Полная версия
На все цвета радуги (сборник)
Подошла осень.
Затабунились утки. Волнение на воде. Разговор. Выводки в стаи объединяются. Пробные взлёты начались. Старые молодых к дальней дороге готовят. А белая молодь, что из подложных яиц вылупилась, сама по себе плавать стала.
Мы с дедушкой Макаром глаза готовы проглядеть. К себе молодь зовём. Прикармливаем – не идут. Своих, домашних уток подбрасываем, чтобы те привели их к нам на заимку, в утиный пригончик. Не получается.
Стали ждать, когда застынет озеро.
Недолго пришлось ждать. Настал счастливый день, ударил первый морозец. Сковало льдом озеро. Не всё: с краёв. А белые утки на середине держатся. Серые-то уж давно за море улетели.
Тут дедушка Макар, не будь плох, стал овсеца им подкидывать, пшенички. Утки вышли на лёд, клюют. А потом мы с дедушкой овсяную дорожку стали насыпать. От озера – в свой пригончик. Своих, домашних уток опять для приманки выпустили. Клюнуло ведь дело! До единой к нам в пригончик пришли да ещё двух-трёх уродцев из диких привели, которые улететь не могли.
Так оно и началось. Не один год мы с дедушкой уток обманывали. Не для забавы уж, а для дохода. А потом войны пошли… Дедушка Макар умер… Забыли озеро.
Годы, дожди да ветры нашу пластяночку с землёй сровняли…
А недавно, когда я сам дедом стал, меня тоже к тишине потянуло. И главное, как вышло-то это. Инкубатор у нас завели. Большенький инкубатор, сотни на две яиц. Хорошо дело пошло. Яйца закладывают, электрическое тепло из них утят, гусят, даже индеек выпаривает. Тут-то я и вспомнил свои ребяческие годы да дедушку Макара. Вспомнил и выступил на собрании.
– Инкубатор, – говорю, – штука хорошая. Только, – говорю, – инкубаторных-то утят кормить надо. А дикая, – говорю, – утка по нашей местности – даровой инкубатор и даровая кормилица.
Рассказал всё, как было. Меня, конечно, на смех подняли. Да только не все смеялись – нашёлся человек, который ко мне вечерком заглянул, а наутро мы с ним на озеро в его машине покатили.
Недели не прошло – заповедником это озеро сделали. Меня в водяные произвели, главным начальником поставили. Дом, видишь, какой сгрохали. Племенной утятник построили. Пять-десять несушек поселили. Птичницу прикомандировали.
А что касаемо подмены яиц в диких утиных гнёздах, этим теперь детвора занимается. Как уткам садиться в гнёзда, то из одного класса десяток помощников пожалует, то из другого пятнадцать весёлых утиных обманщиков приедут. Живёхонько гнёзда разведают, подмену произведут – и на том же грузовике домой.
Теперь, я думаю, тебе не надо досказывать, почему это озеро у нас Обманным прозвали. И так ясно.
Мама и мы
Если обо всём своём детстве говорить, недели, пожалуй, мало будет. А так, кое-что – пожалуйста. Вот, например, случай был…
Мы задержались в школе, потому что заканчивали выпуск стенной газеты. Когда мы вышли, уже смеркалось. Было тепло. Падал крупный, пушистый снег. Видимо, поэтому Тоня и Лида дорогой танцевали танец снежинок. Мой младший брат, ожидавший меня, чтобы идти вместе, подсмеивался над ними:
– Скачут, как первоклассницы!
Снег падал всё гуще и гуще. Танцевать стало нельзя. Снегу навалило до половины валенка.
– Не заблудиться бы! – предупредил нас, на правах самого дальновидного, мой младший братец.
– Да ну тебя, трусишка! – отозвалась Лида. – Через пятнадцать минут будем дома.
Снегопад между тем усиливался. Забеспокоился и я, зная, как жестоки наши степные сибирские метели. Случалось, что люди теряли дорогу, находясь близ своего дома. Я посоветовал прибавить ходу, но это сделать уже было нельзя по глубокому слою снега, покрывшему дорогу.
Стало ещё темнее. Наступила какая-то белая снежная темнота. А потом началось то, чего я опасался. Снежинки вдруг закружились… Закружились в таком танце, что через несколько минут началась настоящая пурга, вскоре перешедшая в большой буран.
Девочки закутали лица платками. Мы с Федей опустили у шапок уши. Узенькая дорожка, которая вела в наше сельцо, то и дело исчезала под ногами. Я шёл первым, стараясь не потерять под ногами дорожный накат. До дому оставалось менее версты. Я верил, что мы выберемся благополучно.
Напрасно.
Дорога исчезла. Будто её из-под ног украл кто-то очень недобрый из сказки моей бабушки. Может быть, Шальная Метелица… может быть, злой старик Буран Буранович.
– Вот, я же говорил! – упрекнул нас Федя.
Лида ещё бодрилась, а Тоня почти плакала. Она уже побывала в пурге со своим отцом. Она ночевала в снежной степи. Но тогда в санях был запасной тёплый тулуп, и Тоня, укрытая им, благополучно проспала ночь. А теперь?
Теперь мы уже выбивались из сил. Я не знал, что делать дальше. Снег таял на моём лице, и лицо от этого обледеневало. Ветер свистел на все лады. Чудились волки.
И вдруг в вое ветра я услышал спокойный голос матери:
«Кого ты испугался? Пурги? Тебе хочется кричать? Кто тебя услышит при таком ветре! Может быть, ты надеешься, что вас найдут собаки? Зря. Какая собака пойдёт в степь при такой погоде! У тебя осталось только одно: зарыться в снег».
Я так отчётливо слышал голос моей матери, отлично зная, что маминым голосом я разговариваю сам с собой в моём воображении. И я сказал:
– Мы сбились с дороги. Мы можем выбиться из сил и замёрзнуть. Давайте зарываться в снег, как это делают кочевники.
Видимо, я объявил об этом так твёрдо, что никто не возразил мне. Только Тоня плачущим голосом спросила:
– А как?
И я ответил:
– Так же, как куропатки.
Сказав так, я первым начал рыть колодец в глубоком февральском снегу. Я его начал рыть сначала школьной сумкой, но сумка оказалась толста; тогда я вынул из сумки географический атлас в прочном картонном переплёте. Дело пошло быстрее. Меня сменил брат, потом Тоня.
Тоня даже развеселилась:
– Тепло как! Попробуй, Лидочка. Разогреешься.
И мы стали поочерёдно рыть колодец в снегу. После того как колодец достиг нашего роста, мы стали прорывать пещерку в его снежном боку. Когда метель заметёт колодец, мы окажемся под снежной крышей вырытой пещерки.
Вырыв пещерку, мы стали размещаться в ней. Ветер вскоре замёл снегом колодец, не задувая в пещерку. Мы оказались под снегом, как в норе. Будто тетерева. Ведь и они, бросаясь с дерева в сугроб и «утонув» в нём, потом проделывают подснежные ходы и чувствуют себя там самым великолепным образом.
Усевшись на школьные сумки, согревая своим дыханием маленькое пространство нашей каморки, мы почувствовали себя довольно уютно. Если бы ко всему этому ещё оказался огарок свечи, мы могли бы видеть друг друга.
У меня был с собой кусок свиного сала, оставшийся от завтрака. И если бы спички, я бы сделал фитиль из носового платка и у нас бы появился светильник. Но спичек не было.
– Ну вот, мы и спаслись, – сказал я.
Тут Тоня неожиданно объявила мне:
– Коля, если захочешь, я подарю тебе моего Топсика.
Топсиком назывался ручной суслик.
Суслик мне был не нужен. Я ненавидел сусликов. Но мне было очень приятно Тонино обещание. Я понимал, чем вызван этот щедрый порыв души. Да и все понимали. Не зря же Лида сказала:
– Ты, Николай, теперь у нас сила! Мужчина!
В её голосе я снова услышал голос мамы.
Видимо, в каждой женщине, даже если ей всего только двенадцать лет, есть какая-то материнская хитринка, подбадривающая мужчину, если этому мужчине тоже только двенадцать лет.
Я почувствовал себя в самом деле сильным и стал рассказывать бабушкины сказки. Я их стал рассказывать потому, что боялся уснуть. А когда я усну – уснут и остальные. А это было опасно. Можно замёрзнуть. Одну за другой я рассказал, наверное, тридцать, а может быть, и больше сказок. Когда же вышел весь запас бабушкиных сказок, я стал придумывать свои. Но, видимо, придуманные мною сказки были скучными. Послышался лёгкий храпоток.
– Кто это?
– Это Тоня, – ответила Лида. – Она уснула. Мне тоже хочется спать. Можно? Я вздремну только одну минуточку.
– Нет, нет! – запретил я. – Это опасно. Это смертельно опасно.
– Почему же? Смотри, как тепло!
Тут я нашёлся и соврал так удачно, что после этого никто не пожелал даже дремать. Я сказал:
– Волки нападают на спящих. Они только того и ждут, чтобы услышать, как храпит человек.
Сказав так, я привёл уйму случаев, выдумываемых мною с такой быстротой, что даже не верится сейчас, как это я мог…
Теперь рассказывали другие. По очереди.
Время шло медленно, и я не знал, полночь сейчас или, может быть, уже брезжит рассвет. Колодец, вырытый нами, давно замела пурга.
Пастухи-кочевники, оказываясь в таком же положении, выставляли из снега высокий шестик. Они специально брали его в степь на случай бурана, чтобы потом их можно было найти, отрыть.
У нас не было шеста, и нам не на что было надеяться. Только на собак. Но и они бы не учуяли нас сквозь толщу снега.
Моё сало давно было разделено и съедено, как и Лидин ломоть хлеба.
Всем казалось, что уже настало утро, и хотелось верить, что пурга кончилась, а я боялся прорываться наверх. Это значило забить снегом пещерку, вымокнуть и, может быть, очутиться снова в белой снежной мгле. Но каждый из нас понимал, какое беспокойство мы причинили всем. Нас, может быть, ищут, кличут в степи… И я представил свою маму, которая кричит сквозь ветер: «Колюнька… Федюнька… Отзовитесь!..»
Подумав об этом, я стал прорываться наверх. Снежная крыша над нами оказалась не столь толста. Мы увидели бледнеющую луну и гаснущие звёзды. Занималась какая-то сонливая, словно невыспавшаяся, бледная заря.
– Утро! – крикнул я и стал проделывать ступени в снегу, чтобы выбраться остальным.
С неба сыпались запоздалые снежинки. Я сразу же увидел наш ветряк. Дым из труб поднимался тонкими, будто туго натянутыми струнами. Люди проснулись. А может быть, они и не спали в эту ночь…
Вскоре мы увидели наших ребят. Они обрадованно бежали к нам и кричали:
– Живые! Все четверо! Живые!
Мы бросились к ним навстречу. Я не стал медлить и слушать, что рассказывали об этой ночи, обо мне Тоня и Лида. Я побежал к нашему домику.
Саней на дворе не было – значит, отец ещё не вернулся. Открыв дверь, далеко оставив за собой Федюньку, я бросился к маме. Бросился и… что было, то было… и заплакал.
– Да о чём ты? – спросила мать, утирая мне слёзы передником.
И я сказал:
– О тебе, мама… Ты, наверное, голову потеряла без нас.
Мать усмехнулась. Освободилась от моих объятий и подошла к кроватке Леночки. Это наша младшая сестра. Подошла и поправила одеяльце. И сказала ей: «Спи». Хотя та и без того спала, и одеяльце незачем было поправлять. Потом она подошла к подоспевшему Федюньке и спросила:
– Валенки не промокли?
– Нет, – ответил он. – Под валенками атлас был. Полушубок вот подмок. Есть я хочу…
– Переобувайтесь да живо за стол, – сказала мать, ничего не спросив о минувшей ночи.
«Да любит ли она нас? – впервые подумал я. – Любит ли? Может, эта ревунья Леночка у неё один свет в глазу?»
Когда мы съели по две тарелки горячих щей, мать сказала:
– Я постлала, ложитесь. В школу не пойдёте. Нужно выспаться.
Я не мог уснуть, а спать хотелось. Я пролежал до полудня в тёмной горнице, с закрытыми ставнями.
Нас позвали обедать. Приехал отец. Он уже знал всё от Лиды и Тони. Он хвалил меня. Обещал мне купить маленькое, но настоящее ружьё. Он удивлялся моей находчивости.
А мать?…
Мать сказала:
– Парню тринадцатый год. И смешно было бы, если бы он растерялся в метель да себя с товарищами не спас.
– Анюта!.. – укоризненно заметил отец матери.
А мама перебила отца и сказала:
– Ешь давай! Каша стынет. Хватит разговоры разговаривать! За уроки им браться надо. Ночь пробродяжничали, день потеряли…
После обеда Тоня принесла мне Топсика. Я не взял его.
Лидина мать, Марфа Егоровна, явилась с большим гусаком и, низко поклонившись матери, сказала:
– Спасибо тебе, Анна Сергеевна, что такого сына вырастила! Двух девок спас. У Тоньки-то сестры есть, а Лидка-то ведь у меня одна…
Когда Марфа Егоровна кончила свои причитания, мама сказала:
– Как тебе не стыдно, Марфа, моего недотёпу Кольку героем выставлять! – И, повернувшись, наотрез отказалась взять гусака.
Вечером мы остались с бабушкой вдвоём. Мать ушла на станцию, к фельдшеру. Сказала, что угорела – болит голова.
С бабушкой мне всегда было легко и просто.
Я спросил её:
– Бабушка, хоть ты скажи мне правду: за что нас так не любит мать? Неужели мы в самом деле такие нестоящие?
– Дурень ты, больше никто! – ответила бабушка. – Мать всю ночь не спала. Ревела как умалишённая… С собакой по степи вас искала. Колени обморозила… Только ты ей, смотри, об этом ни гугу! Какова она есть, такую и любить надо. Я её люблю…
Вскоре вернулась мать. Она сказала бабушке:
– Фельдшер дал порошки от головы. Говорит, чепуха. Через месяц пройдёт.
Я бросился к матери и обнял её ноги. Сквозь толщу юбок я почувствовал, что её колени забинтованы. Но я даже не подал виду. Я никогда ещё не был так ласков с нею. Я никогда ещё так не любил свою мать. Обливаясь слезами, я целовал её обветренные руки.
А она всего лишь, как бы между прочим, будто телёнка, погладила меня по голове и ушла, чтобы лечь. Видимо, стоять ей было трудно.
В холодной холе растила и закаливала нас наша любящая и заботливая мать. Далеко смотрела она. И худого из этого не получилось. Федюнька теперь дважды Герой. И про себя я кое-что мог бы сказать, да матерью строго-настрого завещано как можно меньше говорить о себе.
Набольший
В деревне Карасинской я не был года три. Меня переводили под Славгород. А потом я вновь вернулся в знакомую деревеньку и снова поселился у Тычкиных.
Тычкины меня приняли как родного. И мне было радостно встретиться с этой крепкой, старожильской сибирской семьёй. Разговаривая о том о сём, старуха спросила меня:
– А шапку-то хоть нажил там?
– Нажил, – ответил я, – да прожил. Заячья была. Износилась.
– Корсачью надо. Тебе этот мех к лицу, – посоветовала невестка Тычкиных Настя. – Споймал бы корсачка, вот тебе и треушок.
– Да как я его поймаю? Это ведь хитрый зверь.
– А ты его выдыми – да сеткой. Мой набольший тебя научит, – сказала Настя, – как корсаков из нор дымом выгонять.
– Да сколько же лет теперь твоему набольшему?
– Порядком уж. Мужик в полную силу. Десятый год Стёпе на той неделе пошёл.
– Ну, тогда нечего и говорить, – согласился я с тем же юмором без улыбки, какой свойствен был Тычкиным да, впрочем, многим сибирякам.
… И мне вспомнился дождливый осенний день. В луже посреди двора стоял Стёпка. Он был в одной короткой рубашонке и в сапогах.
Стёпочка, размахивая кнутом, сражался с драчливым петухом. Петух набрасывался на него, а Стёпа, стоя посреди лужи, был защищён водой. Озлобленный петух забежит в лужу по шпорину – и с криком обратно. А мальчик тем временем успевает стегнуть кнутом петуха. Птица с криком взлетает и снова предпринимает атаку. А Стёпа смеётся, дразнит петуха. Его синие глазёнки горят воинственным задором. Ветер раздувает удивительно белые и тонкие волосы. Он без штанов. Ножонки его порозовели на холодном ветру. На голени заметна царапина – петух успел изловчиться и поранил противника…
Птица снова с криком переходит в наступление и, поскользнувшись, оказывается в луже. Мокрый и обескураженный, петух даёт тягу.
Стёпочка звонко хохочет. Смеётся и счастливая мать, тайно вместе со мной наблюдавшая из окна сцену боя драчливого петуха с её сыном.
Стёпу зовут домой. Моют в корыте. Он капризничает. Скандалит. Жалуется на мыло, попавшее в глаза. Потом пьёт тёплое молоко и укладывается спать.
… И вот теперь, спустя три года, вошёл в горницу крупный розовощёкий парень. В плисовых штанах, заправленных в сапоги. В вышитой косоворотке. Он не узнал меня – забыл. Но сказал:
– Здорово живём!
Я поздоровался с ним и спросил:
– Правда ли, Степан, что ты корсаков можешь выдымливать?
– Могу, да дельных напарников нет. Им бы торопиться только. А зверя с умом выдымливать надо. Ждать.
– Это верно, – согласился я. – Ты меня возьми.
– А чем дымить у тебя есть? Своё дымило я на два капканчика променял.
– Найдём, Стёпа! Найти бы нору…
– Эка невидаль! Я их штук пять заприметил. Хоть одна-то из них будет не пустая.
– Не может иначе и быть, – со всей серьёзностью подтвердил я. – Значит, по рукам?
– По рукам, – сказал Стёпа и попросил у бабушки есть.
Ел он тоже солидно, аккуратно, не роняя крошек, как бабушка учила. Не залюбоваться таким парнем – значит ничего не понимать в детях.
Дымило я нашёл. Оно ничем не отличалось от дымарки, какой обычно окуривают пчёл. Разница была лишь в наконечнике в виде изогнутой трубки, которая вставлялась в нору.
Мы вышли в степь утром. Я нёс дымило, а Стёпа – сетку с обручем. Даже две.
Перевалив невысокую гриву, мы оказались на пустынной целине.
– Это самое корсачье место, – предупредил меня Стёпа. – Бросай курить, Фёдор. Они, как кержаки, дыму не любят.
Стёпа шёл точно к норе и, когда подвёл меня к ней, тихо сказал:
– Это первая. Ищи выходы. Выход у них не один.
До этого я знал, что корсаки, как и лисы, вырывая нору, делают несколько выходов на случай опасности. Вскоре я их нашёл два, кроме главного, который Стёпа называл «большими воротами».
На выходы были положены сетки с обручами. Сетки Стёпа распёр и приподнял стеблями полыни, чтобы корсак, выскочив, не встретил препятствия. Обручи сеток Стёпа прикрепил дужками из толстой проволоки.
– А теперь давай забивать этот ход, который ты не приметил, – указал он на третий выход норы, вовсе не щеголяя своим охотничьим превосходством.
Этот ход мы забили сухими стеблями, землёй, затем Стёпа велел «для крепости заступить его лопатой». Наступив на главный вход норы, на «большие ворота», мой набольший разрешил мне курить и велел раздувать дымило.
Я положил в дымило трут, поджёг его, навалил углей и стал раздувать. Когда угли разгорелись, Стёпа принялся класть в дымило куски кизяка, тряпьё, которое, по его выражению, «дымит куда как ядовито». Затем всё это он посыпал «горючей серой», потом сказал:
– Давай дыми в «ворота», а я с батиком стану на выходах.
Я и не заметил, что к поясу Стёпы была привязана палка. Это был ствол молодой берёзки, выкопанной с корнем. Обработанным корневищем батика обычно ударяли по голове корсака, попавшегося в сетку.
– Живьём-то бы лучше, – сообщил мне Стёпа, – но ежели он начнёт прогрызать сетку, тогда придётся стукнуть. Давай, парень, не разевай теперь рот! Выдымливай!
И я принялся дымить, вставив изогнутый конец трубки дымаря в главный ход норы. Стёпа поправил меня – присыпал землёй трубку, чтобы дым не пропадал даром, а «полняком шёл в нору». Правильное замечание.
Хотя я и относился к Стёпе с добродушной насмешливостью, всё же сейчас я почувствовал его первым охотником, а себя – вторым. Ведь он уже добыл на своём веку шесть корсаков, а я – ни одного.
Спустя некоторое время дым показался из ближнего выхода.
– Давай, паря, дыми, дыми! – приказывал Стёпа. – На полный мех шевели, чтобы ему ноздри разъело.
И я дымил «на полный мех», качая мехи правой рукой и левой придерживая дымило.
Так прошло немало времени. Корсак не появлялся.
– Степан Кузьмич, – обратился я к своему набольшему, – никак, на пустую нору напали?
Только я произнёс эти слова, как Стёпа крикнул:
– Эх, сундуки! Проглядели… Вон он где! Сыпь теперь ему соли на хвост – остановится.
Оказывается, мы проглядели четвёртый выход, и серая степная лисичка – корсак – воспользовалась именно этим выходом.
– Значит, пропало наше дело! – с грустью сказал я.
– А ты, паря, не горюй, – посоветовал мне Стёпа. – Заслоняй ход. Забивай его. Один выскочил, а другой, может быть, там.
Охотничий пыл меня бросал слегка в дрожь, когда я заделывал четвёртый выход.
Стёпа, заметив это, сделал замечание:
– С такими торопыгами сам торопиться начинаешь… Ну да ничего. Это корсачонок выбежал: ноздри у него не выдержали. А матёрые в норе.
И он не ошибся. Не прошло и двух-трёх минут дымления, как в сетке оказалось сразу два корсака.
Стёпа молниеносно скрутил их там и крикнул мне:
– Давай их живьём в мешок!
Я помог ему скрученных и запутавшихся в сетке корсаков положить в мешок и туго свернуть его, так, чтобы звери лишились возможности двигаться. Пока мы этим занимались, из норы, освободившейся от сетки, выбежали ещё три корсака: матёрые и корсачонок. Стёпа ударил себя кулаком по лбу.
– Так тебе и надо, старый дурак! – сказал он себе, видимо повторяя слова деда. – Не заступил нору… И всё ты, Фёдор! – напустился он на меня. – Вам, городским, только двустволками в чаек пулять, а не то чтобы зверя брать…
Корсаков, не заходя в деревню, мы доставили на станцию, где сдали их живьём.
Сдавая, Стёпа сказал:
– Мне ситцем, а ему шапкой рассчитывайтесь.
За живых корсаков уплатили вдвое. Зверьков посадили в клетку вместе с тремя другими, сказав, что теперь их можно отправлять в Омск, какому-то учреждению со странным названием «Живзверьзагот».
Я получил хороший корсачий треушок. Мне ещё причиталась «сдача»: ситцем, нитками, чаем, керосином – чем я пожелаю. От «сдачи» я отказался и попросил приплюсовать её к доле набольшего зверолова, но тот сказал на это:
– Уговор был у нас – и́сполу. Исполу и получай.
Тогда, чтобы не обижать моего дружка-товарища, я выбрал себе цветной шарф, и мне ещё дали катушку ниток. Стёпа взял только ситец. Когда ему намерили положенное, он попросил на бумажке написать, «во сколь ценили корсаков и сколько и почём намерили ситцу».
Продавец исполнил это и, попрощавшись со Стёпой за руку, сказал:
– Если что, Стёпа, будет опять – отоварим по твоему усмотрению.
– Бывайте здоровы! – помахал рукой Стёпа, взваливая мешок с ситцем за плечи.
Когда мы пришли в Карасинскую, Стёпа деловито положил мешок перед матерью и сказал:
– Ситчишко, маманя, тебе на платье и свекровке на юбку.
– Спасибо тебе, родимец, – целовала его старуха, – за то, что ты свекровку-колотовку не забываешь!
Когда сели ужинать, Степан попросил «испить с устатку» жбан браги. Мать поставила брагу. Он отхлебнул глоток и сделал замечание:
– Беда, какая ядрёная! Для меня пожиже надо варить да сахару класть.
– О чём разговор! – согласилась бабушка. – Сказано – сделано.
Об охоте Стёпа не начинал разговора первым. Это могло выглядеть несолидно. И лишь когда вернувшийся с заимки отец спросил его: «Как зверовали, мужики?» – Стёпа скупо рассказал об охоте, не роняя моего достоинства, а даже похвалил меня:
– Из Фёдора будет толк. Может…
Взрослые переглянулись, не обронив, однако, ни единой усмешки.
Перед сном мать мыла Стёпу в корыте на кухне. Стёпа капризничал, скандалил. Жаловался на мыло, которое ему ест глаза. Потом ему велели выпить кружку парного молока и уложили спать.
Толковый мальчик
Из всех дедушкиных былей-небылей Миша больше всего любил рассказ про хмельную вишню. Рассказ про то, как жадная мельничиха, чтобы не выбрасывать вишню, на которой настаивала настойку, решила скормить ягоды уткам. И как утки съели эти хмельные ягоды и повалились вверх лапками.
Очень смеялся Миша, когда жадная мельничиха хмельных уток приняла за дохлых и ощипала их до перышка, чтобы добро не пропадало.
Ещё громче хохотал Миша над концом рассказа, когда голые, ощипанные утки в себя пришли. Ожили. На ноги поднялись, и мельничиха на всю улицу выла: уток жалела.
И дед хохотал, рассказывая внуку эту смешную байку.
А внук вдруг задумался и сказал:
– А что, дедушка, если лесную птицу хмельными ягодами накормить… Бери тогда большущих тетеревов без ружья.
Дед вначале посмеялся над внуковой выдумкой, а потом задумался. И было над чем.
В тайге зимой тетерева держатся стайками. Голодные птицы падки на всякую пищу. И если насыпать тетеревам хмельных можжевеловых ягод, брусники, черники и всего того, чем они кормятся, может быть, и в самом деле без ружья можно будет птицу добывать.
Поразмыслил дед над внуковой подсказкой и принялся настаивать хмельные ягоды. Хоть и не верил дед в эту хитрость, а отчего не попробовать, внука не потешить.
Настоял дед множество ягод. Чуть не целое лукошко их наморозил. Отправился с внуком в тайгу на тетеревиное место. Поставил кормушечку в виде столика, насыпал на стол хмельное угощение и был таков.
– Вечером, внук, придём. Посмотрим, что будет.
Пришёл Миша с дедом под вечерок. Крадутся к полянке. Видят: по кормушке большущий тетерев ходит. Пошатывается.
– Не спугнуть бы, – предупреждает дед.
Какое там! Тетерев себя не помнит – никого не видит. Бормочет, как пьяный дурак. Бери и клади его в мешок.