Полная версия
Иоанн III Великий. Книга 2. Часть 3
Иоанн же продолжал управлять дела Новгородские, назначать наместников на новые свои земли, подсчитывать настоящие и будущие доходы, наказывать виноватых. Сколько проклятий сыпалось в эти дни на его голову – не счесть. Впрочем, он этого не слышал и не думал о них. Не до того было. Кроме новгородских дел свалилось на него и личные: ссора с братьями. Разозлились они на него не на шутку. Глядели, какие дары ему преподносили, прикидывали, сколько он земель новых к своим владениям прибавил, какое богатство в его руки приплыло. Намекнули, что неплохо бы поделиться с родными братьями, вместе ведь в поход ходили, затраты понесли. А врученные им новгородцами подарки даже расходов на поход не покроют! Андрей Большой, матушкин любимчик, прозванный за свою вспыльчивость Горяем, напрямик спросил:
– Неужто ты нам никакого жребия не дашь из своей доли? Мы ведь тоже с тобой тут стояли, все невзгоды вместе терпели. Не по обычаю это!
Иоанн лишь стрельнул на брата своим холодным взглядом:
– Недосуг мне этим теперь заниматься!
– После смерти брата Юрия ты то же самое говорил, – поддержал Андрея Борис. – А потом нам из его уделов так ничего и не выделил. И теперь дело тем же закончится!
Братья явно ожидали твердых обещаний от Иоанна поделиться с ними взятыми новгородскими землями. Но тот не собирался делиться. Не для братьев он единое государство строил, для всех. Отдавать им земли значило – укреплять уделы. А это – путь к разделению. Оттого и молчал он, не желая в неподходящее время выяснять отношения.
Поняв это, Андрей Большой с Борисом заявили, что не желают больше стоять у Новгорода и нести убытки, поднялись со своими людьми и отправились по домам, разоряя по пути города и села якобы для прокорма войск.
Иоанн же терпеливо продолжал утверждать свою власть и свой порядок в Новгороде. Назначил еще двух наместников, на этот раз на владычной, Софийской стороне – бояр Василия Китая и Ивана Зиновьева, которым дал права на все судебные и земские дела. Владыке, которого все-таки подозревал в измене, оставил лишь святительский суд, а местных посадников и тысяцких вообще всех прав лишил.
8 февраля Иоанн вновь приехал к Великой Софии на обедню. На этот раз лишь с одним младшим братом, князем Андреем Меньшим Вологодским. Строптивые братья и его пытались подбить на протест, звали уехать с ними, но получили категорический отказ. Мало того, он и их попытался урезонить. Доля, мол, наша такая – старшему брату, великому князю покоряться, родителем так завещано. Это лишь еще больше разозлило Андрея Горяя с Борисом: «Вот ты и гляди ему в рот, как низкий холоп! Мы же ничем его не хуже, от одного отца-матери родились, не смеет он нас унижать-обделять!»
На том и расстались. Младший, Андрей, не мог пойти против Иоанна. Оставшись с десяти лет сиротой, он рос вместе с сыном великого князя Иваном, случалось, подражая ему, тоже называл старшего брата отцом, да и относился к нему по сыновни. Теперь Андрею стукнуло уже 26 лет, у него был свой удел, свой двор в Москве, свои доходы. Однако он так и не был женат и не торопился, дорожил дружбой с великокняжеской семьей, с племянником-наследником. Жил широко, весело, не забывал молиться, строить храмы и помогать монастырям, нередко залезал в долги, закладывал у ростовщиков наследное серебро и золото, особенно когда надо было срочно собрать свой удельный полк в поход. Над копейкой трястись не хотел, денег не считал, привык доверять своему казначею. Словом, жил беззаботно, о будущем не думал, не желая осложнять себе жизнь. Оттого во всем покорялся Иоанну, навсегда признав его своим государем.
Отстояв обедню, великий князь вновь вернулся в свою ставку, пригласив новгородцев на обед к себе. Угостил их и вновь принялся за дела. Но они были прерваны чрезвычайными событиями. Из Москвы прискакал гонец и сообщил, что жители города, узнав о ссоре великого князя с братьями, об их разбойничьем продвижении по государевым землям, которые они разоряли и грабили, пришли в ужас и затворились. Сразу вспомнились смутные времена, Шемяка, борьба братьев за власть и ослепление великого князя Василия Васильевича. Матушка Мария Ярославна умоляла сына поскорее вернуться в Москву, успокоить народ и помириться с Андреем Горяем и Борисом.
Иоанн заторопился домой. Прощальный обед назначил новгородцам на 12 февраля. Узнав об этом, архиепископ Феофил не на шутку встревожился. Со дня на день собирался он поехать к великому князю, чтобы попытаться умолить его облегчить участь наместника своего Репехова, чтобы отпустили его хоть в монастырь, хоть в заточение, но под его собственную опеку. Собирался и откладывал, ибо боялся даже начинать разговор на эту тему. Московские бояре сказали ему, что Иоанн даже слышать не желает об освобождении арестованных, называя их преступниками и предателями, говорил, что по ним топор плачет, а жизнь их сохранена лишь для того, чтобы выявить сообщников. От таких вестей у архиепископа выступали на коже мурашки, он терял дар речи. Но, все же, решился сделать попытку и начал к ней готовиться.
Владыка знал, что великий князь любит хорошие подарки, что глаза его добреют при виде золота и других ценностей. Стало быть, помочь ему могла лишь общегородская казна, которая хранилась при храме Великой Софии. Феофил приказал позвать казначея и один, с небольшим светильником в руках, спустился в подвал, в тайник, отпер небольшую металлическую дверь, плотно прилегавшую к стене, и зашел в комнату с низкими каменными сводами. Тут он зажег сразу несколько огромных свечей, стоящих в каменных подсвечниках прямо на полу, остановился в центре, оглядел высокие поставцы и большие кованые сундуки, тяжело вздохнул.
За последние годы, а точнее, с 1472 года, с тех пор, как Иоанн начал совершать на Новгород свои походы, эта казна заметно оскудела. То и дело приходилось задабривать его не только серебром и золотом, но другими подношениями, да не какими попало, а лучшими изделиями. При мысли о том, сколько драгоценностей потеряно, сердце Феофила сжималось. Сколько же прекрасных творений перекочевало в великокняжескую казну! Бочка хрустальная в серебре – дар немецких купцов. Как хороша она была при дневном свете, как переливалась, играя под солнечными лучами, да и при свечах, а сколь искусной была ее оправа драгоценная! А кубки золотые да серебряные! Один другого лучше. А ковши, а миски тяжеленные, искусно выделанные. И все из серебра и золота. О Господи! Что уж говорить про старые иконы и книги с оправами из золота и каменьев многоцветных… Ох, горе горькое! Не счесть утрат невосполнимых.
Конечно, казна пополняется, не перевелись еще мастера в Новгороде. И купцы иноземные, и посланники продолжают еще приезжать и подарками радовать. Да разве восстановишь старинную чудотворную икону с изумрудами и рубинами? Разве получишь вновь диковинное яйцо невиданных на Руси размеров в роскошной оправе, на которую ушло семь гривенок серебра? Одно утешение: удивили государя великого князя, порадовали, глядишь, смягчился он к народу, к Великому Новгороду, послабление сделал. Часть земель монастырских, которые хотел поначалу забрать, вернул, половину владений архиепископских оставил, дань уменьшил…
Вот и теперь нужда приспела, надо задобрить злодея ненасытного на прощание, да если размягчится, за Репехова попросить. Чем же подмаслить его?
Феофил для начала раскрыл скрипучие – опять не смазали! – дверцы поставца, оглядел все, что стояло на полках. Снял тяжелую серебряную миску весом в одиннадцать гривенок с цветочным орнаментом по краю, новгородской работы, отставил на небольшой массивный стол у стены. Еще постоял, поглядел, подумал, выбрал под стать ей и кружку, которую с трудом удерживала рука, – посуда для богатыря. Ее внешнюю сторону украшали литые контуры зверей, а по краю шла надпись церковнославянской вязью.
Феофил услышал шум отворяемой двери и обернулся. В хранилище вошел его казначей отец Сергий, пожилой монах в черной рясе с непокрытой головой. Он держал в руках объемную книгу с описью всего епархиального имущества. Сведения о каждой ценности, по мере их поступления в казну, заносились на ее страницы, а в случае передачи или дарения там также отмечалось: кому, когда и зачем. Учет велся строгий, ни одна мелочь бесследно не исчезала, хотя, безусловно, и отец Сергий, и сам владыка Феофил знали много способов умыкнуть понравившуюся ценность. Но оба они были иноками и не имели иных привязанностей, кроме Святой Софии, а стало быть, и нужды что-то прибирать к рукам. С собой ведь в иную жизнь ничего не прихватишь – голая душа отходит. К тому же должность архиепископа – пожизненная, и, выходит, казна до самой смерти в его же руках останется, и главная его задача, – богатства города и Святой Софии сохранив и приумножив, – передать преемнику. Оттого воспринимал он казну как свою собственную, оттого с болью отдавал из нее каждую ценность.
Отец Сергий положил принесенную книгу в кожаной обложке на стол рядом с отобранными изделиями, вздохнул:
– Ох, нужда-нужда, грехи наши тяжкие!
– Передал старостам, чтобы срочно деньги с народа собирали?
– Передал, как же, уже давно собирают. Стонет народ, иные последнее отдают, у соседей занимают. Да куда же деваться? – отец Сергий медленно сел на лавку, сгорбив спину, и вновь тяжело вздохнул. – Чую я, не оставит теперь нас великий князь в покое, пока все соки не выпьет. Вон какой тяжкий оброк наложил! И не уедет ведь, пока сполна не насытится!
– Да уж, придется платить. Тут дело такое: золота пожалеешь – без головы останешься, – рассудил вслух Феофил. – Как бы ни пришлось нам часть золота из тайников доставать.
– Ни в коем случае, там запас неприкосновенный, и так обойдемся, соберет народ сколько надо!
Речь шла о тайниках, с древних времен устроенных в стенах самой Святой Софии. Там хранился неприкосновенный запас монет и драгоценностей, сберегавшийся и пополнявшийся также издревле. Об этом запасе знал обычно лишь архиепископ и, принеся страшные клятвы о сохранении тайны, кто-то из доверенных его лиц, чаще казначей. Там же, в укрытии, вместе с деньгами и драгоценностями лежала и опись этого имущества. На всякий случай секретная запись о тайниках и месте их расположения имелась и в общей учетной книге, но о ней знали лишь несколько надежных людей, и далеко не каждый мог ее расшифровать.
Архиепископ достал еще один складной кубок из серебра в семь гривенок и закрыл поставец.
– Ныне серебром одним не откупишься, – сказал он, поставив кубок на стол.
Он подошел к сундуку, окованному толстыми листами металла – для прочности, от пожаров и воров. Тут хранились самые ценные произведения рук человеческих, в основном из золота. Снял с пояса еще один ключ, отомкнул висячий замок размером с большой мужской кулак, отворил крышку. Внутри лежали десятки разных коробочек, больших и малых изделий, аккуратно завернутых в тряпицы или куски кожи и навалом сложенных в нескольких отделениях сундука. Начал бережно перебирать его содержимое. Иные изделия покоились здесь уже не один десяток лет.
Руки непроизвольно взяли изящную длинную коробочку, обтянутую сафьяном, и открыли ее. На темном дне лежало дивное женское ожерелье из рубинов, изумрудов и алмазов, оправленных в золотую скань. Как оно попало сюда – ему было неведомо, оно досталось казне от предшественников. Может быть, какая-то вдова уплатила этим ожерельем налог или покрыла им долги, а возможно, вложила его на поминание кого-то из близких, – кто теперь скажет! Но Феофил – прости его, Господи! – столько раз представлял это ожерелье на белой шее Марфы-посадницы! Все выбирал момент преподнести ей подарок, да так и не решился. Самое большое, что мог позволить себе он, старый грешник, это лишь несколько раз по-отцовски обнять Марфу за плечи, либо погладить осторожно по спине. И заключилась в этих его нескольких жестах вся накопленная за длинную жизнь ласка к женщине, весь его, вечного затворника, любовный опыт, вся его мужская страсть. Где-то ты теперь, Марфа? Вот оно чем обернулось, бабское твое честолюбие! Весь свой дом разорила, всю семью своими руками порушила. Спаси тебя Бог.
Феофил приблизил ожерелье к лицу, словно прощаясь с ним и со своей мечтой, с Марфой, и, чтобы не теребить себе душу, быстрее убрал в коробку, засунул глубже в сундук. Так и не смог он порадовать ни себя, ни Марфу. Стало быть, не судьба.
Он посмотрел на отца Сергия. Тот, так же сгорбившись, сидел на лавке подле стола и глядел на дрожащее яркое пламя свечи. В подвале имелась неплохая вентиляция, все тут было продумано для сохранения и рухляди, и человека.
Архиепископ вновь склонился над сундуком и не без усилий поднял из него тяжелый резной ларец, поднес к столу, открыл. Осторожно развернул холстину и вынул тяжелый кованый пояс из серебра с толстым слоем мерцающей под пламенем свечи позолоты.
– Не помнишь, сколько в нем весу? – спросил у казначея. – Гривенок двадцать?
– Да, почти так, девятнадцать с половиной гривенок, – уточнил казначей, и лицо его оживилось. – Редкая работа, многоценная вещь. Неужто, владыка, не пожалеешь, отдашь?
– Как пожалеть? Репехова спасать надо. А уж по совести говоря, и себя тоже, и весь народ новгородский. Не то так и будет тут супостат стоять со своим воинством, дороже обойдется! Села и так все ограблены, обчищены, не знаю, как народ зиму переживет, придется хлеб закупать. Не умаслишь – снова аресты начнутся.
Покопавшись еще в сундуке, Феофил прибавил к поясу еще и цепь золотую в десять гривенок, столь крепкую и толстую, что на ней можно было самого свирепого пса удержать. Выставил несколько больших золотых кубков и ковш весом в одну гривенку, да приложил ко всему этому еще и десять золотников. На это богатство можно было с десяток храмов построить, либо целый город месяц прокормить, либо… Да много чего можно было сделать на эти деньги. Однако приходилось распорядиться этим богатством совсем по-иному. С охами и вздохами записал отец Сергий предстоящую потерю в свою учетную книгу.
Подносить подарки государю помогал Феофилу молодой крепкий монах – служитель храма, один архиепископ был не в силах удержать огромный поднос с дарами. Иоанн внимательно рассмотрел каждое изделие, приподнял тяжелый пояс, прикинув его вес, позвенел красавцами кубками, коснувшись ими друг о друга, остался доволен.
– Что ж, угодил, богомолец наш, – похвалил он владыку. – Ну и я милость свою Новгороду покажу, больше никого не трону, хоть изменников здесь целый обоз можно насобирать.
Тут и показалась Феофилу та самая подходящая минута, когда с просьбой обратиться кстати.
– Прости, государь, великодушно, – склонился он перед Иоанном, – сделай милость и мне, и всему городу, прости нас за вину нашу, а более всего прошу, помилуй слугу моего и первого помощника Репехова…
Иоанн тут же нахмурил брови и отвернулся от Феофила:
– Знаешь, что вина его перед всеми доказана, на преступных бумагах подписи его, отчего просишь за преступника? Или сам с ним заодно?
Голос Иоанна гремел на всю трапезную, где проходила церемония вручения подарков после обеда. Феофил сжался от страха, но одернул себя: чему быть, того не миновать… Но рта больше не открывал.
Другие новгородцы поторопились сгладить неловкость, бывшие посадники и бояре преподнесли государю от всего города собранные пятнадцать тысяч рублей, да десять тысяч серебряных денег новгородских, да десять же тысяч золотых немецких и угорских. Они были разложены по кожаным мешкам, суммы вслух громко называл один из дарителей. Государев казначей все записывал.
Затем горожане потащили дары каждый от себя – снова серебро и золото, сосуды и рухлядь разную, меха: соболи, куницы и прочее. Получили свое и братья – Андрей Меньшой и троюродный Василий Михайлович, сын князя Белозерского. Не обидели новгородцы и других московских гостей незваных, князей и бояр. Когда подсчитали все полученное государем серебро, оказалось, что весило оно около двух тысяч гривенок, то есть пятьдесят пудов. Не считая веса остальных подарков. Чтобы вывезти все это добро из Новгорода, понадобился специальный обоз с крепкими лошадьми. Ну а весь великокняжеский поезд, тронувшийся в обратный путь, растянулся чуть ли не на версту.
По традиции провожали московских гостей до первого стана. Тут государь угостил всех знатным обедом, вновь принял дары на дорожку – несколько бочек вина да меда, сам одарил провожатых – владыку и разжалованных посадников, всех знатных новгородцев.
При всех еще раз наказал своим наместникам, чтобы следом, не мешкая, отправили в Москву вечевой колокол новгородский. Не хотел он ехать с ним в одном обозе. Он спешил, а тяжелый груз мог задержать в пути. Да и знал, что вопль будет стоять по тому колоколу на весь город, и не хотел уезжать под такое сопровождение. И не ошибся: рыдали новгородцы и шли за своим символом свободы толпами несколько десятков километров, несмотря на ругань и окрики приставов и охранников московских. Правда, после арестов рыдали без угроз и проклятий, боялись доносов и гнева государева. Уставая и замерзая, потихоньку отставали.
5 марта 1478 года, пробыв в пути немногим более двух недель, после пятимесячного отсутствия, государь, самодержец и великий князь всея Русии Иоанн Васильевич возвратился домой. Следом привезли и плененный им колокол новгородский. Повесили его на почетном месте: на звонницу Ивановской площади – с прочими колоколами звонить. И слился его громкий чистый голос с другими, создавая прекрасную гармонию.
Глава IV
Паломники
Смерть Пафнутия Боровского разрушила то напряженное, лишь внешнее спокойствие, которое держалось на одном только ожидании перемен. Событие свершилось, и насельники обители, погоревав один-единственный день, начали бурно обсуждать, как жить дальше.
Иосиф не стал медлить. Сразу же после похорон, как только возник вопрос, кто возглавит монастырь, – а произошло это в трапезной перед обедом, – он объявил во всеуслышание, что преподобный завещал ему стать во главе обители.
После небольшого замешательства и даже изумления братия начала шептаться, и один из иноков, Герасим Смердяков, от имени несогласных вслух спросил:
– Отчего же о том никто не слышал? Почему старец при всех не сказал о своем решении?
– Он доверил мне обитель перед самой своей кончиной, когда мы наедине говорили о ее будущности, – уверенно отвечал Иосиф. – После того учитель уже не общался с братией, кроме того, не хотел перед смертью быть причиной наших пересудов, а мы вот и теперь уже начинаем осквернять его память, – громко упрекнул Иосиф недовольно переговаривающихся между собой иноков.
Его слова возымели действие, и обед прошел спокойно. Братья помянули преподобного, мало того, сдержанно отнеслись к тому, что новый игумен занял его место за столом. В принципе все знали, что Пафнутий с уважением относился к Иосифу, любил его, доверял. К тому же, не всегда отдавая себе отчет, многие из них признавали его превосходство над собой в грамоте, в знании Священного Писания, привыкли видеть в центре на всех главных службах в храме. Знали о его строгости и трудолюбии. Словом, сначала насельники обители лишь пытались осознать новшество и понять, чем оно им грозит.
Однако уже на следующий день в монастыре началось брожение. Появились сомневающиеся, которые не очень-то доверяли словам самопровозглашенного преемника, искали подтверждения, обсуждали случившееся.
Не сговариваясь, единомышленники и родные братья Иосифа собрались в его комнате – узнать подробности. Иосиф частично изложил им все, как было на самом деле, о своем разговоре с покойным, о том, что сам предложил себя в игумены, желая навести в обители порядок. Сказал и о том, что Пафнутий не сразу согласился на это, говоря, что Пречистая сама устроит дела в своем доме, но что, подумав, будто бы одобрил его предложение. Иосиф сам верил в то, что говорил, не стали подвергать сомнению его рассказ и товарищи, видя, что он не скрывает всех обстоятельств дела.
– Ты, брат, гляди, не рассказывай о подробностях разговора с преподобным всем остальным, – посоветовал Иона Голова, – только лишние сомнения посеешь.
Даже общее горе не сменило его привычек: он был подтянут, аккуратен, чист, его длинные русые кудри и борода были, как всегда, до блеска намыты и расчесаны.
– И без того ропот в монастыре идет среди иноков, не все порядка здесь хотят, – продолжил он, – привыкли последнее время при игумене жить каждый по своей воле! – Иона хорошо знал, как, впрочем, и многие другие иноки, что новый игумен – сторонник более жесткой дисциплины, и сам был не против порядка.
– Да, брат, думаю, что противников у тебя будет предостаточно, – подтвердил Герасим Черный. – Но знай, что мы с тобой, мы тебя не оставим.
– Кассиан Босой, Акакий и Вассиан Санины согласно закивали:
– Это уж верно!
– Спасибо, братья, мне теперь ваша поддержка просто необходима! Я этого не забуду.
Ропот в монастыре продолжался. Противники нового игумена бросились в первую очередь к Иннокентию, который находился почти неотлучно возле покойного до самой его смерти. Однако, к своему разочарованию, никаких нужных сведений от него добиться не смогли. Иннокентий один из немногих учеников преподобного, кто был глубоко и искренно подавлен утратой учителя. Слезы то и дело наворачивались ему на глаза, печаль давила горло. Однако он видел, замечал, как быстро его собратья забыли о покойном и начали заниматься самыми разными мирскими делами, не боясь уже никакой управы. Он понял, что сдерживало многих лишь присутствие самого игумена, а вот не стало его, и каждый показал свое истинное лицо. Уже через день половина братии перестала постоянно ходить на церковные службы и выстаивать их до конца. Случалось, к концу молебна в храме оставались лишь несколько монахов, среди которых, кстати, постоянно почти находился Иосиф. Иные, когда хотели, отлучались за стены обители, громко спорили, собирались компаниями и даже пили хмельное. Допоздна гудели голоса в кельях, а по утрам эти грешники подолгу спали, забывая о своих обязанностях, о послушании. В общем, пошел разброд.
Все это не нравилось перенявшему от старца стремление к высокой духовности и смирению Иннокентию. Он понял также, что мелькавшая у него идея самому стать преемником Пафнутия – наивна, он не сможет одернуть и укротить этот разболтавшийся народ, слишком мал для этого его авторитет. Оттого, когда обратились к нему с вопросом, правда ли, что Учитель доверил Иосифу свой монастырь, он промолчал, лишь глаза его наполнились слезами. Иноки восприняли это молчание как подтверждение слов Иосифа, на время ропот и сомнения стихли.
Три полномочных посла-старца отправились вскоре в Москву, чтобы сообщить государю о монастырских делах и просить согласие на поставление нового игумена – Иосифа Санина. Тут заминки никакой не вышло, ибо Иоанн уже знал от протопопа Феодора о воле преподобного и одобрил его выбор.
Но оказалось, что стать игуменом не значило еще стать духовным авторитетом для монахов, не значило появления возможности устроить в обители жизнь по-своему, навести порядок. Иосиф повсюду встречал сопротивление и непослушание. Старшие по возрасту, – а их тут было более половины братии, – слушали его снисходительно и поступали по-своему, младшие на словах соглашались, на деле же поступали по-своему. Когда он на совете старейшин предложил общими усилиями наладить дисциплину, ввести строгий общежительный устав, как более пристойный для монашеского образа, большинство братии не согласилось.
Побившись, как рыба об лед, и не исполнив того, ради чего он, собственно, и взялся за пастырский подвиг, Иосиф принял неожиданное решение. Собрав своих товарищей у себя все в той же прежней келье, – в Пафнутьеву он перебираться не захотел, и она пока оставалась пустовать, – новый игумен сообщил им:
– Я решил временно уйти из монастыря.
Герасим Черный, Кассиан Босой, Иона Голова и Вассиан Санин, сидевшие на своих привычных местах, замерли от неожиданности. Первым опомнился Герасим – он по обычаю сидел напротив Иосифа за его столом и чертил пером наброски заставок к своей новой книге. Его рука замерла в воздухе вместе с пером, черные брови взметнулись:
– Когда это ты придумал, брат?
– Сам слышал, сегодня совет старейшин все мои предложения отверг. Я для них не авторитет. Значит, все у нас будет по-прежнему, а то и хуже. Теперь, без Пафнутия, каждый сам по себе. Не обитель, а постоялый двор.
– Ты уж под горячую руку не обижай всех сразу, – огорченно заметил Кассиан, пошевелив красными пальцами своих босых ног. – Не все же мы так уж плохи.
– Не сердись, брат, ты знаешь, я не о вас говорю. Мы потому и вместе, что у нас иные задачи, чем у тех, кто пришел в обитель не душу от скверны очищать, а от мирских забот отдохнуть, за чужой счет понежиться.
– Да я не сержусь, может быть, ты и прав, – согласился Кассиан. – Ты внимательнее по сторонам смотришь, мне же недосуг, я больше один пребываю или с лошадьми. Только в соборе бываю да в трапезной, вот еще у тебя изредка. Мне все люди светлыми кажутся, бесхитростными.