
Полная версия
Собственность бога
– Ладан и золото.
Золото в качестве подарка не вызывает вопросов. Девочке уже известна ценность этого металла. Она еще не может себе эту ценность объяснить, но уже знает, что это так. В день святого Николая Наннет, по моей просьбе, уже положила в ее выставленный за дверь башмачок новенький луидор. Сам по себе этот кружочек металла ей неинтересен, но в обмен на него дают много замечательных вещей, можно купить платья и ленты. А вот ладан – новая загадка.
– Что такое ладан?
– Если бросить крупинку в огонь, будет хорошо пахнуть.
– Как духи?
– Ну… почти. Да, как духи.
– Они подалили ему духи?!
Мария переводит взгляд на младенца, чтобы какими-то неведомыми окольными путями, по которым бежит ее мысль, установить связь между новорожденным в яслях и флаконом духов, который она видела в руках незнакомой дамы или в лавке, куда заглядывала с бабкой или Наннет. Зачем такому маленькому духи?
– Это не совсем духи. Вернее, духи, но не для людей.
– А для кого?
– Для Бога.
«И вознесся дым фимиама с молитвами святых от руки Ангела пред Бога»68. Но цитировать Иоанна вслух я воздерживаюсь. Мария и так озадачена.
– А больше они ему ничего не подалили? – тихо спрашивает она.
– Больше ничего.
Она хмурится.
– Это неплавильно. Маленькому надо далить иглушки, конфеты. С чем же он будет иглать?
Я не нахожу, что ей ответить. В трудах почтенных богословов такой вопрос как-то не рассматривается. Ни святой Иероним, ни Блаженный Августин никогда не озадачивали себя таким предметом – игрушки младенца Иисуса. Им бы это и в голову не пришло. Звучит почти богохульно. Агнец Божий, Спаситель рода человеческого, Первосвященник, о Котором свидетельствует «апостол народов» Павел – и детские игрушки. А почему богохульно? Чего стыдились почтенные аскеты и пустынники? Иисус был рожден смертной женщиной. Он был на земле во плоти, рос как обычный ребенок. Почему бы Ему не играть и не смеяться? Детский смех, возня, радость. Это самый чистый свет, благословенный фимиам души, какой только может быть и который как раз и должен быть угоден Господу.
– А мы подарим Ему игрушки, – решительно говорю я.
Мария радостно кивает.
До самого вечера мы собираем для Божественного младенца подарки: перевязываем серебряной нитью, которую вытащили из плаща одного из мудрецов, сушеные фрукты и орехи, нанизываем на ту же нить миндальные зерна, украшаем обрывком кружева фарфорового пастушка, найденного Жюльмет за каким-то ларем. Она также приносит нам груду рассыпавшихся бусин, которые Мария встречает с восторгом, а я – с настороженностью, ибо подобная забава грозит промыванием желудка. Эти бусины Мария складывает в крошечную корзинку и подвешивает (с моей помощью) на спину одного из мудрецов. Двух других она снабжает шелковыми мешочками, доверху набитыми плодами наших трудов. Теперь странники готовы к своему визиту. Мария берется за вагу Валтасара, а я направляю вслед за ним двух других. Процессия странная. Валтасар передвигается короткими прыжками, отчего его корзинка болтается и теряет содержимое, а двое моих подопечных неуклюже переваливаются и подволакивают ноги. Но цели своей они достигают.
– Мы пришли за Твоей звездой, царь Иудейский, – провозглашает Мельхиор моим голосом.
– Смотли, сколько мы плинесли тебе иглушек, – подхватывает Валтасар тоненьким восторженным голоском.
Затем следует трудоемкий и не менее торжественный процесс извлечения этих игрушек и объяснения их предназначения. Как, к примеру, можно употребить эти нанизанные на шелковую нить бусинки или что делать с большим золоченым орехом. Пастушок в огромных брыжах выставляется у входа в компании своих взрослых собратьев. Мария деловито и рачительно раскладывает подарки, как будто Иосиф и Святая Дева в самом деле могут ее услышать и впоследствии воспользоваться ее щедростью. Когда все поделки разложены вокруг колыбели, девочка, отступив на шаг, придирчиво осматривает композицию и вносит небольшую поправку: вкладывает сушеную вишню в воздетые руки Иосифа. Я едва удерживаюсь от смеха. Видел бы это благочестивый аббат из Руамона! Немало пришлось бы мне выслушать нареканий по поводу той непозволительной вольности, с которой моя дочь только что обошлась с евангельской притчей. Я нарушил главную заповедь родителя – внушать благоговейную почтительность к строкам Священного Писания. Мой долг – внушить ей, девочке, смирение, и покорность, и даже страх перед этими священными строками. А я что позволяю? Насмехаться. Превратить праведного бородача Иосифа, мужа почтенного, богоизбранного, едва ли не в шута. А мудрецы на кого похожи? На мелких торговцев сладостями, которые бродят по улицам и громкими голосами предлагают свой товар. О младенце Иисусе и упомянуть страшно. Ему предлагают игрушки! Не священные книги пророков или сосуды с миррой, а самые что ни на есть легкомысленные предметы, забаву неразумных смертных. Какое возмутительное пренебрежение родительским долгом! Я бы ответил святому отцу, будь он так же строг не только в моем воображении, но и наяву, что моя дочь еще успеет научиться смирению и покорности, и даже узнает страх перед законом Божием, а сейчас пусть смеется. Что же касается моего долга, то я исполню его с радостью. И я не понимаю, почему это называется долг. Кто кому должен? Отец дочери или дочь отцу? Долг выплачивают ростовщику, а ребенка просто любят.
Мы снова разыгрываем сцену с мудрецами. На этот раз они собираются в обратный пусть, и щедрая Дева одаривает их кувшином вина (в его роли выступает серебряный молочник) и кругами сыра. Сыр мы прихватываем настоящий. Ближе к полуночи Мария утомляется и начинает зевать. На столе уже давно стоит миндальный пирог с волшебным зернышком внутри, ожидая ее незамысловатых желаний, но о нем мы едва вспоминаем. Девочка изо всех сил бодрится и требует свой кусок, но, заполучив его, долго примеривается и раздумывает. Откусив кусочек, просится на руки. Где-то далеко колокола возвещают наступление Рождества. Им вторят часы в гостиной. Порыв ветра ударяет в стекла, швыряя целую горсть снежного подмороженного песка. Догорает, потрескивая, могучее рождественское полено.
– Папа, почитай мне про маленького Иисуса, – вдруг просит Мария сквозь дремоту.
Ее головка уже клонится мне на плечо, и глазки слипаются, но я все же открываю Евангелие от Луки и начинаю читать.
– «Когда же они были там, наступило время родить Ей; и родила Сына своего Первенца, и спеленала Его, и положила Его в ясли, потому что не было им места в гостинице. В той стране были на поле пастухи, которые содержали ночную стражу у стада своего. Вдруг предстал им Ангел Господень, и слава Господня осияла их; и убоялись страхом великим. И сказал им Ангел: не бойтесь; я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям: ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, Который есть Христос Господь; и вот вам знак: вы найдете Младенца в пеленах, лежащего в яслях. И внезапно явилось с Ангелом многочисленное воинство небесное, славящее Бога и взывающее: слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение! Когда Ангелы отошли от них на небо, пастухи сказали друг другу: пойдем в Вифлеем и посмотрим, что там случилось, о чем возвестил нам Господь. И, поспешив, пришли и нашли Марию и Иосифа, и Младенца, лежащего в яслях. Увидев же, рассказали о том, что было возвещено им о Младенце Сем. И все слышавшие дивились тому, что рассказывали им пастухи. А Мария сохраняла все слова сии, слагая в сердце Своем».
Она засыпает уже на четвертом предложении. Но читать я не прекращаю, только произношу слова тише, почти шепотом. Это моя молитва. Я читаю Господу историю Его жизни и прошу Его о защите и милосердии. Не для себя. Для маленького невинного создания, которое дремлет у меня на руках, о девочке, которая так самозабвенно дарила Ему подарки. Неужели не сжалится? Неужели не защитит?
Глава 18
Во время Рождественской службы в Соборе Богоматери у нее мелькнула шальная мысль покинуть Париж, увидеть Геро сразу после его свидания с дочерью, когда он весь еще трепещет от пережитого счастья и родительских тревог, но ей пришлось эту мысль оставить. Рядом с ней стояла королева-мать, задумавшая свой очередной поход против первого министра. Флорентийку снедала ревность, она кипела от негодования, и Клотильда не решилась оставить мать, боялась, что та совершит безрассудство. Она не принимала участия в заговоре, ибо не верила в счастливый исход. Ее слабый, безвольный брат, ленивый, скучающий монарх нуждался в своем министре, как младенец нуждается в няньке, которую может даже ненавидеть за суровое с ним обращение. У этого монарха хватало здравого смысла, чтобы восторжествовать надо неприязнью. Ришелье нужен как сторожевой пес у ворот. Клотильда пыталась объяснить это матери, но та, как всякий родитель, пренебрегла советом. Герцогиня Ангулемская пожала плечами. Что еще она могла сделать? Она предупредила. Praemonitus praemunitus69. Она, конечно, останется понаблюдать за происходящим, но предварительно обеспечит себе алиби. Она уже отдала соответствующее распоряжение Анастази. Придворная дама должна была отправиться в ее карете, с ее свитой в Конфлан на глазах всего города, и в Конфлане ее визит должны были засвидетельствовать ее управляющий и кастелянша, мадам Жуайез. Ее лица они не увидят. Да этого и не требовалось. Анастази должна была обрядить кого-то подходящего по росту и фигуре в ее платье и расшитый серебром хорошо узнаваемый плащ. Не то чтобы Клотильда опасалась, что придется доказывать свое неучастие в заговоре, ибо в своем противостоянии с матерью, даже ненавидя ее, Людовик не зайдет так далеко, но принцесса не привыкла полагаться на случай. Судьба ленива и сопутствует тем, кто берет большую часть ее хлопот на себя. Геро будет встревожен. Вообразит, что она, верная некогда установленной традиции, явилась к нему сразу же после свидания с дочерью. Но Анастази, верная псина, его успокоит. Будет лежать у его ног, радостно повизгивая. Бог с ней, эти празднества долго не продлятся, и она вернется в свой дом.
* * *Ее забирают у меня на рассвете, едва стихают колокола ad Missam in aurora70. Таков приказ герцогини. Наше свидание и так затянулось. Девочке позволили провести в замке целую ночь. Первое и единственное отступление от правил. Больше это не повторится. Сам я всю ночь не сомкнул глаз. Смотрел на свою спящую дочь, на безмятежное детское личико. Я уложил ее спать на кушетке, поближе к камину. Рождественское полено уже обратилось в багровые угли, но все еще изливало из каминного раструба живительное тепло. Уже полусонная, не открывая глаз, Мария позволила стянуть с себя нарядное платьице и новые башмачки. Чуть поворочалась под одеялом, повертелась, как привередливый щенок, и уснула. Я не посмел перенести ее в свою спальню, на кровать, проклятое ложе греха, и оставил ее там, среди разбросанных игрушек. Сам примостился в кресле поблизости. А если она проснется? Или угорит от камина? Да и как лишиться этих драгоценных часов ее присутствия. Я буду смотреть на нее и слушать колокола далекой рождественской вигилии. Под утро я все же задремал и очнулся от боли в затекшем плече. На цыпочках вошла Жюльмет и прошептала, что Наннет уже ждет. Воздух в комнате остыл, Мария хныкала и дрожала. С Наннет мы не обменялись ни словом. Она молча приняла вновь задремавшую девочку, укутала ее полой своего капора и коротко кивнула на прощание. С неба все еще сыпалась ледяная мука. Лес, оголенный оттепелью, вновь приоделся. Подмораживало, и снежная крошка скрипела под ободом колеса. За моей спиной возник Любен и набросил мне на плечи плащ.
– Я согрел вам вина. С сахаром и корицей.
– Спасибо, Любен.
Очень предусмотрительно с его стороны. Я более получаса провел во дворе, в одном камзоле из тонкой английской шерсти. А день выдался морозным и ветреным. За ночь крылатые львы у парадной двери обратились в задумчивых патриархов. День святого богопришествия мало походил на праздник. Скорее это был день скорби, первый на коротком, тернистом пути к жерт – веннику, которому был предназначен Спаситель. Небеса оплакивали своего Сына.
Экипаж давно скрылся из вида, снежный туман растворил далекие звуки, а я все смотрел и смотрел, не замечая ледяного песка, который ветер бросал мне в лицо. Наконец голос благоразумия и мольбы пританцовывающего Любена вернули меня к действительности.
Пусто и тихо. Жюльмет вкрадчиво осведомляется, не пора ли прибраться в этом маленьком разоренном королевстве, но я жестом ей запрещаю. Я еще не готов. Я знаю, что выданный мне аванс исчерпан, но, как всякий смертный, не желаю мириться с утратой. Разбросанные игрушки, оплывшие свечи. В них уже нет жизни. Пустые, никчемные деревяшки. И как я мог поверить, что они способны двигаться? Бросить бы их в огонь, опрокинуть и перемешать угли. Когда-то герцогиня приказала сжечь все мои поделки, желая отомстить за краткий миг радости, теперь я сам готов себе мстить, залить рану кипящим маслом. Любен приносит мне дымящийся, пахнущий корицей кубок. Это сдобренный пряностями, подслащенный кларет. Напиток римских легионеров. Теперь им согреваются торговцы на рыночной площади. Говорят, это лучшее средство от простуды. Озноба я не чувствую, но льдом покрывается душа. Самое время согреться. Не раздумывая, я выпиваю кубок до дна. С утра я еще ничего не ел, и напиток действует сразу. Меня клонит в сон. Как все пьяные люди, я, прежде чем свалиться, нахожу тысячи несообразностей и ошибок. Заплетающимся языком выговариваю Жюльмет за ее вмешательство, придираюсь к Любену за его назойливость, чертыхаюсь в адрес герцогини и даже пытаюсь затеять ссору с неподвижным святым семейством. Самое время для откровений от Всевышнего. Пусть не прячет Свой лик, пусть обратит его к смертным, пусть полюбуется на это грязное обиталище, залитое вином и кровью… Или Он пьян от ладана и глух от славословий и молений? Пусть… Но Любен уже тащит меня из кабинета. Спать! Конечно, что мне еще остается? Забыться сном. Иначе бессвязный монолог закончится безумной пьяной выходкой. С меня станется…
Сплю я несколько часов и просыпаюсь еще до темноты. Трезвый и злой. Сон изгнал хмель, но не избавил от мучений. От необходимости жить, двигаться, дышать. Я до боли стискиваю зубы, чтобы сдержать крик. Любен согревает мне воды и приводит цирюльника. Бриться самому мне не разрешается. Дабы избежать соблазна. В эту минуту я остро ненавижу их обоих. Как же они предусмотрительны и деликатны! Кружева топорщатся от крахмала, а чуть влажные волосы благоухают миндальным мылом.
От герцогини нет никаких вестей, но, как это обычно происходит, она пожалует в любой угодный ей момент. Тем более что сегодня подходящее время. Поэтому меня так готовят. Это день особого лакомства, великая трапеза. Моя кожа истончилась и обратилась в бесплотную видимость. Она поспешит прикоснуться к обнажившимся нервам, тронуть узлы сухожилий и сплетения вен. Как же ей упустить такое зрелище? Она придет, я знаю. Покинет августейшую родню ради редкой закуски. Я даже представляю ее, в экипаже без гербов, с опущенными шторами, или даже верхом, в сопровождении двух-трех верных стражей. Она мчится сквозь снежный туман, скользит, как изголодавшийся вурдалак. Под опущенным капюшоном ее глаза горят нетерпением и насмешливым торжеством. Хищник на знакомой, облюбованной тропе. Жертва не бежит, ибо в жилах ее растворен яд. Этот яд не убивает, но лишает воли. Тело живо, но обездвижено. У жертвы нет выбора. Я слышу, как хлопает на ветру, подобно крыльям, ее черный бархатный плащ, как стучат копыта, взламывая мутный ледок. Она едет сюда за данью. Я знаю. Я убью ее.
Когда щелкает замок, я не вздрагиваю. Я уже столько раз в памяти воспроизвел этот звук, что не слышу разницы. Я видел также, как расходится шелковая обивка, увеличивая дверной проем. И доказательства мне не нужны. Именно так это и происходит. Она крадется и таится, чтобы подсмотреть и подслушать, застать свою жертву врасплох, без маски. Я все еще стою спиной к двери и смотрю на свой импровизированный театр. Прикидываюсь глухим и наливаюсь холодной яростью. Нет, я не жертва, я сам хищник, с помутившимся разумом, с полускрытым голодным оскалом. Усилием воли я вынуждаю себя сохранять неподвижность, боясь спугнуть ее. Пусть подойдет поближе. Для верности я даже опускаюсь на одно колено, будто намерен что-то подправить в задуманной композиции. Я слышу, как она уже переступает порог. Заглядывает в полуоткрытую дверь и упирается взглядом мне в затылок. Я чувствую этот взгляд, сверлящий, повелительный. Она уверена, что застала меня врасплох, непозволительно взволнованного, в мыслях о дочери, а когда обернусь, она увидит мое искаженное лицо, свидетельство муки. Она заглянет мне в самую душу, запустит руку и будет там шарить. Я буду то краснеть, то бледнеть, буду вздыхать, заикаться, буду путать слова, лепетать, оправдываться… А она будет загонять меня в единственно оставшийся угол. Я уже вижу ее белое правильное лицо, ее полузакрытые от наслаждения глаза. Ярость оборачивается вспышкой в груди. Я вскакиваю и оборачиваюсь. Она в своем черном плаще с серебряной вышивкой. И капюшон все еще закрывает лицо, обращая ее в безликий призрак. Мне кажется, или она стала меньше ростом? Но этот вопрос все равно что пение флейты в грохоте барабанов. Я не могу остановиться. Я бросаюсь на нее, хватаю за плечи и встряхиваю. Я хочу видеть ее лицо, ее страх. Пусть ее зрачки расширятся, а рот станет кривым и жалким. Пусть вместо крика вырвется хрип. Капюшон падает, и я вижу лицо. Лицо женщины. Кожа белая, но усеяна веснушками, а рассыпавшиеся волосы – золотые.
Это не герцогиня!
Это Жанет!
Передо мной стоит Жанет, а я немилосердно трясу ее за плечи. В глазах не страх, а веселое изумление.
– Сударь, да умерьте же ваш пыл. Вы оторвете мне голову!
Как ошпаренный, я подаюсь назад, спотыкаюсь. Что-то попадается мне под ноги, отлетает в сторону; я почти теряю равновесие, хватаюсь за первое, что оказывается под рукой, – это ширма, за которой я прятал светильники. Она обрушивается, тянет меня за собой, и я оказываюсь лежащим среди собственных деревянных игрушек, сам такой же неуклюжий и беспомощный. Жанет наблюдает за мной с улыбкой.
– Вот теперь никаких сомнений. Вот теперь я точно знаю, что вы рады меня видеть.
У меня голова кругом. Вероятно, тот, кто управляет сейчас мной, выпустил из рук вагу, и она свободно болтается, позволяя моим рукам и ногам совершать бессмысленные повороты и взмахи.
– Любен… – задыхаясь, произношу я первое, что приходит в голову. – Он услышит шум. Он увидит вас!
– Не увидит, – невозмутимо отвечает Жанет. – И не придет.
– Не придет? Почему?
– Потому что он не посмеет потревожить ее высочество, если она желает провести несколько часов в обществе своего люб… фаворита.
Мне наконец удается справиться с собой и утвердиться в вертикальном положении.
– Ее высочество?! Но она… вы… я не понимаю. Как вы?.. Вы… вы снова заблудились?
Жанет продолжает улыбаться.
– Нет, на этот раз я знала, куда иду. Потому что она – это я, а я – это она. Ведь это она здесь, не правда ли?
Она делает поворот, и плащ взлетает, как огромное крыло.
– Не понимаю.
– Для всех, кто меня здесь видел, я не Жанет д‘Анжу, я герцогиня Ангулемская. Для привратника, мажордома, горничной, для вашего надсмотрщика Любена я – это она.
По выражения моего лица она угадывает, что ее слова – всего лишь пустой звук. Я таращусь на нее, как глухонемой на Цицерона. Жанет снимает плащ, сворачивает его и бросает в угол, за кресло. Под плащом на ней платье такое же, как у ее сестры, с жемчужной отделкой. Герцогиня не раз надевала его к ужину. Меня это окончательно сбивает с толку. Какая ужасная шутка! Герцогиня решила поиграть со мной. Она выдает себя за Жанет. Или это мой разум, ограждая меня от мук, надел на нее маску? Это такой вид сумасшествия, я слышал. Все очень ясно, в цвете. Ее волосы, голос…
– Геро, не бойся, это я, Жанет. Это только платье, я заказала себе точно такое же, как у нее. Моя модистка скопировала фасон и нанесла такую же вышивку, и плащ у меня – точная копия. Поэтому все думают, что я – это она. Это она здесь, с тобой. Это она приехала из Парижа. Ей понадобилось алиби. Кто-то в случае необходимости должен будет подтвердить, что этой ночью ее не было в Париже. Вероятно, это инсценировка для шпионов, а сестрица впуталась в какой-то заговор.
– Но… месье Ле Пине, он мог слышать ваш голос.
– Да, если бы я произнесла хотя бы слово. Но месье Ле Пине говорил не со мной, он говорил с мадам де Санталь.
– Анастази?! Она… она знает?!
– Конечно! Разве без ее помощи я могла бы здесь оказаться? Лазутчик в стенах крепости стоит целой армии у стен. Мы с Анастази, то есть с мадам де Санталь, составили небольшой заговор. Я страстно желала этой встречи, а Анастази вызвалась мне помочь и сыграла роль великодушного Мерлина. Тем более что сама Клотильда поручила ей устроить эту инсценировку.
– Но… как же? Вы ее подкупили?
– Я? Нет! Конечно нет! Я, само собой, предлагала ей деньги, это первое, что пришло мне в голову – предложить ей денег, много денег, но она отказалась и участвует в нашем деле вовсе не ради награды.
– А ради чего?
Лицо Жанет становится серьезным. Она делает несколько шагов по комнате, натыкается на перевернутый табурет, поднимает его и садится. Медленно и тщательно разглаживает складки на коленях.
– Не знаю. Полагаю, ради вас. Тут я могу только догадываться, но точного ответа у меня нет. Я уже предпринимала попытки увидеться с вами, одна из них увенчалась успехом, как вы помните, мне удалось встретить вас в парке, но все прочие мои дерзания провалились. Я и прежде предлагала ей деньги за содействие, еще тогда, в самый первый раз, когда послала за лекарем. Но Анастази с негодованием отказалась. Позже я снова пыталась встретиться с ней, даже назначила встречу. Она пришла, я просила ее назвать сумму, которая устроила бы ее, но она только презрительно фыркнула. Я стала подумывать о подкупе мажордома, или этой горничной… кажется, Жюльмет, или даже о шантаже. Я дошла до того, что начала следить за своей сестрой. Она могла оказаться вовлеченной в заговор, написать компрометирующее письмо… И тогда я могла бы оказать ей услугу. Ох, что я говорю! Я выставляю себя в таком невыгодном свете! Но это так! Я искала выход. Но выхода не было! Я совсем отчаялась, как вдруг Анастази сама предложила мне помощь. Сама назначила мне время и место встречи. От вознаграждения она вновь отказалась и объяснила свое сотрудничество тем, что не желает, чтобы я своими безумствами подвергала вас еще большей опасности. Я уверила ее, что это последнее, чего бы я желала добиться, но она добавила, что кроме всего прочего есть еще причина, более веская, послужившая основным мотивом для ее, так сказать, измены.
– Что же это за причина?
– Я задала ей тот же вопрос, и в ответ она показала мне это.
Жанет извлекает из-за корсажа сложенный вчетверо листок и протягивает мне. Я узнаю плотную, шелковистую бумагу, которую герцогиня заказывает во Флоренции. Иногда, желая явить мне свое благоволение, она дарит мне несколько листов для моих рисунков. Это тоже мой рисунок, бумага еще хранит тепло Жанет и пахнет ее духами. Я разворачиваю листок и узнаю одну из многочисленных королев или фей, которую нарисовал для Марии. В тот достопамятный день, когда девочка обнаружила старинный том с цветными миниатюрами, она безуспешно пыталась изобразить красивую даму в короне. Нетерпеливая, как все дети, она вскоре бросила это занятие, но взяла с меня обещание, что я непременно нарисую ей портрет дамы, который она повесит у себя в комнате. Ей обязательно нужен этот портрет… «Папа, ну пожалуйста!» В последующие дни я сделал несколько набросков с миниатюр в «Ланселоте» и «Романе о Розе». Некоторые, наиболее удачные, я передал с Анастази, отправлявшейся в Париж. Я позволил себе увлечься своим занятием и значительно отошел от подражательства Ле Нуару и де Грасси71, я уже рисовал что-то свое, доверяя бумаге собственные видения, и плод моего воображения сейчас смотрит на меня. В облике королевы бриттов я изобразил Жанет… Видимо, я был так поглощен своими мыслями и мечтами, что по неосторожности выдал себя, а Анастази меня немедленно уличила. Она и прежде подозревала, что встреча с самозванкой д’Анжу не прошла для меня бесследно, а тут получила неоспоримые доказательства.
– Это мой рисунок…
– Я догадалась. И сходство не вызывает сомнений.
– Это получилось случайно! Я не хотел!
– Разве я требую оправданий? – тихо спрашивает Жанет.
У меня горят щеки.
– Для меня это оказалось не менее убедительным, чем для мадам де Санталь, – продолжает она. – Сомнений больше не было, вы не забыли меня. А прежде я то и дело терзалась! Не напрасны ли все те усилия, что я прилагаю? Не будет ли мой визит для вас тягостной неожиданностью? Не нарушу ли я ваших планов и не лишу ли вас покоя? Ведь я ничего не знаю. Вы не искали со мной встречи, не передавали тайных посланий. Тогда, в парке, я вас поцеловала, но вы шарахнулись от меня, будто заяц. А второй раз, во время охоты, смотрели на меня глазами, полными ужаса. Да, я чувствовала, что мое присутствие волнует вас, вы смущены, растеряны. Но это могло происходить от природной робости или от неожиданности происходящего. В конце концов, вы могли быть просто сбиты с толку. Но желаете ли вы меня видеть? Я вовсе не так самонадеянна, как это может показаться со стороны. И никогда не пыталась выдать желаемое за действительное, как бы это ни льстило моему самолюбию. Мне нужны доказательства. Я колебалась, десятки раз давала себе слово покончить с этим безумством, но потом вспоминала ваши глаза… И тот взгляд, который вы бросили на меня, приподнявшись на локте, взгляд больной, умоляющий и в то же время такой… такой благодарный. А потом другой взгляд, во время нашей второй встречи, когда месье Ле Пине предложил мне руку, а я стояла на крыльце и смотрела поверх голов лакеев и горничных. А вы были внизу, у последней ступеньки. Падал снег, и между нами будто опустилась завеса, но я все же видела ваши глаза. В них было изумление и что-то еще, неуловимое, прозрачное… что-то похожее на радость. Да, да, радость! Счастливое изумление! Во всяком случае, мне так показалось. Возможно, действительно показалось. Вооружившись этим взглядом, я гнала посещавшие меня сомнения, как гонят назойливых визитеров, и мечтала спросить вас сама. Я мечтала о встрече. Как видите, мотивов для последующих безумств у меня было не так уж много. Всего два. И я пользовалась ими при каждом удобном случае. Был, правда, еще один.