Полная версия
Смелая жизнь
Лидия Алексеевна Чарская
Смелая жизнь
Историческая повесть
«Скачи, мой конь, во весь опор…»
Смотрите, смотрите: человек идет по дороге. За спиной мешок, а в мешке что? Богатство несметное: золото, драгоценности. Изумруды, рубины, сапфиры…
Богач.
Да мешок у богача с изъяном: дыра. Не слишком велика. Вернее сказать, дырка. И в дырку то сапфир нырнет, то изумруд вывалится. Какой в канаву закатится, какой в пыли пропадет, ногами затопчут.
Но богачу хоть бы что. Богатству несметному мелкие убытки не беда. Бог с ним, думает, не обеднею. Не тужит.
Кто ж поверит, что такие глупые богачи существуют на свете? Не верите? А ведь это мы с вами. Да, да, мы.
Мы на исторической дороге нашей точно так поступали со значительной частью отечественной культуры.
Только недавно, кажется, опомнились. На разрушенный храм пожертвования собираем; полотна художников, проклятых нами, из запасников достаем; улицам и градам давние имена возвращаем. Ценности, которыми с легкостью пренебрегли, отыскиваем в грязи.
И вот… вновь переиздаем Чарскую. Через много лет. В том далеком 1918 году перестал выходить журнал «Задушевное слово», и осталась недопечатанной – о, отчаяние юных читателей! – ее последняя повесть «Мотылек». Четыре крохотные малышовые книжонки, что выпустила она в 1920-е годы под псевдонимом Н. Иванова, думаю, не в счет. Исчезли с полок тома и томики ее сочинений – их в стране остались единичные экземпляры, редкость, раритет. Кого ни спроси, ни у кого нет. Выросло несколько поколений, для которых Чарская – пустой звук. А всю первую треть XX века не было в России детского писателя популярней.
Что ж, ветер беспощадного времени уносил и не такие имена. И вот уже в наши дни «Пионерская правда» напечатала отрывок из повести «Смелая жизнь». В редакцию пришли письма с вопросами: где купить, как прочесть целиком?… А одна бабушка, регулярно читающая детскую газету (!), стала горячо благодарить. Оказывается, она впервые узнала, кто написал любимое произведение. Книга у нее в детстве была, да затрепанная, без обложки. А потом и вовсе пропала. И хотя бабушка пересказывала приключения детям и внукам, автора назвать не могла. А теперь может, и от этого бесконечно рада. Счастлива. Иногда для счастья надо совсем немного.
Чарская. Это имя поставила на обложке своей первой книги («Записки институтки», 1902) актриса Александринского театра Лидия Алексеевна Чурилова. Может, заранее знала, что нас очарует? А девичья фамилия Чуриловой – Воронова. Родилась – когда и где? То ли в 1878 году в Петербурге, то ли тремя годами раньше на Кавказе. (Точнее неизвестно. Нужны дополнительные изыскания.)
Рано осталась без матери. Очень любила отца. Тяжело пережила появление мачехи. Убежала с цыганами, но в таборе ее обокрали, и она вернулась домой. Об этом рассказано в ее повести «За что?», представляющей опыт вольной, беллетризованной автобиографии – хотите верьте, хотите нет. К десяти годам сочиняла стихи; зрелая поэзия Чарской адресована детям:
Скачи, мой конь, во весь опорВ простор живых лугов,Где пышный стелется коверИз радужных цветов!..Как видим, автор «Смелой жизни» и ее яркая героиня, «кавалерист-девица», – души родственные.
Чарская окончила Павловский женский институт в Петербурге. С 1898 по 1924 год работала в театре. В Гражданскую войну потеряла сына, служившего в Красной Армии. Умерла в Ленинграде в 1937 году; похоронена на Смоленском кладбище.
Книг у нее много, более восьмидесяти. «Княжна Джаваха», «Люда Влассовская», «Вторая Нина», «Большой Джон», «Лесовичка», «Ради семьи», «Сибирочка», «Паж цесаревны», «Записки сиротки», «Гимназисты», «Бичоджан. Приключения кавказского мальчика», «Евфимия Старицкая», «Газават. Тридцать лет борьбы горцев за свободу», «Виновна, но…» – все не перечислить! Романы, повести, пьесы…
Она любила «Героя нашего времени» М. Ю. Лермонтова, испытала влияние писателей И. И. Лажечникова, А. А. Бестужева-Марлинского. Некоторые страницы свидетельствуют, что пристально читала Вальтера Скотта, создателя жанра исторического романа. Ее Люда Влассовская, сделавшись гувернанткой, тут же предлагает своей воспитаннице, княжне, чтобы читать научилась, куперовский «Зверобой». В 1890-е годы достоинство сочинений Чарской критики видели в занимательности рассказа, необычайных приключениях и выдающихся характерах персонажей. Хорошо зная русскую историю, она находила – то в одной, то в другой среде, то в той, то в иной эпохе – героя по вкусу: незаурядную, привлекательную, магическую личность. И давала волю своей фантазии и воображению. «Она выдумывала смело, щедро» (Вера Панова).
Читатель ошибется, решив, что мы устрашимся темы «Чарская и Чуковский». В своей острой, ядовитой статье «Лидия Чарская» (1912 г., ныне тоже страница нашей литературной истории), он, вопреки восторгам читательским, сосредоточил внимание на издержках ее нередко аффектированного стиля, на обилии экстремальных ситуаций. На театральности. На языковых несуразицах. Но его главный вывод – автор неискренен – не приблизил к пониманию того, каким образом Чарской, при всех этих недостатках, удалось пленить столько сердец. И сегодня магия Чарской, так долго официально запрещенной, изъятой из публичных библиотек, однако – вопреки государственной воле и законодателям литературного вкуса – безоглядно любимой теми, кто ее в детстве прочитал, остается нераскрытой. И не знай мы пушкинской оценки одного исторического романа писателя Загоскина: «…положения, хотя и натянутые, занимательны… разговоры, хотя и ложные, живы… все можно прочесть с удовольствием…» (и так бывает!) – только руками бы развели.
Канвой для «Смелой жизни» (1905) послужили «Записки кавалерист-девицы» Н. А. Дуровой (1783–1866). Жизнь и судьба Надежды Дуровой – это страстное и деятельное стремление избежать женской, в то время рабской, участи, доказать самоценность, неповторимость своей личности. Жажда свободы. С детства по прихоти случая воспитанная по-мальчишески, ради свободы надела она мужское платье и ушла, точнее, ускакала из дома, примкнув к казачьему полку: «Свобода, драгоценный дар неба, сделалась наконец уделом моим навсегда!.. Я прыгаю от радости, воображая, что во всю жизнь мою не услышу более слов: „Ты, девка, сиди. Тебе неприлично ходить одной прогуливаться!“ Участие „кавалерист-девицы“ в военных действиях, в том числе в Бородинском сражении, где она была контужена, отличали сперва сумасбродная храбрость, а затем мужество дисциплинированного воина, защитника Отечества. Она стойко вынесла тяготы похода, претерпела одиночество.
Пушкин опубликовал „Записки“ Н. Дуровой со своим предисловием, так охарактеризовав талант автора: „Нежные пальчики, некогда сжимавшие окровавленную рукоять уланской сабли, владеют и пером, быстрым, живописным и пламенным“.
Многие читатели решили, что это мистификация Пушкина, среди них – и критик В. Г. Белинский. Но это была не мистификация. Белинский писал: „Боже мой, что за чудный, что за дивный феномен нравственного мира героиня этих записок, с ее юношескою проказливостию, рыцарским духом, отвращением к женскому платью и женским занятиям, с ее глубоким поэтическим чувством, с ее грустным, тоскливым порыванием на раздолье военной жизни…“
Ободренная успехом, Дурова продолжала сочинять, и вновь не без успеха.
Сегодня известно (и было, наверно, известно Чарской), что знака равенства между героиней „Записок“ и автором все-таки нет, ее автобиография не документ, ведь чутье художника подсказало Дуровой: у предания своя правда, необязательно совпадающая с анкетной. Так, в действительности она оставила не отца с матерью, а мужа с ребенком, и не в шестнадцать, а… Но не станем продолжать, чтобы не портить удовольствие юному читателю. Чарская пошла за созданной Дуровой лирической легендой, разворачивая скуповатые эпизоды „Записок“ в приключения в своем обычном духе, расстелила пышный ковер из радужных романтических цветов.
Конечно же повесть Чарской тем более не документ. Скажем лишь самое важное. По некоторым страницам может сложиться впечатление, что Александр I руководил военными действиями русских войск. Было иначе: этот умный, образованный, но нерешительный и болезненно самолюбивый монарх оказался плохим полководцем. И под давлением общественного мнения он назначил главнокомандующим Кутузова, а сам армию оставил. Но Александр I у Чарской („детское добродушие и кроткая нежность“, „чистый, ясный взор“, „великая душа“, „гордый прекрасный орел“ и т. п.) не столько подлинное лицо, сколько лубок, наивно-утопическая греза о добром отце нации, олицетворяющем само Отечество. Чарская, в силу многих причин далекая от политической оппозиции, писала „Смелую жизнь“ на фоне взбаламученного моря надвинувшейся первой русской революции 1905 года, которая грозила затопить страну в волнах народного гнева. Девочкой-подростком она, возможно, была очевидцем торжественного посещения монархом (Александром III) института, где училась, и невольно объединила верноподданнические чувства „кавалерист-девицы“ со своими.
Какова же ценность открытой читателем книги? Ответим словами писателя Бориса Васильева: «Если Григорий Петрович Данилевский впервые представил мне историю не как перечень дат, а как цепь деяний давно почивших людей, то другой русский писатель сумел превратить этих мертвецов в живых, понятных и близких мне моих соотечественников. Имя этого писателя некогда знали дети всей читающей России, а ныне оно прочно забыто, и если когда и поминается, то непременно с оттенком насмешливого пренебрежения. Я говорю о Лидии Алексеевне Чарской, чьи исторические повести – при всей их наивности! – не только излагали популярно русскую историю, но и учили восторгаться ею. А восторг перед историей родной страны есть эмоциональное выражение любви к ней. И первые уроки этой любви я получил из „Грозной дружины“, „Дикаря“, „Княжны Джавахи“ и других повестей детской писательницы Лидии Чарской».
Подчас предание бывает более манящим и цельным, чем противоречивая, запутанная реальность. А мы повторим вслед за Чарской:
Скачи, мой конь, во весь опор,В простор…Владимир Приходько
Смелая жизнь
Часть первая
Глава I
Обитатели старого сада
Большой старый сад сарапульского городничего Андрея Васильевича Дурова ярко иллюминован. Разноцветные бумажные фонарики – красные, желтые и зеленые – тянутся пестрыми гирляндами между гигантами деревьями, наполовину обнаженными от листвы беспощадною рукой старухи осени.
Пылающие плошки, разбросанные там и сям в сухой осенней траве, кажутся грандиозными светляками, дополняя собой красивую картину иллюминации. А над старым садом, непроницаемая и таинственная, неслышно скользит под своим звездным покровом черноокая красавица – осенняя прикамская ночь…
На стенных часах в доме городничего пробило одиннадцать.
И вмиг старый дом дрогнул и оживился. Целая толпа девушек в легких белых платьях, обшитых кружевами, рюшами и блондами, какие в начале XIX века, по тогдашней моде, носили наши прабабушки, высыпала на крыльцо.
– Какая ночь! Чудо! Совсем как летом! – зазвенел звучными переливами молодой голосок, и одна из белых фигурок протянула обнаженные до локтя руки к темному небу и ласковым звездам.
– В такую ночь не грешно и по Каме прокатиться, не правда ли, Клена? – присоединился к первому голосу второй, грудной и низкий, с приятными бархатистыми нотами.
Та, которую звали Кленой, повернула лицо к говорившей. Это была настоящая четырнадцатилетняя красавица. Ни у кого, не только в уездном городе Сарапуле, но и в целой губернии, не было такого снежно-белого личика, таких темно-синих глаз, похожих на два великолепных сапфира, ни золотистых кос того неподражаемого червонного отлива, какими обладала вторая дочь сарапульского городничего, Клеопатра. И четырнадцатилетняя Клена лучше всех сознавала неотразимую прелесть своей необычайной красоты и очень гордилась ею.
– Ну уж ты выдумаешь, Устенька! – произнесла она недовольным голосом. – Что может быть интересного на Каме ночью! Меня, по крайней мере, туда вовсе не тянет.
Действительно, белокурую красавицу Клену не тянет на Каму. Что там хорошего? Холодно, сыро, темно. А в зеленых зарослях еще, чего доброго, водятся русалки. А она, белокурая Клена, больше всего в мире боится сырости и русалок. Она не Надя. Надя другое дело. Та ничего не боится, отчаянная какая-то! Та не только на Каму – на кладбище побежит ночью. Ведь ходила же она прошлой весной смотреть утопленника, выброшенного на берег. А она, Клена, иная. Она – степенная, благовоспитанная барышня, а не «гусарская воспитанница», не «казак-девчонка», как называют все ее старшую сестру.
Да, кстати, где же она? Иллюминация гаснет, гости собираются уходить, а Надежды и след простыл. Хороша именинница! Для нее устроен этот вечер, зажжены фонарики и плошки, приглашены подруги, а она и ухом не ведет. Любезная хозяйка, нечего сказать!..
И хорошенькая Клена с беспокойством оглянулась на белую толпу девушек: так и есть – там нет Нади. Она исчезла.
– Вася, – взволнованно обращается девочка к плотненькому, коренастому мальчугану, резко отделявшемуся своим темным мундирчиком от нарядных светлых платьиц юных гостей, – ты не знаешь, где Надежда?
Одиннадцатилетний Вася, беспечно рассказывавший в это время одной из барышень о том, каких крупных карасей наловил сегодня в их пруду дворецкий Потапыч, сразу замолк и осекся.
Нет, он не видел Нади. Где же она? И мальчик стал с беспокойством вглядываться в темную чащу сада, где не горели огни и где было таинственно и жутко.
– Надя! Надежда! Где ты? – зазвенел его детский голосок, уносясь в темноту навстречу быстро надвинувшейся ночи.
– Оставь, Вася! – остановила его Анна Горлина, высокая черноволосая девушка с надменным выражением лица, дочь богатейшего сарапульского купца. – Или ты не знаешь своей сестры? Разве мы можем доставить ей удовольствие своим обществом? Конечно нет. Ведь мы не умеем командовать на плацу и махать саблями, как мальчишки. Мы не воспитывались у солдат.
– Да, да, – подхватила толстенькая Устенька Прохорова, – скакать на диком Карабахе, как простые казаки, как Надя, мы тоже не можем. Мы барышни и должны помнить это…
И, жеманно поджимая губки, она повернулась спиной к опешившему мальчугану.
Впрочем, замешательство Васи длилось недолго. Мальчик в одно мгновение понял, что эти глупые, по его мнению, напыщенные девчонки хотели обидеть и унизить его сестру Надю, сестру, которую он, Вася, боготворил и которой поклонялся с самого раннего детства. Вся кровь вспыхнула в жилах оскорбленного мальчика. С пылающим лицом и горящими глазами приблизился он вплотную к черненькой Анне и заговорил, едва удерживаясь от бессильных слез:
– Какая ты гадкая, Анна!.. И ты, Устенька, и все вы злые… злые… нехорошие! За что вы не любите Надю? О, она лучше вас всех, она ни про кого никогда не говорит дурное, ни с кем не ссорится… Никого не бранит… И зачем вы пришли к ней, если она не достойна вашего общества? Гадкие вы, гадкие, нехорошие! Не люблю я вас никого! И уходите от нас, если так! Уходите… если вы так гнушаетесь Надиным обществом!
И прежде чем кто-либо мог удержать или остановить его, Вася в одну минуту сбежал со ступенек крыльца и стрелой помчался по длинной дубовой аллее, освещенной догорающими огнями иллюминации.
Мальчик бежал так быстро, точно все эти нарядные, гордые барышни гнались по его пятам. И только в конце аллеи, там, где на повороте ее стоял крошечный садовый домик с освещенным окошком, Вася остановился.
– Она там! – произнес он тихонько. – Там моя Надя… милая… дорогая! И как они смели, как смели обижать тебя! Отвратительные, негодные девчонки! И Клена хороша тоже! Хоть бы заступилась за сестру. Противная Клена! Еще, пожалуй, насплетничает маме на Надю. Что тогда будет?
И сердечко Васи замерло от страха за сестру. Он знал, как строго взыскивалось с нее за каждую малейшую провинность. Ни он, ни Клена не несли никогда таких строгих наказаний, какие перепадали на долю ее, Нади…
А сестру Надю этот одиннадцатилетний мальчик с большими серыми глазами, полными добродушия и тепла, любил больше всего в мире. Прикажи ему, кажется, Надя броситься в пруд, в этот самый пруд, на берегу которого он стоит теперь, – и он без слов исполнит ее желание, без слов и колебаний. Так было и будет всегда, постоянно. А эта ледышка Клена смеется над ним, дразнит его за его безграничную любовь к сестре, к девчонке! Да разве его Надя девчонка, как другие? Разве она слабое существо, нуждающееся в поддержке, в постоянном присмотре старших? О, Надя – это особенная, совсем особенная девочка!
И при этой мысли его неудержимо потянуло увидеть сестру, поделиться с нею его обидой, рассказать ей все-все об осмелившихся смеяться над нею гостях.
– Надя, Надя! Где же ты, наконец?! – чуть не с плачем вырвалось из груди ребенка.
Не успел еще последний звук замолкнуть в безмолвии ночи, как кусты прибрежной осоки раздвинулись, и белое существо появилось на берегу пруда, совсем близко у воды.
– Кто зовет меня? Ты, Василий? – И Надя ступила в светлую полосу из своей темной засады.
Голос Нади был резок и грубоват немного, как голос подростка-мальчика. Но со своей тонкой и стройной и вместе с тем сильной фигурой, вся окутанная белым облаком блонд и воланов, теперь, в ночном мраке, она казалась таинственной ночной феей этой дубовой аллеи и зеленого прудка. Однако лицо ее – не воздушное, нежное лицо феи. Выплывшая из-за темного облака серебряная луна ярко освещает это смуглое лицо, со следами оспы на нем, с большим ртом и резко очерченными бровями. Единственным украшением этого юного, почти детского лица служат только одни глаза, громадные, темные, то мрачные и тоскливые, то светящиеся юмором, то печалью, то отважные, то робкие, они бывают временами чудо как прекрасны. И эти глаза говорят, говорят так много каждому, кто заглянет в их бездонную, как пропасть, глубину!
Теперь эти великолепные глаза светятся самым неподдельным искрящимся весельем. В глазах – веселье, а в складках рта – что-то трогательно-печальное, почти горькое.
– Они ушли? – слышится ее сильный, не девичий голос, и она кивает в ту сторону, где в эту минуту догорели и погасли последние огни иллюминаций и где разом наступила тишина.
– Ушли, – отвечает почему-то шепотом Вася. – А где ты была, Надя?
Ему хочется рассказать ей все-все без утайки о противных девчонках и его ссоре с ними. Но ему жаль взволновать Надю. Сегодня день ее ангела, и надо, чтобы день этот закончился гладко и беззаботно. И, вместо всякой жалобы, он повторяет:
– Где же ты была, Надя?
– У Алкида, – отвечает ее милый глуховатый голос. – По случаю сегодняшнего празднества Ефим забыл насыпать ему обычную ночную порцию овса. Хорошо, что я поспела вовремя и бедный мой конь не остался голодным. А про гостей я совсем, признаться, и забыла! – неожиданно заключила она и рассмеялась.
Смех у нее был молодой, звонкий, настоящий смех ребенка, которому пока не о чем беспокоиться и заботиться. И этот смех так не вязался с ее юным, но полным не детской задумчивости лицом.
– Ничего! О них позаботилась Клена, – произнес Василий с важностью взрослого человека и вдруг неожиданно добавил, обнимая сестру: – Ах, Надя, я хотел тебя видеть, и… и… Как я люблю тебя, если бы ты знала!
– Вот так так! – еще громче рассмеялась она. – С чего это вдруг, разом?
– Я не знаю, Надя, – отвечал ничуть не смущенный ее смехом мальчик, – но только я тебя очень, очень люблю, больше папы и мамы, больше этого старого сада… Больше всего, всего в целом мире… Ты такая бесстрашная, смелая, такая отважная, Надя!.. Как же тебя не любить?… Нет вещи, которой бы ты боялась… Когда ты скачешь на твоем Алкиде, такая бесстрашная и смелая, мне кажется, что ты даже не сестра моя родная, не Надя, а что-то совсем, совсем особенное… Помнишь, ты мне читала о древних амазонках или о той знаменитой французской девушке-крестьянке, которая спасла свою родину от англичан… Наверное, они были такие же, как и ты, ничего не боялись, отважные, смелые. Только им не приходилось так много страдать… Ах, Надя, мне так жаль тебя, когда мама бранит тебя!.. Ты никому не говори этого, Надя, а только, поверишь ли, мне тогда хочется плакать, и я начинаю не любить маму и сердиться на нее. И потом, какое у тебя чудное сердце…
– Перестань! – оборвал его глухой голосок, в то время как громадные, великолепные глаза девушки наполнились слезами. – Я не люблю, когда меня хвалят. Ты должен знать это!
– Ты рассердилась, Надя? – испуганно сорвалось с губ мальчика. – Ты недовольна мною?
Но Надя точно и не слышит его вопроса. Она стоит неподвижная и безмолвная, как белая статуя, в серебристой полосе луны. Месяц играет своими кроткими лучами на смугленьком личике девушки и ее темно-русой толстой косе, перекинутой через плечо на грудь. Большие темные глаза, спорящие блеском с золотыми звездами далекого неба, кажутся такими печальными и прекрасными в этот миг…
«Господи! – мысленно произносит смугленькая девочка. – Как он любит меня и как ему будет тяжело, пока он не привыкнет к предстоящей разлуке!..»
И, быстро обернувшись к брату, она произнесла каким-то новым, словно размягченным голосом, полным любви и ласки:
– Что бы ни было, Василий, что бы ни случилось, слышишь, ты не должен осуждать меня!.. Не забывай меня… и люби… люби покрепче свою Надю!
Прежде чем он успел опомниться, ответить ей, сказать, что он-то уж никогда ее не забудет и всюду и везде будет стоять горой за нее, она снова скрылась там, откуда появилась, неуловимая и странная, как таинственная фея зеленого пруда.
Глава II
Новая обязанность. – В садовом домике. – Жанна д'Арк
Марфа Тимофеевна Дурова, супруга сарапульского городничего, еще молодая тридцатилетняя женщина, с прекрасным тонким лицом и холодными серыми глазами, стальной взгляд которых придавал что-то жесткое и надменное общему выражению лица, сидела, облаченная в белый батистовый пудермантель[1], и убирала на ночь свои еще роскошные и толстые, как у девушки, косы.
Марфа Тимофеевна, по своему обыкновению, мысленно пробежала весь сегодняшний день и осталась им недовольна.
Не красавица Клена, степенная, уравновешенная, несмотря на юный возраст, и не добродушный толстяк Вася, общий баловень и любимец, тревожили супругу городничего. Дело касалось Нади – этой строптивой, непокорной, полудикой девушки-ребенка, воспитанием которой так долго и тщетно занималась сама Марфа Тимофеевна. Ни увещания, ни строгость, ни наказания не могли изменить своеобразной дикой натуры Нади. Слишком сильные корни пустило в нее военное воспитание ее усатой няньки, денщика-гусара Астахова, выходившего ее с первых дней раннего детства.
Сегодня вся эта дикость гусарской воспитанницы выступила особенно резко в кругу благовоспитанных сарапульских барышень-гостей. Эта Надя, со своими размашистыми манерами солдатской питомицы, с грубоватым голосом и смело поднятым на всех, горящим каким-то мальчишеским задором взглядом, так мало походила на дочь своего отца, принадлежащего к старинной дворянской семье.
– Боже мой! – искренно негодовала Марфа Тимофеевна. – Ведь такая, какова она есть, Надежда никогда не выйдет в люди, никогда не найдет себе подходящей партии… А она уже взрослая барышня, ей стукнуло шестнадцать, пора подумать о будущем…
Тут Марфа Тимофеевна вздрогнула и обернулась. Та, о которой она только что думала, ее злополучная Надя, стояла на пороге комнаты, глядя в упор на мать пристальным, немигающим взглядом.
– Что тебе? – не совсем любезно произнесла городничиха. – Что ты прокрадываешься, как кошка? Сколько раз я говорила, что надо стучать у дверей, прежде чем осмелиться войти! Этого требует приличие.
Тонкая, еле уловимая усмешка скользнула по полным губам Нади, обнажая ее ослепительно белые, ровные зубы.
«Приличие!» – вот слово, которое она слышит постоянно из уст матери. «Приличие!» – вот чего ей не преодолеть во веки веков!
И тоненькая, статная фигурка, незаметно отделившись от двери, подвинулась к матери.
– Я пришла проститься с вами, маменька… – произнес низкий, глуховатый голосок.
– Давно пора! И где ты пропадала до сих пор? – ворчливо оборвала дочь Марфа Тимофеевна. – Клена передавала мне, что ты не пожелала даже проводить своих гостей и исчезла куда-то, по обыкновению. Очень мило и любезно со стороны именинницы, виновницы праздника. Нечего сказать! Ах, и когда ты только исправишься, Надин! Надо же подумать об этом, дорогая!