Полная версия
Данте в русской культуре
В сентябре 1905 г. С. А. Венгеров, выступая уполномоченным издательства «Брокгауз и Ефрон», предложил Брюсову перевести «Комедию». Тот с готовностью откликнулся на предложение и, готовясь к работе, сформулировал задачи перевода.
1. Сохранить поэзию подлинника.
2. Воссоздать стиль Данте.
3. Избегать дополнений, ради стиха допускать лишь перефразировки, соблюдать звукопись Данте[26].
Продумывая план, поэт стремился предупредить огрехи, которых не избежал и Д. Мин. Для перевода Брюсов выбрал миланское издание поэмы 1903 г., подготовленное известным швейцарским дантологом Дж. Скартаццини в сотрудничестве с профессором Дж. Ванделли. В распоряжении поэта имелись и французские тексты «Комедии» А. де Монтора, Э. Ару и А. Мелио. Наконец, Брюсов обзавелся словарем дантовских рифм Л. Поллако и двухтомной «Enciclopedia Dantesca». Рекогносцировка перевода велась по-брюсовски.
К сожалению, по вине издательства тщательные приуготовления оказались почти напрасными. В архиве поэта обнаружены лишь переводы первой песни с комментариями и вступительной статьей, нескольких терцин третьей и отрывков пятой песен «Ада».
После разрыва соглашения с издательством Брюсов не хотел оставлять начатых трудов и договаривался о переводе с В. И. Ивановым. Он брался перевести «Ад», Иванов – «Чистилище» и «Рай». В «Переписке из двух углов» (1921) есть строки, косвенно свидетельствующие об этой договоренности. М. О. Гершензон обращается к Иванову: «Теперь я пишу при вас, пока вы в тихом раздумье силитесь мыслью разгладить вековые складки Дантовских терцин, чтобы затем, глядя на образец, лепить в русском стихе их подобие… А после обеда мы ляжем каждый на свою кровать, вы с листом, я с маленькой книжкой в кожаном переплете, и вы станете читать мне ваш перевод «Чистилища» – плод утреннего труда, а я буду сверять и спорить»[27]. Через шестьдесят лет первая песнь «Чистилища» в переводе Иванова была опубликована в «Oxford Slavonic Papers»[28].
На рубеже веков в печати довольно часто появлялись переводы отдельных песен «Комедии» Эллиса (Л. Л. Кобылинского), активного деятеля русского символизма. Он занимался и специальными исследованиями поэмы, разрабатывая, преимущественно, религиозно-мистические темы. «Для Данте, – заявлял Эллис, – путь по загробным мирам не был никогда мифотворчеством, а аллегорически-символическим описанием реальных видений, описанием, подобным большинству сообщений ясновидцев и боговидцев его эпохи»[29]. Такие соображения высказывались и раньше, незадолго до Эллиса теософские комментарии к дантовским сочинениям публиковались переводчицей «Пира» Кэтрин Хилард в лондонском журнале «Люцифер» (1893).
Уже в эмиграции, почти перед смертью, солидный опус о творчестве Данте издал в Париже Д. С. Мережковский[30]. Он старался учесть все лучшее в европейской дантологии и в работе над книгой использовал труды комментаторов от Джованни Боккаччо и Кристофоро Ландино до Микаэля Барби.
С восхищением относился к Данте К. Д. Бальмонт. Рассказывая об этом, его жена Е. А. Андреева-Бальмонт вспоминала, с каким воодушевлением он читал терцины «Комедии», обнажая красоту и силу дантовского стиля[31]. В 90-е годы Бальмонт перевел двухтомную «Историю итальянской литературы» А. Гаспари с лучшим для того времени очерком о Данте.
Среди почитателей поэта был и Александр Блок. В его записной книжке есть помета о покупке в 1901 г. «Божественной комедии» издания И. И. Глазунова. Книга пополнила шахматовскую библиотеку, которая, по существу, была «дачной» и не претендовала на полноту коллекции, отражающей многосторонние интересы ее владельца. Тем примечательнее в числе раритетов три тома поэмы. На обложке каждого автограф – «Александр Блок»[32].
В 1918 г., в суровую пору Гражданской войны, красноармейцы в штабе 4-й армии отпечатали «Новую жизнь» Данте с введением и комментариями магистра романо-германской филологии, доцента Самарского университета M. И. Ливеровской. Видимо, эта книжка, сброшюрованная из серых листков оберточной бумаги, сразу ставшая библиографической редкостью, была подарена Блоку. На ее титуле Ливеровская написала: «Onorate l'altissimo poeta» (Dante. Inferno). Maria Liverovska. 12. X. 1920[33]. – «Почтите высочайшего поэта». Так в Лимбе встретили пришествие Вергилия. Высочайшим поэтом явился миру и Данте. Его преемником на русской земле стал А. Блок.
В XX веке «Божественная комедия», не считая опыта О. Чюминой (1902), полностью была переведена на русский язык три раза. В 1938 г. М. Л. Лозинский на страницах «Литературного современника» опубликовал статью «Кпереводу Дантова „Ада“». «По грандиозности замысла, по архитектурной стройности его воплощения ‹…› по страстной силе своего лиризма, – писал он, – поэма Данте не знает себе равных среди европейских литератур ‹…› могучий индивидуализм Данте и несравненная выразительность созданных им образов сообщает такую силу его «тройственной поэме», что она остается и в наши дни живым созданием искусства»[34]. Оценивая переводческие опыты предшествующего столетия, Лозинский полагал лучшим аналогом итальянского текста «Божественную комедию» Д. Мина, которая в полном объеме увидела свет уже после смерти автора: в 1902–1904 гг. «При всех своих достоинствах, – отмечал поэт, – перевод Мина не всегда в должной степени точен, а главное – он написан стихами, по которым трудно судить о поэтической мощи подлинника»[35]. Последние слова Лозинского стали программой его собственного блистательного (А. Илюшин) перевода, где завораживающая красота терцин и метафорическая сила выражений всех трех кантик, законченных в 1945 г., свидетельствует о неподражаемом гении русского поэта. Немаловажную роль в искусстве версификации сыграла пушкинская традиция – Лозинский перевел «Комедию», созданную итальянским одиннадцатисложником, пятистопным ямбом, словно обручив Пушкина с Данте. В рисунке художественной образности для русого читателя нередко видится пушкинская линия, но она столь органична, что не покушается на глубоко самобытное художественное мышление автора поэмы. И все же трудно отвлечься от впечатления, что «Комедия» Лозинского воистину оказывается «тройственной поэмой» – и не в силу своей трехчастности, – а именно потому, что в ней гению Данте сопутствует гений двух русских поэтов. Чтобы не раздражать читателя бездоказательными предположениями, приведем пример. В семнадцатой песне «Ада» автор рассказывает, как он, восседая вместе с Вергилием на хребте Гериона, символизирующем в поэме Обман, спускается в бездну восьмого круга Ада. Доставив седоков к цели, Герион тут же исчезает. Стихом, заканчивающим песню, завершается и этот опасный для путников эпизод. Сравним последнюю терцину плюс заключительный стих у четырех переводчиков XX века: Б. Зайцева, переводившего «Ад» ритмической прозой (1961), М. Лозинского (1939), A. Илюшина (полный перевод «Комедии» опубликован в 1995 г.) и B. Маранцмана (перевод издан в 2003 г.). Но вначале дантовский текст:
cosi ne puose al fondo Gerioneal pie al pie délia stagliata roccae, discarcate le nostre persone,si dileguo come da corda cocca (XVII, 133–136).Вот переводы в порядке упоминания их авторов. Обратим внимание прежде всего на заключительный стих:
Б. Зайцев:
Так ссадил нас в глубине Герион,У самого подножия рухнувшей скалы,И освободившись от наших телУмчался, как стрела из лука.М. Лозинский:Так Герион осел на дно провалаТам, где крутая шла скала,И, чуть с него обуза наша спала,Взмыл и исчез, как с тетивы стрела.A. Илюшин:
Так зверь, носящий имя Гериона,На дно спустился; мы сошли без звука;Как только сняла груз моя персона,Прочь улетел он, как стрела из лука.B. Маранцман:
Так Герион закончил свой полет,Достигнув скал глубинных остановки,Где нас сгрузил, и, вновь подняв живот,Исчез, как в пропасти конец веревки.На наш взгляд, стих Лозинского «Взмыл и исчез, как с тетивы стрела» наиболее выразительный и динамичный. Он эмблематичен для всей переводческой стратегии автора, у которого, как сказал бы Мандельштам, «единство света, звука и материи составляет ее внутреннюю природу»[36]. Иного рода стратегия А. Илюшина. Он сознательно уходит от испытанного русской поэзией пятистопного ямба и в соответствии с оригиналом предпочитает ему женский силлабический одиннадцатисложник, так как русский одиннадцатисложник с женской клаузулой ближе итальянскому эндекасиллабу – размеру дантовского стиха. Выбор не вкусовой, а профессиональный. Стиховеды убеждены, что технику эквиметрического перевода Данте на русский язык определить непросто. «Ясно, что перевод должен охранить большую долю ямбических строк и стоп внутри неямбических. Переводчик должен усилить четвертый и шестой слоги, как это сделано в «„Божественной комедии“. В наиболее точном и в стиховом, и в лексическом плане переводе A. A. Илюшина эта задача решается средством микрополиметрии: русское ухо, привычное к сверхжесткой силлаботонике, слышит в пределах строки или строфы сочетание различных стоп или размеров»[37].
У Илюшина не только стиховая форма, но и языковая манера резко отличается от сурово-пленительных терцин Лозинского. «Здесь почти нет красоты слога, – пишет о своей работе Илюшин, – в том смысле, в каком она столь блистательно проявилась в тексте Лозинского. «Эстетизмам» нередко предпочитаются «антиэстетизмы». Во имя чего? Все дело в том, что поэтическое слово Лозинского отточено, уверено в себе, с своей непогрешимо-исторической сочетаемости с контекстом, неотразимом обаянии, стилистической уместности и пр. Такой эффект удается тогда, когда мастер слова умело опирается на надежно выработанные и выверенные нормы литературного языка и поэтического вкуса – т. е. на то, на что никак не мог опереться сам Данте, будучи не столько наследником, сколько первооткрывателем поэтических сокровищ. У Лозинского – сформировавшееся, У Данте – формировавшееся»[38].
Перефразируя Т. Адорно, мы вправе думать, что ничто не наносит такого ущерба искусству прошлого, как его аналогии с настоящим. Своими переводами знаток Данте и русской силлабики A. A. Илюшин ведет катакомбную археологическую работу, результатом которой оказываются непредвиденные открытия. Их значительность, в том числе и художественно-эстетическая значимость, подтверждается высокой оценкой труда переводчика на родине Данте. В Италии он удостоен золотой медали Флоренции. Труд Илюшина – не только выдающееся событие русской или итальянской литературы, но и знак непреходящего торжества гуманитарных ценностей в трудно развивающемся человеческом сообществе.
Переводческая стратегия Б. К. Зайцева была иная. Он писал: «Предлагаемый перевод ‹…› сделан ритмической прозой строка в строку с подлинником. Форма эта избрана потому, что лучше передает дух и склад дантовского произведения, чем перевод терцинами, всегда уводящий далеко от подлинного текста, и придающий особый оттенок языку. Мне же как раз хотелось передать, по возможности, первозданную простоту и строгость дантовской речи»[39]. В предисловии к своему «Аду» Зайцев замечал: «Если попробовать рукой, на ощупь, то слова Данте благородно-шероховаты, как крупнозернистый мрамор или позеленевшая, в патине, бронза. Часто он темен, даже и непонятен. Но для него – так и надо. Это его стиль. В нем есть, ведь, оракульское, пифическое»[40]. Размышляя об интонации дантовских терцин, Зайцев отмечает: «Чтобы написать Ад, надо было «в озере своего сердца» собрать острую влагу скорби»[41]. Читатели это чувствуют. Один из них считает, что перевод Зайцева драматичнее, чем у Лозинского[42].
Перевод бывшего профессора РГПУ В. Маранцмана иначе, как подвижническим, вряд ли назовешь. Если А. Илюшин провоцировал путешествие вглубь человечности и средневековой культуры, то Маранцман ставил задачу расширить круг читателей Данте, максимально приблизив текст оригинала к читателю. Именно поэтому он пошел вслед за Лозинским, пытаясь стать проводником широкой аудитории к выдающемуся литературному памятнику. Отмечая ряд формальных упущений, например, немыслимые для Данте неточные рифмы и etc., M. Гаспаров писал о высоком проценте точности перевода дантовской речи в процессе смыслообразования и современной лексики. По наблюдениям Гаспарова, обычно в переводах коэффициент точности колеблется между 50 и 55 %: из подлинника сохраняется около половины слов, остальные заменяются или утрачиваются. В переводе Лозинского первой песни «Ада» коэффициент точности составляет 74 %, вольности – 31 %, соответственно 73 % точности и 27 % вольности – для XXX песни «Ада». Почти такие же показатели у Маранцмана: 73 % и 31 % для первой песни «Ада», а для XXX песни – 79 % и 28 %[43]. Иными словами, по точности перевод Маранцмана не уступает поэтически блистательному труду Лозинского, что внушает заслуженное уважение к автору нового перевода. Чем больше переводов, тем больше возможностей иметь Данте своим конфиденциальным собеседником. Читательская благодарность авторам переводов естественна и уместна.
Глава 2. Данте и русский романтизм
На исходе третьего десятилетия нового века П. А. Катенин писал на страницах «Литературной газеты»: «Теперь понаслышке и древним назло много хвалят Данте, но мало читают…». В этом резком суждении все же больше признания вдруг выросшей популярности итальянского поэта, нежели справедливости мнения, что в эту пору в России Данте уже «знали», но не читали[44]. Конечно, круг читателей «отцановой Италии» (Шатобриан) был гораздо уже, чем, скажем, Шиллера или Шекспира. За пределами Италии интерес к Данте и его «Комедии» еще только начинался. XVIII век не питал особого пристрастия к изучению и переводам дантовских творений, и лишь в XIX столетии их число стало быстро умножаться. К концу века насчитывалось около пятисот переводов «Божественной комедии». Ее можно было читать на французском и английском, немецком и армянском, голландском и еврейском, польском и португальском, шведском и румынском, санскрите и каталонском, словенском, чешском и русском языках. По уверению швейцарского дантолога Скартаццини, ни одно создание поэзии, ни одно произведение, даже Библия, не издавались в прошлом веке так часто, как поэма Данте[45].
Не случайно каталоги русских библиотек свидетельствуют о самом заинтересованном внимании наиболее культурной публики к творчеству гениального поэта. Так, среди книг П. Я. Чаадаева хранится три издания дантовской поэмы 1802, 1828 и 1829 гг. на английском, французском и параллельно на итальянском и французском языках[46].
В книжном собрании В. А. Жуковского несколько изданий «Божественной комедии» – на французском, немецком, итальянском и русском языках (пер. Е. В. Кологривовой). Одно из них, на итальянском языке 1807 г., купленное в 1813 г. в Веймаре, перешло поэту от К. Н. Батюшкова. На полях этой книги Жуковский сделал черновые наброски русского перевода первых восемнадцати строк поэмы[47]. Трудно сказать, чем Данте особенно привлекал нашего поэта, но несомненно одно: Жуковского и творца «Божественной комедии» объединяла мысль, что реальный мир истинен, но не вечен и, следовательно, не содержит, а только отражает истину, которая пребывает в ином, интеллигибельном (умопостигаемом, мыслимом) мире. В библиотеке A. C. Пушкина среди четырех парижских изданий «Комедии» на итальянском и французском языках сохранились два первых тома (L'Infer, Le Purgatoire) поэмы, изданной на французском языке в 1596–1597 гг. На одном из экземпляров суперэкслибрис служит указанием, что этот «ветхий Данте» в прекрасном, тисненном золотом марокене, с золотым обрезом и гравированными титулами – переплет сделан в XVIII веке – принадлежал ранее графской библиотеке дома Бурбонов[48].
Переводы далеко не всегда могли достойно представить художественные достоинства «Комедии». «К сожалению, – замечал тот же Катенин, – трудно не знающему итальянского языка познакомиться с сими изящными красотами: так они обезображены в переводах. Прозою перелагать Данте жалко; а стихами, тем паче соблюдая размер и мудреное сплетение подлинника, вряд ли примется терпеливо хоть один из нынешних стихотворцев»[49]. Русский поэт судил о рифах «переложения» поэмы по своему опыту, и его суждения касались не только соотечественников. «Легче одеть статую, чем перевести Данте», – говорил Байрон.
В конце 20-х – начале 30-х годов русская публика, знающая итальянский язык гораздо менее, чем французский, знакомилась с «Комедией» преимущественно в переводах Арто де Монтора (1772–1849) и Антони Дешана (1800–1869). Именно ими был представлен «французский Данте» самых поздних изданий в собраниях Жуковского и Пушкина. Об одном из этих французов АН. Тургенев оставил в своей «Хронике» характерную запись: «Арто, переводчик Данте и биограф Макиавеля. Он сам уверял меня, что перевод его Данта лучший на французском. Roger, Баланш и Рекамье читали его и уверяют, что он довольно верен, но плох»[50].
Однако не все русские читатели довольствовались несовершенными копиями; многие из тех, кто переводил поэму или писал о Данте, читали его в подлиннике. Например, Жуковский сообщал о только что почившем И. Козлове: «Знавши прежде совершенно французский и итальянский языки, он уже на одре болезни, лишенный зрения, выучился по-английски и по-немецки ‹…› он знал наизусть всего Байрона, все поэмы Вальтера Скотта, лучшие места из Шекспира и главные места из Данта»[51]. Несколько раньше Бестужев-Марлинский уведомлял брата: «Занимаюсь плотно итальянским языком. Читаю Данта»[52]. В литературной и ученой среде итальянским владели A. A. Шаховской и С. Е. Раич, H. A. Крылов и К. Н. Батюшков, С. П. Шевырёв и H. A. Полевой, Д. Н. Блудов и H. H. Бахтин, A. C. Пушкин и Д. В. Дашков. Уже этот достаточно пестрый перечень имен позволяет думать, что в России первой трети нового века о Данте и его «Комедии» знали не только понаслышке. В эту пору суровый флорентинец заслонил собой Торкватто Тассо и стал в глазах образованного читателя олицетворением итальянской литературы, ее полномочным представителем. В этом отношении примечательно суждение И. М. Муравьёва-Апостола: «Прочитай Данте на итальянском, Сервантеса на испанском, Шекспира на английском, Шиллера на немецком, тогда ты приобретешь некоторое право произносить над ними приговор»[53]. Среди писателей, чьи имена стали представительным паролем той или иной западноевропейской литературы, несколько неожиданно, но заслуженно называется Данте.
Имя Данте мелькает и в частной переписке, и на страницах русской печати. Так, в 1811 г. К. Н. Батюшков пишет H. H. Гнедичу из деревни: «Я сию минуту читал Ариоста, дышал свежим воздухом Флоренции, наслаждался музыкальными звуками авзонийского языка и говорил с тенями Данта, Тасса и сладостного Петрарка…»[54] Любопытно, что недавно один весьма авторитетный дантолог высказал удивление, что Батюшков, «первый из русских поэтов, вполне овладевший итальянским языком, не подарил своего внимания Данте»[55]. Но это не совсем так. В проспект переводов, который был выслан в 1817 г. Гнедичу, Батюшков включил «Божественную комедию», а кроме того – статью «О жизни Данте и его поэме»[56]. Статья об итальянском поэте была давним замыслом Батюшкова. Еще раньше он сообщал тому же адресату, что не написал обещанной статьи, ибо был болен и не имел под рукой нужных книг[57]. Видимо, только тяжкая душевная болезнь помешала Батюшкову приступить к работе над переводом Данте и статьей или книгой о нем. Впрочем, некоторые из современников русского поэта уверяли, что обещанный перевод Данте все же был выполнен им, но он сжег его в минуту душевных мук и уже безумной ненависти к своему дарованию, когда неизлечимо больной навсегда возвращался на родину из-за границы[58]. Насколько это показание соответствует истине, проверить невозможно, но мысль Батюшкова, пока была ясной, часто обращалась к Данте[59]. В последние месяцы своей здоровой жизни он писал А. И. Тургеневу из Неаполя: «Вы читаете Данта, завидую вам»[60]. «Данте, – полагал Батюшков, – великий поэт: он говорит памяти, глазам, уху, рассудку, воображению, сердцу»[61].
Страстным почитателем сурового тосканца был «один из первых апостолов романтизма»[62] Павел Катенин. «Боже! – восклицал он, – какой великий гений этот Данте! ‹…› вот истинно национальный поэт»[63]. В устах Катенина, воителя за «народность» и самобытность отечественной словесности, замечание о национальном содержании дантовского творчества было равнозначно убеждению в романтическом характере «Божественной комедии». Это представляется еще более очевидным, если сопоставить утверждение Катенина, что в Италии «истинная поэзия родилась и исчезла с Данте»[64], с предшествующим ему суждением уже зрелого Пушкина: «В Италии, кроме Данте единственно, не было романтизма. А он в Италии-то и возник»[65]. Явное сходство этих соображений однако не означает зависимости Катенина от признанного и высокого авторитета.
Еще в 1822 г., формулируя принципиальные положения романтической эстетики, Катенин приводил в качестве примера ряд имен и среди них Данте. «Я вообще не терплю школ в словесности, – писал он, – их быть не должно. Всякий пиши сам по себе, как знаешь; всем один судья – потомство. Превосходные, образцовые писатели нигде не волокли за собою кучи ничтожных подражателей ‹…› Ни Данте, ни Тасс, ни Камоэнс, ни Сервантес, ни Шекспир, ни Расин, ни Мольер не предводительствовали полками пигмеев»[66]. В этом перечне «образцовых писателей», ориентированном на защиту романтизма, имена Расина и Мольера могут вызвать понятное недоумение, но нужно помнить о неоднозначной литературной позиции «младшего архаиста», который «почтенную старину» зачастую противопоставлял «тощим мечтаниям» «самозванцев-романтиков» или карамзинистов. Например, главное достоинство библейских трагедий Расина «Эсфирь» и «Гофолия» он видел в национально-историческом колорите: в них, замечал Катенин, «нет ничего французского, все дышит древним Иерусалимом»[67].
Близкий к Катенину В. К. Кюхельбекер писал совершенно в духе своего единомышленника: «…у нас были и есть поэты (хотя их и немного) с воображением неробким, с словом немногословным, неразведенным водою благозвучных, пустых эпитетов. Не говорю уже о Державине! Не таков, например, в некоторых своих стихотворениях Катенин, которого баллады: Мстислав, Убийца, Наташа, Леший, еще только попытки, однако же (да не рассердятся наши весьма хладнокровные, весьма осторожные, весьма не романтические самозванцы-романтики!) по сию пору одни, может быть, во всей нашей словесности принадлежат поэзии романтической»[68].
В свою очередь Катенин сочувственно откликнулся на боевую статью Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» (1824)[69]. В статье автор, в частности, заявлял: «Но что такое поэзия романтическая? Она родилась в Провансе и воспитала Данта, который дал ей жизнь, силу и смелость, отважно сверг с себя иго рабского подражания римлянам, которые сами были единственно подражателями греков, и решился бороться с ними. Впоследствии в Европе всякую поэзию свободную, народную, стали называть романтической»[70]. Вероятно, Катенин был совершенно согласен с такой концепцией романтизма, тем более что она восходит к положениям французского историка литературы Ж. Ш. Сисмонди, труды которого «De la littérature du midi de l'Europe» поэт знал и высоко ценил. В «Письме к издателю „Сына Отечества“» он упрекал Н. И. Греча в подмене истории литературы «послужными списками писателей» и наставлял: «Если б по примеру Женгене и Сисмонди вы показывали тесную связь жизни автора с его творениями и взаимное их влияние, это было бы весьма любопытно, но этого нет»[71].
По свидетельству Пушкина, Катенин первый ввел в круг «возвышенной поэзии язык и предметы простонародные»[72]. Это соответствовало устремлениям архаистов-романтиков к литературному преобразованию, к утверждению национально-характерных «красок и форм». С другой стороны, несомненно важной для катенинской группы была мысль о том, что формы стихотворений замечательны, как писал Катенин, не собственно по себе, а по связи своей с содержанием: «…с изменением его должен измениться и наружный вид»[73]. Такие эстетические воззрения подготовили благодатную почву для восприятия стилевого своеобразия художественной речи «Божественной комедии». По ее поводу Катенин писал: «О слоге судить прежде всего соотечественникам, но и тут, мне кажется, судили с неразумной строгостью; многие обветшалые слова и обороты могут быть, вопреки нынешнему употреблению, весьмахороши; язык Данте чудесно благороден и всеобъемлющ; на все высокое и низкое, страшное и нежное находит он приличнейшее выражение, и тем несравненно разнообразен; а для нас, северных, именно по вкусу, в нем нет еще той напевной приторной роскоши звуков, которую сами итальянцы напоследок в своих стихах заметили»[74]. Верно уловив стилевые особенности «Комедии», Катенин стремился передать их в своем переводе трех песен поэмы[75]. В 1829 г. он писал Н. И. Бахтину: «…обращаюсь к замечаниям Вашим на перевод второй и третьей песни „Ада“:
Я ни Эней, ни Павел, и в себеНе зрю один достоинства чрез меру [Ад, II, 32–33].Переменить зрю на чту легко; но лучше ли будет? оба глагола равно к разговорному языку не принадлежат, и им одним переводить Данте нельзя и не должно; надо его искусно только смешивать с книжным и высоким, избегая скачков; не зрю мне кажется здесь живее, нежели чту или не мню»[76].