Полная версия
Как закалялась сталь
– Что мне делать надо сейчас?
Но мальчик на вопрос только хихикнул:
– Ты у тети спроси, она тебе все пропечатает, а я здесь временно. – И, повернувшись, выскочил в дверь, ведущую на кухню.
– Иди сюда, помогай вытирать вилки, – услышал Павка голос одной из работающих, уже немолодой судомойки. – Чего ржете-то? Что тут такого мальчонка сказал?… Вот бери-ка, – подала она Павке полотенце, – бери один конец в зубы, а другой натяни ребром. Вот вилочку и чисть туда-сюда зубчиками, только чтоб ни соринки не оставалось. У нас за это строго. Господа вилки просматривают, и если заметят грязь – беда: хозяйка в три счета прогонит.
– Как – хозяйка? – не понял Павел. – Ведь у вас хозяин тот, что меня принимал.
Судомойка засмеялась:
– Хозяин у нас, сынок, вроде мебели, тюфяк он! Всему голова здесь хозяйка. Ее сегодня нет. Вот поработаешь – увидишь.
Дверь в судомойню открылась, и в нее вошли трое официантов, неся груды грязной посуды.
Один из них, широкоплечий, косоглазый, с крупным четырехугольным лицом, сказал:
– Пошевеливайтесь живее. Сейчас придет двенадцатичасовой, а вы копаетесь.
Глядя на Павку, он спросил:
– А это кто?
– Это новенький, – ответила Фрося.
– А, новенький, – проговорил он. – Ну, так вот, – тяжелая рука его опустилась на плечо Павки и толкнула к самоварам, – они у тебя всегда должны быть готовы, а они, видишь: один затух, а другой еле дышит. Сегодня это тебе так пройдет, а завтра если повторится, то получишь по морде. Понял?
Павка, не говоря ни слова, принялся за самовары.
Так началась его трудовая жизнь. Никогда Павка не старался так, как в свой первый рабочий день. Понял он: тут – не дома, где можно мать не послушать.
Косоглазый ясно сказал, что, если не послушаешь, – в морду.
Разлетались искры из толстопузых четырехведерных самоваров, когда Павка раздувал их, натянув снятый сапог на трубу. Хватаясь за ведра с помоями, летел к сливной яме, подкладывал под куб с водой дрова, сушил на кипящих самоварах мокрые полотенца, делая все, что ему говорили. Поздно вечером уставший Павка отправился вниз, на кухню. Пожилая судомойка Анисья, посмотрев на дверь, скрывшую Павку, сказала:
– Ишь, мальчонка-то какой-то ненормальный, мотается как сумасшедший. Не с добра, видно, послали работать-то.
– Да, парень справный, – сказала Фрося, – такого подгонять не надо.
– Убегается скоро, – возразила Луша, – все сначала стараются…
В семь часов утра, измученный бессонной ночью и бесконечной беготней, Павка передал кипящие самовары своей смене – толстоморденькому мальчишке с нахальными глазками.
Удостоверившись, что все в порядке и самовары кипят, мальчишка, засунув руки в карманы, цыкнув сквозь сжатые зубы слюной и с видом презрительного превосходства взглянув на Павку слегка белесоватыми глазами, сказал тоном, не допускающим возражения:
– Эй ты, шляпа! Завтра приходи в шесть часов на смену.
– Почему в шесть? – спросил Павка. – Ведь сменяются в семь.
– Кто сменяется, пусть сменяется, а ты приходи в шесть. А будешь много гавкать, то сразу поставлю тебе блямбу на фотографию. Подумаешь, пешка, только что поступил и уже форс давит.
Судомойки, сдавшие свое дежурство вновь прибывшим, с интересом наблюдали за разговором двух мальчиков. Нахальный тон и вызывающее поведение мальчишки разозлили Павку. Он подвинулся на шаг к своей смене, приготовясь влепить мальчишке хорошего леща, но боязнь быть прогнанным в первый же день работы остановила его. Весь потемнев, он сказал:
– Ты потише, не налетай, а то обожжешься. Завтра приду в семь, а драться я умею не хуже тебя; если захочешь попробовать – пожалуйста.
Противник отодвинулся на шаг к кубу и с удивлением смотрел на взъерошенного Павку. Такого категорического отпора он не ожидал и немного опешил.
– Ну ладно, посмотрим, – пробормотал он.
Первый день прошел благополучно, и Павка шагал домой с чувством человека, честно заработавшего свой отдых. Теперь он тоже трудится, и никто теперь не скажет ему, что он дармоед.
Утреннее солнце лениво подымалось из-за громады лесопильного завода. Скоро и Павкин домишко покажется. Вот здесь, сейчас же за усадьбой Лещинского.
«Мать, наверное, не спит, а я с работы возвращаюсь, – думал Павка и пошел быстрее, посвистывая. – Получилось не так уже скверно, что меня из школы выперли. Все равно проклятый поп не дал бы житья, а теперь я на него плевать хотел, – рассуждал Павка, подходя к дому, и, открывая калитку, вспомнил: – А тому, белобрысому, обязательно набью морду, обязательно».
Мать возилась во дворе с самоваром. Увидев сына, спросила тревожно:
– Ну как?
– Хорошо, – ответил Павка.
Мать хотела о чем-то предупредить. Он понял: в раскрытое окно комнаты виднелась широкая спина брата Артема.
– Что, Артем приехал? – спросил он, смутившись.
– Вчера приехал и останется здесь. Служить будет в депо.
Павка не совсем уверенно открыл дверь в комнату.
Громадная фигура, сидевшая за столом спиной к нему, повернулась, и на Павку глянули из-под густых черных бровей суровые глаза брата.
– А, пришел, махорочник? Ну, ну, здорово!
Не предвещала Павке ничего приятного беседа с приехавшим братом.
«Артем уже все знает, – подумал Павка. – Артем может и отругать, и поколотить».
Побаивался Павлик Артема.
Но Артем, видно, драться не собирался; он сидел на табурете, опершись локтями о стол, и смотрел на Павку неотрывающимся взглядом – не то насмешливо, не то презрительно.
– Так ты говоришь, университет уже закончил, все науки прошел, теперь за помои принялся? – сказал Артем.
Павка уставился глазами в потрескавшуюся половицу, внимательно изучая высунувшуюся шляпку гвоздика. Но Артем поднялся из-за стола и пошел в кухню.
«Обойдется, видно, без припарки», – облегченно вздохнул Павка.
Во время чаепития Артем спокойно расспрашивал Павку о происшедшем в классе.
Павка рассказал все.
– И что с тобой будет дальше, когда ты таким хулиганом растешь? – с грустью проговорила мать. – Ну что нам с ним делать? И в кого он такой уродился? Господи Боже мой, сколько я мучения с этим мальчишкой перенесла! – жаловалась она.
Артем, отодвинув от себя пустую чашку, сказал, обращаясь к Павке:
– Ну, так вот, браток. Раз уж так случилось, держись теперь настороже, на работе фокусов не выкидывай, а выполняй все, что надо; ежели и оттуда тебя выставят, то я тебя так разрисую, что дальше некуда. Запомни это. Довольно мать дергать. Куда, черт, ни ткнется – везде недоразумение, везде чего-нибудь отчебучит. Но теперь уж шабаш. Отработаешь годок – буду просить взять учеником в депо, потому в тех помоях человека из тебя не будет. Надо учиться ремеслу. Сейчас еще мал, но через год попрошу – может, примут. Я сюда перевожусь и здесь работать буду. Мамка служить больше не будет. Хватит ей горб гнуть перед всякой сволочью, но ты смотри, Павка, будь человеком.
Он поднялся во весь свой громадный рост, надел висевший на спинке стула пиджак и бросил матери:
– Я пойду по делу на часок. – И, согнувшись у притолоки двери, вышел.
Уже во дворе, проходя мимо окна, сказал:
– Там тебе привез сапоги и ножик, мамка даст.
Буфет вокзала торговал беспрерывно целые сутки.
Железнодорожный узел соединял пять линий. Вокзал плотно был набит людьми и только на два-три часа ночью, в перерыв между двумя поездами, затихал. Здесь, на вокзале, сходились и разбегались в разные стороны сотни эшелонов. С фронта на фронт. Оттуда с искалеченными, с искромсанными людьми, а туда с потоком новых людей в серых однообразных шинелях.
Два года провертелся Павка на этой работе. Кухня и судомойня – вот все, что он видел за эти два года. В громадной подвальной кухне – лихорадочная работа. Работало двадцать с лишним человек. Десять официантов сновали из буфета в кухню.
Получал уже Павка не восемь, а десять рублей. Вырос за два года, окреп. Много мытарств прошел он за это время. Коптился в кухне полгода поваренком, вылетел опять в судомойню – выбросил всесильный шеф: не понравился несговорчивый мальчонка, того и жди, что пырнет ножом за зуботычину. Давно бы уже прогнали за это с работы, но спасала его неиссякаемая трудоспособность. Работать мог Павка больше всех, не уставая.
В горячие для буфета часы носился как угорелый с подносами, прыгая через четыре-пять ступенек вниз, в кухню, и обратно.
Ночами, когда прекращалась толкотня в обоих залах буфета, внизу, в кладовушках кухни, собирались официанты. Начиналась бесшабашная азартная игра: в «очко», в «девятку». Видел Павка не раз кредитки, лежавшие на столах. Не удивлялся Павка такому количеству денег, знал, что каждый из них за сутки своего дежурства чаевыми получал по тридцать – сорок рублей. По полтинничку, по рублику собирали. А потом напивались и резались в карты. Злобился на них Павка.
«Сволочь проклятая! – думал он. – Вот Артем – слесарь первой руки, а получает сорок восемь рублей, а я – десять; они гребут в сутки столько – и за что? Поднесет – унесет. Пропивают и проигрывают».
Считал их Павка, так же как хозяев, чужими, враждебными. «Они здесь, подлюги, лакеями ходят, а жены да сыночки по городам живут, как богатые».
Приводили они своих сынков в гимназических мундирчиках, приводили и расплывшихся от довольства жен. «А денег у них, пожалуй, больше, чем у тех господ, которым прислуживают», – думал Павка. Не удивлялся он и тому, что происходило ночами в закоулках кухни да на складах буфетных; знал Павка хорошо, что всякая посудница и продавщица недолго наработает в буфете, если не продаст себя за несколько рублей каждому, кто имел здесь власть и силу.
Заглянул Павка в самую глубину жизни, на ее дно, в колодезь, и затхлой плесенью, болотной сыростью пахнуло на него, жадного ко всему новому, неизведанному.
Не удалось Артему устроить брата учеником в депо: моложе пятнадцати лет не брали. Ожидал Павка дня, когда выйдет отсюда, тянуло к огромному каменному закопченному зданию.
Частенько бывал он там у Артема, ходил с ним осматривать вагоны и старался чем-нибудь помочь.
Особенно скучно стало, когда ушла с работы Фрося.
Не было уже смеющейся, веселой девушки, и Павка острее почувствовал, как крепко он сдружился с ней. Приходя утром в судомойню, слушая сварливые крики беженок, ощущал какую-то пустоту и одиночество.
В ночной перерыв, подкладывая в топку куба дрова, Павка присел на корточках перед открытой дверцей; прищурившись, смотрел на огонь – хорошо было от теплоты печки. В судомойне никого не было.
Не заметил, как мысли вернулись к тому, что было недавно, к Фросе, и отчетливо всплыла картина.
В субботу, в ночной перерыв, спускался Павка вниз по лестнице, в кухню. На повороте из любопытства влез на дрова, чтобы заглянуть в кладовушку, где обычно собирались игроки.
А игра там была в полном разгаре. Побуревший от волнения Заливанов держал банк.
На лестнице послышались шаги. Обернулся: сверху спускался Прохошка. Павка залез под лестницу, пережидая, когда тот пройдет в кухню. Под лестницей было темно, и Прохошка видеть его не мог.
Прохошка повернул вниз, и Павке было видно его широкую спину и большую голову.
Сверху по лестнице еще кто-то сбегал поспешными, легкими шагами, и Павка услыхал знакомый голос:
– Прохошка, подожди.
Прохошка остановился и, обернувшись, посмотрел вверх.
– Тебе чего? – буркнул он.
Шаги на лестнице застучали вниз, и Павка узнал Фросю.
Она взяла официанта за рукав и прерывающимся, сдавленным голосом сказала:
– Прохошка, где же те деньги, которые тебе дал поручик?
Прохор резко отдернул руку.
– Что? Деньги? А разве я тебе не дал? – говорил он озлобленно-резко.
– Но ведь он дал тебе триста рублей. – И в голосе Фроси слышались приглушенные рыдания.
– Триста рублей, говоришь? – ехидно проговорил Прохошка. – Что же, ты хочешь их получить? Не больно ли дорого, сударынька, для судомойки? Я думаю, хватит и тех пятидесяти, что я дал. Подумаешь, какое счастье! Почище барыньки, с образованием – и то таких денег не берут. Скажи спасибо за это – ночку поспать, и пятьдесят целковых схватить. Нет дураков. Десятку-две я тебе еще дам, и кончено, а не будешь дурой – еще подработаешь, я тебе протекцию составлю. – И, бросив последние слова, Прохошка повернулся и пошел в кухню.
– Подлюга, гад! – крикнула ему вдогонку Фрося и, прислонясь к дровам, глухо зарыдала.
Не передать, не рассказать чувств, которые охватили Павку, когда он услышал этот разговор и, стоя в темноте под лестницей, видел вздрагивающую и бьющуюся о поленья головой Фросю. Не сказался Павка, молчал, судорожно ухватившись за чугунные подставки лестницы, а в голове пронеслось и застряло отчетливо, ясно: «И эту продали, проклятые. Эх, Фрося, Фрося!..»
Еще глубже и сильнее затаилась ненависть к Прохошке, и все окружающее опостылело и стало ненавистным. «Эх, была бы сила – избил бы этого подлеца до смерти! Почему я не большой и сильный, как Артем?»
Огоньки в печке вспыхивали и гасли, дрожали их красные языки, сплетаясь в длинный голубоватый виток; казалось Павке, что кто-то насмешливый, издевающийся показывает ему свой язык.
Тихо было в комнате, лишь потрескивало в топке, и у крана слышался стук равномерно падающих капель.
Климка, поставив на полку последнюю ярко начищенную кастрюлю, вытирал руки. На кухне никого не было. Дежурный повар и кухонщицы спали в раздевалке. На три ночных часа затихала кухня, и эти часы Климка всегда проводил наверху у Павки. По-хорошему сдружился поваренок с черноглазым кубовщиком. Поднявшись наверх, Климка увидел Павку сидящим на корточках перед раскрытой топкой. Павка заметил на стене тень от знакомой взлохмаченной фигуры и проговорил, не оборачиваясь:
– Садись, Климка.
Поваренок забрался на сложенные поленья и, улегшись на них, посмотрел на сидевшего молча Павку и проговорил, улыбаясь:
– Ты что, на огонь колдуешь?
Павка с трудом оторвал глаза от огненных языков. На Климку смотрели два огромных блестящих глаза. В них Климка увидел невысказанную грусть. Первый раз увидел Климка эту грусть в глазах товарища.
– Чудной ты, Павка, сегодня какой-то… – И, помолчав, затем спросил: – Случилось у тебя что-нибудь?
Павка поднялся и сел рядом с Климкой.
– Ничего не случилось, – ответил он глуховато. – Тяжело мне здесь, Климка. – И руки его, лежавшие на коленях, сжались в кулаки.
– Что это на тебя сегодня нашло? – продолжал приподнявшийся на локтях Климка.
– Сегодня нашло, говоришь? Всегда находило, как только попал сюда работать. Ты погляди, что здесь делается! Работаем, как верблюды, а в благодарность тебя по зубам бьет кто только вздумает, и ни от кого защиты нет. Нас с тобой хозяева нанимали им служить, а бить всякий право имеет, у кого только сила есть. Ведь хоть разорвись, всем сразу не угодишь, а кому не угодишь, от того и получай. Уж так стараешься, чтобы делать как следует, чтобы никто придраться не мог, кидаешься во все концы, но все равно кому-нибудь не донесли вовремя – и по шее…
Климка испуганно перебил его:
– Ты не кричи так, а то зайдет кто – услышит.
Павка вскочил:
– Ну и пусть слышат, все равно уйду отсюда! Пути очищать от снега и то лучше, а здесь… могила, жулик на жулике сидит. Денег у них сколько у всех! А нас за тварей считают, с дивчатами что хотят, то и делают; а которая хорошая, не поддается, выгоняют в два счета. Тем куда деваться? Набирают беженок, бесприютных, голодающих. Те за хлеб держатся, тут хоть поесть смогут, и на все идут из-за голода.
Он говорил это с такой злобой, что Климка, опасаясь, что кто-нибудь услышит их разговор, вскочил и закрыл дверь, ведущую в кухню, а Павка все говорил о накипевшем у него на душе:
– Вот ты, Климка, молчишь, когда тебя бьют. Почему молчишь?
Павка сел на табуретку у стола и устало склонил голову на ладонь. Климка наложил в топку дров и тоже сел у стола.
– Читать не будем сегодня? – спросил он Павку.
– Книжки нет, – ответил Павка, – киоск закрыт.
– Что, разве он не торгует сегодня? – удивился Климка.
– Забрали продавца жандармы. Нашли у него что-то, – ответил Павка.
– За что?
– За политику, говорят.
Климка недоуменно посмотрел на Павку:
– А что эта политика означает?
Павка пожал плечами:
– Черт его знает! Говорят, ежели кто против царя идет, так политикой зовется.
Климка испуганно дернулся:
– А разве есть такие?
– Не знаю, – ответил Павка.
Дверь открылась, и в судомойню вошла заспанная Глаша.
– Вы чего это не спите, ребятки? На час задремать можно, пока поезда нет. Иди, Павка, я за кубом погляжу.
… Кончилась Павкина служба раньше, чем он ожидал, и так кончилась, как он и не предвидел.
В один из морозных январских дней дорабатывал Павка свою смену и собирался уходить домой, но сменявшего его парня не было. Пошел Павка к хозяйке и заявил, что уходит домой, но та не отпускала. Пришлось усталому Павке отстукивать вторые сутки, и к ночи он совсем выбился из сил. В перерыв надо было наливать кубы и кипятить их к трехчасовому поезду.
Отвернул кран Павка – вода не шла. Водокачка, видно, не подала. Оставил кран открытым, улегся на дрова и уснул: усталость одолела.
Через несколько минут забулькал, заурчал кран, и вода полилась в бак, наполнила его до краев и потекла по кафельным плитам на пол судомойни, в которой, как обычно, никого не было. Воды наливалось все больше и больше. Она залила пол и просочилась под дверь в зал.
Ручейки подбирались под вещи и чемоданы спящих пассажиров. Никто этого не замечал, и, только когда вода залила лежавшего на полу пассажира и тот, вскочив на ноги, закричал, все бросились к вещам. Поднялась суматоха.
А вода все прибывала и прибывала.
Убиравший со стола во втором зале Прохошка кинулся на крик пассажиров и, прыгая через лужи, подбежал к двери и с силой распахнул ее. Вода, сдерживаемая дверью, потоком хлынула в зал.
Крики усилились. В судомойню вбежали дежурные официанты. Прохошка бросился к спящему Павке.
Удары один за другим сыпались на голову совершенно одуревшего от боли мальчика.
Он со сна ничего не понимал. В глазах вспыхивали яркие молнии, и жгучая боль пронизывала все тело.
Избитый, едва доплелся домой.
Утром Артем, угрюмый, насупившийся, расспрашивал Павку обо всем случившемся.
Павка рассказал все, как было.
– Кто тебя бил? – глухо спросил Артем.
– Прохошка.
– Ладно, лежи.
Артем надел кожух и, не говоря ни слова, вышел.
– Могу я видеть официанта Прохора? – спросил у Глаши незнакомый рабочий.
– Он сейчас зайдет, подождите, – ответила она.
Громадная фигура прислонилась к притолоке.
– Ладно, подожду.
Прохор, тащивший на подносе целый ворох посуды, толкнув ногой дверь, вошел в судомойню.
– Вот этот самый, – сказала Глаша, указывая на Прохора.
Артем шагнул вперед и, тяжело опустив руку на плечо официанта, спросил, глядя в упор:
– За что Павку, брата моего, бил?
Прохор хотел освободить плечо, но страшный удар кулака свалил его на пол; он пытался подняться, но второй удар, страшнее первого, пригвоздил его к полу.
Испуганные посудницы шарахнулись в сторону.
Артем повернулся и пошел к выходу.
Прохошка с разбитым в кровь лицом ворочался на полу. Артем из депо вечером не вернулся.
Мать узнала: сидит Артем в жандармском отделении.
Через шесть суток вернулся Артем вечером, когда мать спала. Подошел к сидевшему на кровати Павке и спросил ласково:
– Что, поправился, браток? – Присел рядом. – Бывает и хуже. – И, помолчав, добавил: – Ничего, пойдешь на электростанцию, я уж о тебе говорил. Там делу научишься.
Павка крепко сжал обеими руками громадную руку Артема.
Глава вторая
В маленький городок вихрем ворвалась ошеломляющая весть: «Царя скинули!»
В городке не хотели верить.
С приползшего в пургу поезда на перрон выкатились два студента с винтовками поверх шинели и отряд революционных солдат с красными повязками на рукавах. Они арестовали станционных жандармов, старого полковника и начальника гарнизона. И в городке поверили. По снежным улицам к площади потянулись тысячи людей.
Жадно слушали новые слова: свобода, равенство, братство.
Прошли дни, шумливые, напоенные возбуждением и радостью. Наступило затишье, и только красный флаг над зданием городской управы, где хозяевами укрепились меньшевики и бундовцы, говорил о происшедшей перемене. Все остальное осталось по-прежнему.
К концу зимы в городке разместился гвардейский кавалергардский полк. По утрам ездили эскадронами на станцию ловить дезертиров, бежавших с Юго-Западного фронта.
У кавалергардов лица сытые, народ рослый, здоровенный. Офицеры все больше графы да князья, погоны золотые, на рейтузах канты серебряные, всё как при царе, – словно и не было революции.
Прошагал мимо семнадцатый год. Для Павки, Климки и Сережки Брузжака ничего не изменилось. Хозяева остались старые. Только в дождливый ноябрь стало твориться что-то неладное. Зашевелились на вокзале новые люди, все больше из окопных солдат, с чудным прозвищем: «большевики».
Откуда такое название, твердое, увесистое, – никому невдомек.
Трудновато гвардейцам дезертиров с фронта сдерживать. Все чаще лопались вокзальные стекла от ружейной трескотни. С фронта срывались целыми группами и при задержке отбивались штыками. В начале декабря хлынули целыми эшелонами.
Гвардейцы вокзал запрудили, удержать думали, но их пулеметными трещотками ошарашили. К смерти привычные люди из вагонов высыпали.
В город гвардейцев загнали серые фронтовики. Загнали, и на вокзал воротились, и дальше двинулись эшелон за эшелоном.
Весной тысяча девятьсот восемнадцатого года трое друзей шли от Сережки Брузжака, где резались в «шестьдесят шесть». По дороге завернули в садик Корчагина. Прилегли на траву. Было скучно. Все привычные занятия надоели. Начали думать, как бы лучше денек провести. За спиной зацокали копыта лошади, и на дорогу вынесся всадник. Конь одним рывком перепрыгнул канаву, отделявшую шоссе от низенького забора садика. Конник махнул нагайкой лежавшим Павке и Климке:
– Эй, хлопцы мои, сюда!
Павка и Климка вскочили на ноги и подбежали к забору. Всадник был весь в пыли, толстым слоем серой дорожной пыли были покрыты сбитая на затылок фуражка, защитная гимнастерка и защитные штаны. На крепком солдатском ремне висел наган и две немецкие бомбы.
– Тащите воды попить, ребятки! – попросил всадник и, когда Павка побежал в дом за водой, обратился к глазевшему на него Сережке: – Скажи, паренек, какая власть в городе?
Сережка, торопясь, стал рассказывать приезжему все городские новости:
– Никакой власти у нас нет уже две недели. Самооборона у нас власть. Все жители по очереди ходят ночью город охранять. А вы кто такие будете? – в свою очередь, задал он вопрос.
– Ну, много будешь знать – скоро состаришься, – с улыбкой ответил всадник.
Из дому бежал Павка, держа в руках кружку с водой.
Всадник жадно, залпом, выпил ее до дна, передал кружку Павке, рванул поводья и, взяв с места в карьер, помчался к сосновой опушке.
– Кто это был? – недоуменно спросил Павка Климку.
– Откуда я знаю? – ответил тот, пожав плечами.
– Наверно, смена власти опять будет. Потому и Лещинские вчера выехали. А раз богатые утекают – значит, придут партизаны, – окончательно и твердо разрешил этот политический вопрос Сережка.
Доводы его были настолько убедительны, что с ним сразу согласились и Павка и Климка.
Не успели ребята как следует поговорить об этом, как по шоссе зацокали копыта. Все трое бросились к забору.
Из лесу, из-за дома лесничего, чуть видного ребятам, двигались люди, повозки, а совсем недалеко от шоссе – человек пятнадцать конных с винтовками поперек седла. Впереди конных двое: один – пожилой, в защитном френче, перепоясанном офицерскими ремнями, с биноклем на груди, а рядом с ним – только что виденный ребятами всадник. На френче у пожилого – красный бант.
– А я что говорил? – толкнул Павку локтем в бок Сережка. – Видишь, красный бант. Партизаны. Лопни мои глаза – партизаны… – И, гикнув от радости, птицей переметнулся через забор на улицу.
Оба приятеля последовали за ним. Все трое стояли теперь на краю шоссе и смотрели на подъезжавших.
Всадники подъехали совсем близко. Знакомый ребятам кивнул им и, указав нагайкой на дом Лещинских, спросил:
– Кто в этом доме живет?
Павка, стараясь не отстать от лошади всадника, рассказывал:
– Здесь адвокат Лещинский живет. Вчера сбежал. Вас, видно, испугался…
– Ты откуда знаешь, кто мы такие? – спросил, улыбаясь, пожилой.
Павка, указывая на бант, ответил:
– А это что? Сразу видать…
На улицу высыпали жители, с любопытством рассматривая входивший в город отряд. Наши приятели стояли у шоссе и тоже смотрели на запыленных, усталых красногвардейцев.