а здесь вдруг застыла тишина, даже шаг твой, отдававший шуршанием прибрежной гальки, разлетался по всей шири реки, отлетал к глубинам горизонта.

Кольша обнаружил, как тяжело – словно мехи – вздымается его грудь, почувствовал, как мелкой дрожью гудят от перенапряжения ноги, услышал, как гулко стучит в висках кровь. И не было никого. Он один. И в мгновение, в секунду ему вдруг показалось, что, может, и не было ничего, никого, было – не стало, и ладно, и черт с ними, парень тот очухается, а с этими будет время поквитаться. Так подумал Кольша, и от этой мысли ему стало спокойно.

И еще что он опять осознал – будто правда видится ему красноватый оттенок вокруг. Вот ведь что делает ненависть.

И он повернулся и пошел прочь от реки. Домой.

Он сделал всего лишь несколько шагов, как вдруг из-за скособоченного такого сарайчика вышел навстречу рыжий.

Странно даже было увидеть его, когда уже гнев прошел, охота догонять и мстить исчезла, а душа помалу успокаивалась.

Ну да что делать. Видать, судьба.

Рыжий стоял смело, и это насторожило Польшу, настороженность обострила зрение, вообще восприятие окружающего. За спиной у рыжего, на взгорке, стоял домик, в домике в окне вспыхнул свет, и видно было, как мелькает в комнатах силуэт женщины с распущенными волосами. Слева, тоже на взгорке, в огороде копошилась старуха. А справа, за изгибом Оби, шлепал вниз по течению тоже разом вспыхнувший светом окон пассажирский речной пароход. И оттуда же, с реки, с парохода, доносилась музыка, кажется, это была скрипка…

Рыжий стоял и ждал; делать было нечего, и Польша пошел на него, почувствовав, как взмокли ладони, неприятное такое ощущение… Смелость, наглая усмешка рыжего – вот что ставило в тупик. Он стоял, широко расставив ноги, усмехался, действительно рыжий, с торчащей клоками реденькой рыжей бородкой по скулам, в ковбойке, распахнутой на волосатой груди, с руками в карманах брюк.

Может, оставалось шагов пять-шесть до рыжего, когда из-за сарайчика вышли еще двое. И как только они вышли, Кольше стало легче. Сразу все напряглось в нем, налилось силой, отчаянием. Ясно, отработанный прием. Ясно, заманили сюда. В ловушку.

Кольша мельком огляделся… затерянное оказалось местечко. Все рассчитали заранее. Может, не в первый уже раз. Скорей всего, что не в первый.

Кольша примерился ко всем троим и понял, что рыжий не самый опасный – он просто самый наглый, видно. Опасней был один из двоих – жилистый, высокий, в телогрейке, накинутой на тельняшку; вот такие – с жилистыми руками – выносливы в драках, сила в них, как в скрученном жгуте, – хлесткая, резкая. Второй был роста небольшого, рыхлый, обычный слизняк, какой-нибудь подпевала, «шестерка».

Еще что понял Кольша – хотят с ним «поговорить по душам». Этим и нужно воспользоваться. Хотят поговорить с ним, выяснить, где у него душа – в пятках или еще дальше, пощупать им его охота, попытать, подзавестись малость. И этого нельзя им давать. Бить в первую же секунду. Сразу. Первым ударом рыжего, вторым – жилистого.

Так он и сделал. Прыгнул к рыжему без слов, извернулся, как кошка, и со всего маху хлестанул его кулачищем в редкую бороденку. Слышал даже, как хрустнули челюсти. Рыжий упал навзничь, так и не успев вытащить руки из карманов; Кольша видел, как взбрыкнули его ноги, и в этот момент получил такой страшной силы удар сбоку, что сначала вспыхнуло все вокруг, потом разом померкло, и тут же он полетел в пропасть, потерял на мгновение сознание. А когда на земле, лежа на гальке, открыл глаза, мутно, долго возвращался к нему мир.

Но понял, сообразил все, поспешил вскочить, но получилось – медленно, трудно поднимался, опираясь на руки. Прав он оказался – жилистый бил умело.

Непонятно только, почему не бросились на него. Думал, топтать будут, пинать, но нет. Встал. Рыжий тоже уже стоит, ухмыляется рассеченной губой, струйка крови стекает по подбородку за ворот рубахи, на волосатую грудь. Двое стоят рядом, будто и не сходили с места.

Кольша помотал головой. Непонятно ему что-то было. Расхолаживала такая драка. Угнетала.

– Думали, лекцию тебе прочитать. – Рыжий сгустком крови сплюнул Кольше под ноги. – А ты, видно, лекции не уважаешь. Придется анатомией заняться… – И рыжий щелкнул ножом-складышем. – Ты думал, – шипел рыжий, – мы о тебя пачкать руки будем… Нет, таких, как ты, мордобоем не проучишь. Ты мне, гад, ответишь за свою наглость. Я тебе простил тогда… пускай потешится, отквитаемся еще… А ты опять прыгаешь, падла… Отведаешь <пера>, сучонок. – И рыжий пошел на Кольшу. – Не бойся, убивать не стану… я тебя попишу малость, наведу татуировку… Встречать будешь – за километр поклонишься… Только смотри не брыкайся, а то как бы того, не сыграть в ящик… – Рыжий криво, голозубо ухмыльнулся.

Кольша отпрыгнул от рыжего в сторону и ногой, неожиданно для всех, ударил жилистого в пах, тот, правда, успел переломиться пополам, удар был проигран, жилистый схватил Кольшу за ботинок и крутанул ногу. Кольша не упал, но повалился на руки и, рванувшись, сумел вскочить на ноги, как раз когда рыжий бросился к нему с ножом. Никого и никогда еще Кольша не бил с такой сластью, как этого рыжего, так прочно, туго подвернувшегося под кулак. Нож отлетел в сторону, рыжий, охнув, присел на колени, из уха у него полилась кровь, и тут вторым, молниеносным ударом Кольша резанул жилистого, который, уклоняясь от удара, ответил Кольше ударом по верхней губе, разом взбухшей, как шар. Но боли Кольша не почувствовал, уклонился влево и снизу, в подбородок, снова ударил жилистого, а тот сверху успел влепить Кольше удар в висок, на секунду Кольша потерял ориентировку. Два-три раза маханул кулаками, но вхолостую, один туман в глазах, а когда левым глазом разобрал жилистого (правый глаз заплыл от удара), жилистый как раз косо ударил его ребром ладони выше ключицы, по шее. Чуть шея не свернулась, но Кольша понимал – прекращать драку нельзя, отскочил в сторону, хрипя кровью (рыжий все еще сидел на коленях, мотая головой), и, приняв стойку, на какую-то долю дал себе оглядеться. Жилистый шел на него («шестерки», рыхлого слизняка, почему-то вообще не было видно) – теперь уже без телогрейки, которая валялась далеко в стороне, в одной тельняшке; поднялся на ноги и рыжий; и в тот момент, когда Кольша снова схлестнулся с жилистым, обменявшись с ним по увесистому удару, голова у Кольши вдруг хрустнула, череп будто вмялся, из глаз выдавилась кровь. Кольша какую-то секунду очумело еще держался на ногах, а потом рухнул на землю.

Речной пароход, из окон которого лился свет и лилась музыка, все плыл и плыл вниз по течению Оби.

Рыхлый отбросил в сторону палку, которой ударил Кольшу сзади по голове.

– Может, рванем?

– Ну нет… – прохрипел рыжий, – подождем… – Вытираясь от крови и отплевываясь, он поднял с земли нож, вытер о штаны. – Этого ухарика надо проучить… оставить зарубы…

Стояли втроем, ждали, когда Кольша очухается. Только когда человек в памяти, только тогда его можно чему-то научить. А так – бесполезно. И потом – спокойно все было вокруг, тихо, ни души. Отчего не подождать.

– А парень ничего, – сказал жилистый.

– Ты иди еще облобызай его, – сплюнул рыжий.

– Смотри, не перестарайся.

– Не пойму… кто-то тут что-то вякает?

– Ладно, не заводись.

Кольша медленно приходил в себя. Приподнял голову. Всмотрелся в них, но, видно, не сразу признал. Но и когда узнал, особо не среагировал, так, махнул как-то рукой, и все.

Стал подниматься. Глаза мутные. Движения плывущие.

Нет, делать с ним было нечего.

Жилистый посмотрел на рыжего. Рыжий подбросил в руке нож, рукоятка плотно, удобно легла в ладонь. Жаль ему было расставаться с ножичком.

И в этот момент они увидели, как к ним, со взгорка, бежит тот парень, которого они уделали еще там, у «кедра».

– Щенок… – обрадованно процедил рыжий.

Откуда он взялся, очухался или спохватился, но он взялся, прибежал, видно, на выручку, и когда подбежал – растерялся: Кольша стоял на одном месте и раскачивался из стороны в сторону, обняв голову руками, а трое стояли и спокойно поджидали бегущего.

– Свое получить прибежал? Вовремя… – И не рыжий, который сказал эти слова, а рыхлый подпрыгнул к парню и передком сапога пнул ему под колено, чуть ниже чашечки, – парень взвился от боли, закружился на одном месте, и, видно, рев его и привел окончательно Кольшу в себя.

Он с места, чего уж никак не ожидали от него, ударил рыхлого в затылок и, развернувшись, тут же сбил жилистого с ног; рыжего он не успел ударить, потому что тот не столько сознательно, сколько инстинктивно ткнул Кольшу ножом в бок, который так соблазнительно открылся ему, когда Кольша ударял жилистого. Кольша как-то странно повел бровью, будто что-то поразило его до глубины души, но главное, что он разобрал, – это какое-то гадкое, мерзкое ощущение оттого, что что-то инородное, чуждое ему остро, легко вошло в его плоть, захватив дыхание. Рыжий с силой вытащил нож и, пришептывая матом, с перекошенным лицом, еще несколько раз пырнул Кольшу ножом; рыхлый в это время, ударив парня под вторую чашечку, пинал его куда попало.

– На кино надеешься… Не выйдет кино… – пришептывал рыжий, войдя в раж, нанося удар за ударом. – Сволочи… жизни не знаете… одна она у тебя, одна… поймешь это, падла… Наговорили вам, навоспитывали, из всего, мол, можно сухим выйти… человек человеку… я тебе покажу кино… ты у меня узнаешь, что такое жизнь… которая висит на волоске… Заступнички нашлись… не тут-то было, не кино… жизнь, жизнь, сволочь…

Кольша оседал на гравий, расширив от изумления глаза: не было с ним еще никогда такой слабости, такой покорной безысходности ощущений, что это ведь нож, нож входит в него с жестокой легкостью. Больше всего он был изумлен. Не верил. Не мог поверить, что это его жизнь и что эта жизнь рядом со смертью.

А пароход с зажженными яркими окнами был уже совсем близко, и, может быть, оттуда разобрали наконец, что происходит на берегу, и длинный протяжный гудок с шипом разорвал пространство.

– Братва, рвем когти… – крикнул жилистый.

Они побежали, парень корчился на земле, исходил стоном, а Кольша, держась за грудь, стоял на коленях и изумленными глазами смотрел на пароход, на котором светилось столько счастливых огней, а с палубы неслась последняя в Кольшиной жизни музыка…

Из шестнадцати ран только одна оказалась смертельной. В сердце.


…На Севере они поначалу купили балок. Так делали почти все. Приезжали, устраивались на работу, а жилье получали через год-два. Кто получал раньше, считались счастливцами. Ну а большинство семейных проходили через балки – что-то вроде избушки на курьих ножках, с печкой-времянкой, несколькими метрами жилой площади, кухонькой, самодельной кроватью. И главное, через месяц-другой так втягивались в эту жизнь, что она казалась здоровей, лучше, проще, чем любая иная.

Здесь они как-то вообще показались друг другу нужней, понятней, родней. Поехали деньги зарабатывать, а получилось – нашли друг друга окончательно. Только здесь и поняли, что на многое в самом деле смотрят одинаковыми глазами. Даже и то, что Кольша пытался изменить ей, даже и это постепенно забылось Аней. Не совсем забылось, не совсем простилось, кровоточило иной раз под сердцем, но как бы перестало относиться непосредственно к Кольше. Да, было, случилось что-то в ее жизни, а не в их общей, – вот как это ощущалось.

Свой грех Кольша, можно сказать, тысячу раз уже искупил; к тому же грех его был как бы и не вполне грех – не успел произойти. А главное, в самом деле не в натуре это было Кольши, так, накатилось наваждение – чего в жизни не бывает…

В общем – забылось все это Аней, забылось и простилось.

А вот куда важней было для них воспоминание, когда они, например, работали на буровой, в зимний день, в стужу, что в старом поселке, где балков построено без числа, без счету, есть и у них свой балок, куда сразу же после вахты они приедут вдвоем, будут только вдвоем; они словно украли у жизни еще несколько лет молодости, потому что, сколько они помнят себя, им всегда хотелось остаться вдвоем, но никогда этого не было: все время кто-то мешал, пусть даже не мешал – просто был рядом, а здесь только и сбылась их мечта.

На страницу:
10 из 11