Полная версия
Баблия. Книга о бабле и Боге
– Что же ты, придурок, делаешь? – укоризненно спросила башка и зависла перед Алармом, не желая опускаться.
– Ты чего, опухла, падаль? – попробовал наехать на башку немного обалдевший вождь. – Я сейчас пацанам скажу, говно свое жрать будешь.
– Борзый ты, – отвечала башка. – И тупой к тому же. Как же я говно свое жрать буду? Я же башка, а не задница… Как ты. А что касается пацанов… гляди сам.
Башка запылала ярче и превратилась в большой огненный шар. У пацанов неизвестно откуда появились в руках палки, и они начали колотить ими друг друга. Отсюда потом и пошло основное наказание для миниумов. Начал тогда Аларм догадываться, с кем имеет дело. И уже более миролюбиво, даже испуганно спросил:
– Ты кто вообще такой, уважаемый?
– За уважаемого спасибо, конечно. А кто я такой, не твоего собачьего ума дело. Даже не думай об этом, и дети твои пусть не думают, и внуки, и правнуки, и дальше. Называйте меня просто – Великое Нечто.
– Хорошо, о Великое Нечто.
– Умница, другое дело, – похвалил вождя светящийся шар и поведал ему истины высокие. Сказал шар Аларму, что они все не сами по себе тут с горы спустились, а он их создал, по своему образу и подобию, хотя, наверное, и не в самую лучшую минуту своего существования. Что вышли они все из него и в него вернутся.
– А зачем ты нас создал? – спросил у шара вождь.
– Хороший вопрос ты задал, хотя и придурок, – изрек шар. – Разочаровался я в вас, свинтусах, в шредер уже хотел выкинуть, но за этот вопрос прощаю. И помогу даже. Законы дам. Жизни научу. Но на вопрос не отвечу. Сами догадаться должны. А если тупыми окажетесь, явлюсь еще раз, может, и расскажу тогда.
Понял после этих слов Аларм, что бог перед ним, и пал на колени, и затрепетала душа его. Испугался он шредера огненного, рубящего грешников на куски мелкие в вечности холодной, и зажил жизнью праведной. А бог еще много раз приходил к Аларму. И передал он ему заповедей множество. А именно 333. 166 запретительных, 166 повелевающих и еще одну заключительную. И звучит заключительная заповедь так: «КТО НЕ СПРЯТАЛСЯ, Я НЕ ВИНОВАТ». А первой заповедью была заповедь «НЕ УБИЙ». А второй…
Антуан стал перечислять заповеди по порядку. Большинство из них были вполне традиционные, но попадались и необычные. Восьмой заповедью шла заповедь «НЕ ТУПИ». Четырнадцатой – «НЕ ПОПАДАЙСЯ». Дальше – уже известная Алику «НЕ УВЕРЕН В СВОЕЙ БЕЗНАКАЗАННОСТИ – НЕ ОБГОНЯЙ». Была даже заповедь «НЕ БЗДИ, КАПУСТИН ПОДЕРЖИТ И ОТПУСТИТ» (из-за этого треть мальчиков в Либеркиберии носила имя Капустин). Под номером тридцать один значилась заповедь «НЕ КАНЮЧЬ». И сразу за ней – «НЕ ПЕЙ ОДИН. НЕ ЧАВКАЙ. НЕ ШМЫГАЙ НОСОМ» и «НЕ СУЕТИСЬ ПОД КЛИЕНТОМ». Из повелевающих заповедей новыми были идущие подряд – «ДУМАЙ. ПЫТАЙСЯ. РАБОТАЙ. СТАРАЙСЯ. УЧИСЬ. СОМНЕВАЙСЯ» и последняя на сакральном, но разгаданном местными теологами языке заповедь – «JUST DO IT» [1]. Алику снова стало страшно. Весь этот разговор бога с отмороженным царьком. Все эти дурацкие заповеди. Все было в его обычном придурковатом стебном стиле. Он узнавал руку мастера в каждом слове. Свою руку. Если это и был бред, то очень логичный и правильный.
«А бред обычно таким и бывает, – попытался успокоить себя он. – Посылка изначальная неверна, а все остальное не придерешься. Тем более мужик я тертый, отмазы за долгие годы научился лепить грамотно. Так что не доказывает это ничего. Сбрендил я, с катушек съехал, крышняк уплыл. И слава богу, что так. Потому что если не так, то…»
Додумывать мысль не хотелось. Вместо этого Алик щелкнул пальцами перед носом не на шутку разошедшегося пророка и громко сказал:
– Понял я все. Понял. Подробности не нужны. Скажи мне лучше, есть ли у вас атеисты или верующие в другого бога?
– Всех хватает, только дураков мало.
– А при чем здесь дураки?
– А при том, что только полный идиот согласится добровольно платить тринадцать процентов налога на ересь. Большинство и без налога верит, что там наверху что-то есть. А это и является основным постулатом нашей, ой, прости, твоей, конечно, церкви. К тому же обряды соблюдать или в храм ходить никто не заставляет. Как сказано в одиннадцатой заповеди – «ТАМ, ГДЕ ЧЕЛОВЕК, ТАМ И ХРАМ. ИБО ЧЕЛОВЕК И ЕСТЬ САМЫЙ ГЛАВНЫЙ ХРАМ БОЖИЙ».
«Хитро, – уважительно подумал Алик. – Я всегда знал, что смесь экономики и идеологии творит чудеса, но чтобы настолько…»
– Алик, разреши обратиться к тебе не как к другу, а как к Господу моему. Потому что вопрос, который хочу задать, самый важный для нас.
– Ну если важный – валяй.
– Господи Великий, Всеблагой и Справедливый, скажи мне, сыну твоему недостойному, а зачем ты нас все-таки создал?
– Неужто не догадались?
– Версий много было. Типа для любви, для радости, для созидания. Но я так разумею – это все ДЛЯ чего. А Аларм спросил ЗАЧЕМ. В смысле на кой мы все тебе сдались?
– Правильно разумеешь. Но я разочарован. Чтобы за пять тысяч лет не найти ответ на такой простой вопрос… Видать, я с похмелюги вас делал. Мозги забыл вложить в головы ваши пустые. Ладно, чего уж теперь, мой косяк. Слушай…
Не успев договорить, Алик почувствовал, как все органы внутри него неловко подпрыгнули, услышал громкий хлопок, глаза ослепил яркий свет, и он снова оказался на красном плюшевом диване в полумраке караоке-клуба.
Обстановка вокруг не изменилась. Зеркальные шары, ровные и блестящие, как гламурные силиконовые сиськи, распыляли искусственные солнечные зайчики. Одинокий мужик хриплым голосом допевал Челентано. Семины бабцы и Федины многостаночницы перемешались между собой до состояния полной неотличимости друг от друга. Они облипали тела друзей словно мокрые, чуть желтоватые банные простыни. Одна девка сидела у Алика на коленках. Другая – скребла коготками его волосатую грудь. От обоих пахло такой тяжелой и пряной гадостью, что Алик никак не мог собрать мечущиеся в голове мысли хоть в какое-то подобие последовательности.
– Что же это?.. Я не… Бред явный… Происходит… Да нет… Странный мир… А если нет?.. Теперь как же?.. Вот это да!.. А разумно ли?.. Бог не человек… Храм… Здесь-то как?.. Нет, не может?.. Если только… Не бог… С ума… Смерть – это… Зачем?.. Сделка теперь… Дети как?.. А там они… Что же…
Мысли распадались, закольцовывались, и Алик почувствовал, что еще секунда – и он сойдет с ума. Причем свихнется он не тем обаятельным и логичным бредом, существовавшим в мире, который он якобы создал, а самым отвратительным и мерзким способом, когда изо рта течет слюна, из носа выдуваются пузыри и не можешь сформулировать ни одной мысли, но все время думаешь, думаешь, о чем – и сам не поймешь, и мычишь что-то невнятное. И тогда одно спасение – лежать, привязанным к койке, обколотым убойными транквилизаторами, и ждать избавительной смерти.
– Спасибо большое, – бодро затараторил диджей, – бурные аплодисменты нашему одинокому гостю за прекрасное исполнение бессмертного хита Челентано. А мы продолжаем наш вечер, и право песни переходит к следующему столу.
Микрофон взяла девка, до этого висевшая на Феде. Томно посмотрев на своего, как, видимо, считала, мужика и глупо хихикнув, она объявила диджею:
– «Ты мой транзитный пассажир»… Аллегровой.
Невероятным усилием Алик стряхнул с колен сидящую бабцу, ломаным жестом вырвал у несостоявшейся певицы микрофон и, как немой, только что научившийся говорить, простонал:
– «Ма-а-а ме-е-е». Па-а-а ве-е-е-ел Во-о-о-ля-я-я-я.
Зазвучал незатейливый бит. На экране плазмы зажегся текст песни. Читать – не думать. Читать он еще мог.
«Ненавижу поезда, если сразу зашел, уснул – да.А если не хочется, и что-то типа одиночества?И вроде много лавэ, купил СВ.Ну, сигареты, тамбур… и мысли в твоей голове.И мысли… мысли… мысли в твоей… голове».С каждой строчкой голос Алика креп. Он приходил в себя, он понимал, о чем поет. И его накрывало чувство огромной несправедливости, произошедшей с ним, а, может, и со всем миром.
«…А бывает иначе, пытается стать богаче. Жена вечерами плачет,Младшую Оленьку на заднем сиденье старой «шестерки» укачивает,Сын студент считает сдачу, получает получку, выпивает с соседом по даче, по случаю…»Алик как будто спорил с кем-то, протестовал, вытаскивал фигу из кармана и кидал ее в чью-то равнодушную, тупую морду. Голоса в зале смолкли, даже пьяненькие девки заткнулись и замерли, приоткрыв накачанные губищи.
«…А есть непьющие, некурящие,Вообще ничего не употребляющие.По крайней мере, они так думают.Молодцы, если че, от души респектую……Главное, чтобы эта песня нравилась моей маме,Моей… маме… маме… нравится моей… маме…»Алик выкрикивал «маме» на выдохе. И это был его личный бунт против несправедливости, пошлости и хитрожопости мира. И этого, и того, который он якобы выдумал. Против себя самого. Тишина в зале установилась звенящая. У мужика за столиком напротив толстая сигара обжигала пшеничного цвета усы. У одной из девок кусок суши упал из раскрытого рта в надутые сиськи. Алик в абсолютной тишине продолжал выплевывать простые слова:
«Маме… маме… Нравится моей…Эта песня нравится моей маме… маме…»Немудреные философствования зажравшейся звезды, едущей в вагоне СВ на очередной чес, постепенно превращались в революционную песню протеста, в «Марсельезу» почти что.
«Нравится моей маме, моей маме… мамеМаме… нравятся моей…»Вдруг Алик почувствовал, что кто-то хлопает его по спине. И не хлопает даже, а почти бьет.
– Слышь, братан, заткни фонтан. Не нравится эта песня никому. Не пацанская она…
Алик обернулся и увидел такой фейс, что срочно захотелось найти ближайший тейбл и больно стукнуть этим фейсом о найденную мебель. Глаза на фейсе были цвета грязного талого снега с пятнами коричневой ржавчины, бесформенный нос нелепо пришлепнут к круглому смазанному лицу, волосы цвета не имели и липли к узкому бараньему лбу. Мужик был среднего роста, с огромными перекачанными руками, небольшим пузцом и короткими кривыми ножками. На лице отпечаталась экстремальная убежденность в собственной правоте. Раздувшаяся грудная клетка выталкивала мутные облака перегара. Алик видел это лицо тысячи раз. Он встречая его у мужчин, женщин, даже детей. Русских и не русских, красивых и уродов, оно было разным и вместе с тем все время одним и тем же.
– Это пидорская песня, понял, петушок? Понял, чё я сказал?
Первый раз Алик повстречал эту рожу в детском саду. Ее обладателя звали Миша Дмитриев. Здоровый пятилетний битюг, отпрыск местного участкового и продавщицы винного магазина. Он держал в страхе всю группу, отнимал игрушки, сдергивал с девочек трусы и каждое свое действие заканчивал присказкой: «Поняли, ёпать?» А когда бил мальчишек, говорил: «Хуякс». Сначала говорил «хуякс» и тут же бил. Его боялись, уважали и хотели с ним дружить. И Алик хотел. А Миша ни с кем просто так не дружил. Только за подарки. Вся группа таскала ему нехитрое детское богатство – солдатиков, фломастеры, ластики, ленточки, цветные хрусталики, а когда переставали таскать, Миша говорил: «Хуякс» и бил. А потом спрашивал: «Поняли, ёпать?» И Алик понял. Он попросил отца научить его драться. Вечерами он колотил своими кулачками огромную папину ладонь и учился бить крюка. Снизу, от пояса и в подбородок. Проблема была только одна. Ладонь Алик научился колотить хорошо, а вот как ударить живого человека, да еще по лицу, он не представлял. Человек же живой, ему больно будет, как же можно? Метания длились несколько месяцев, пока Дмитриев не надел тарелку с кашей на голову дружка Алика, хорошего еврейского мальчика Глеба Меламеда, ходившего постоянно с зеленой соплей в носу и извиняющейся, растерянной улыбкой на губах. Алик совсем не разозлился, просто в этот момент он наконец все для себя решил. Без эмоций, даже сердце не застучало, он подошел к Дмитриеву, с любопытством посмотрел на него, как на диковинное насекомое, и дал ему крюка. Дмитриев упал, захныкал, изо рта у него пошла кровь и вывалилась пара молочных зубов. Больше он никого не обижал. Зато на следующий день некоторые дети принесли Алику подарки. Он с благодарностью подарки принял, но в ответ тоже подарил каждому какую-то детскую чушь. Так в его группе кончалась традиция феодальной дани и начались вполне себе капиталистические менялки. История имела продолжение во взрослой жизни. Через четверть века младшего брата Алика посреди Ленинградского проспекта остановил разожравшийся, в лопающейся на животе форме гаишник, поглядел на права и задал только один вопрос.
– У вас, случайно, нет брата тридцати двух лет по имени Алик?
– Конечно, есть, – обрадовался младший, решив, что встретил знакомого брата и за превышение скорости ему ничего не будет…
– Ну, тогда передай ему привет от Миши Дмитриева, – сказал гаишник и изъял права.
Выкупали права по большим связям и за немаленькие деньги. «Вот гад, – думал Алик. – Мало я ему тогда дал, а впрочем, быдло неисправимо».
И вот сейчас такая же рожа дышала своей зловонной пастью прямо на Алика и что-то говорила, говорила… В песне был проигрыш. Алик попытался отойти от быдлотного мужика подальше, но тот догнал его, выхватил микрофон и замычал в него на весь зал.
– Хуюшки, петушок, хуюшки. Михайлова давай, Стасика…
После эпизода с Дмитриевым к следующей встрече с быдлом Алик был готов намного лучше. Произошла она снова в детском саду. Тогда ему было уже почти шесть. К ним в группу пришла новая воспитательница. Тамара Федоровна – рыхлая пергидрольная блондинка, ненавидевшая детей лютой ненавистью бесплодной сорокалетней бабы. Алика она иначе как «мешок с говном» не называла. Щедро раздавала детишкам подзатыльники. А орала постоянно, с маленьким перерывом на тихий час.
«Ударить ее, как Дмитриева, нельзя, – думал перед сном Алик, – она вон какая большая и жирная, а я вон какой маленький, не дотянусь. Да даже если и ударю, больно ей все равно не будет, толстокожая она. А меня изобьет, наверно, до смерти. Родители плакать будут. Жалко».
Проблема казалась неразрешимой. Алик засыпал, но и во сне видел исполинскую Тамару Федоровну, и она орала ему: «Эй ты, мешок с говном, пошевеливайся, уродец малолетний». Очень хотелось покарать противную воспитательницу. Отстоять свое право быть хорошим мальчишкой Алькой – любимцем родителей, бабушек, дедушек, дружков, таких же хороших ребят, а не каким-то безымянным мешком с говном. Когда очень хочешь – все получается. Особенно если мозги от природы заточены на всякого рода мошенничества и комбинаторику. Через несколько недель напряженных размышлений он придумал. Однажды зимой их группа вышла на прогулку во дворик детского сада. Они катались с ледяной горки, лепили снежную бабу и строили крепость маленькими железными лопатками с деревянными ручками. Алик вел себя примерно. В конце прогулки он с виноватым видом подошел к воспитательнице и ангельским голосочком проблеял:
– Тамара Федоровна, а Тамара Федоровна, нагнитесь, пожалуйста. Мне нужно что-то сказать вам на ушко.
– Что, мешок с говном, опять в штаны наделал?
– Нет, Тамара Федоровна, это тайное. Я хочу вам кое-что про Глеба Меламеда рассказать…
И когда тупая сволочь, привечавшая стукачей, нагнулась и подставила ухо, Алик со всей дури, от всей своей детской, но широкой души врезал ей железной лопаткой по подставленному уху и чуть не перерубил его. Кровищи, по крайней мере, было много. Он продумал все, даже пути отхода. Пока сволочная баба очухивалась, он быстро взобрался на крышу веранды, где они обычно прятались от дождя и стал смотреть, как Тамара Федоровна выла в бессильной злобе, ругалась матом и прикладывала к раздувшемуся уху белый холодный снег, который быстро становился красным. Алик смеялся, показывал ей язык, первый раз в жизни тогда он испытал настоящее, взрослое, осознанное и выстраданное счастье.
А потом было много всего.
И первая учительница, дорогая Нина Павловна. Он попросил ее на перемене застегнуть ширинку его форменных брюк после туалета. Брюки были на пуговицах, а до этого все его штанишки имели молнию. Добрая женщина выставила Алика перед всем классом и сказала:
– Смотрите, какой интелехентный мальчик. Читать умеет, считать умеет, а ширинку застегивать – нет.
И дети краснопресненских рабочих заливисто заржали над этой веселой шуткой, а после стали называть его однояйцевым интелехентом. Алик дрался с веселыми детишками каждый день в течение года, пока те не поняли: с этим психованным лучше не связываться.
И первая институтская девушка Ира. Ласковая блондинка с голубыми глазами из Домодедово. Она жила в большой четырехкомнатной квартире, в новом панельном доме вместе с родителями и древней, перманентно умирающей бабушкой. Когда он ее навещал, ее родители тактично уходили гулять, мечтая, что наконец сбагрят свою созревшую досю хорошему мальчику из интеллигентной семьи с квартирой на Патриарших. А дося гостеприимно распахивала свои упругие ляжки перед Аликом. И он любил ее. Любил до тех пор, пока однажды, во время постельных игр, не услышал из комнаты бабки страшный хрип и не почувствовал нехорошую холодную волну, несущуюся по квартире. Он долго уговаривал Иру пойти посмотреть, а она отказывалась. «Давай закончим сначала», – говорила. А потом пошла. Вернулась повеселевшая, увлекла его в свою девичью постельку и продолжила прерванное. Где-то перед самым финалом, между «сильнее… быстрее… ох… ах… люблю…» она мутными от подступившего оргазма глазами посмотрела на Алика и, достигнув финала, заорала:
– А бабка-то сдохла. Сууууукааа!
Алик по инерции сделал еще несколько движений, а потом соскочил с распалившейся девки и, похватав вещи, почти голым выбежал из квартиры. На железнодорожной станции его чуть не загребли в милицию. Блевал он на перроне так, как человек блевать не может. Никогда больше Алик не возвращался в этот город. Только в аэропорт Домодедово иногда приезжал. Да и то старался большей частью летать из Шереметьево.
А еще были первые большие деньги, заработанные вместе с председателем фонда инвалидов-доминошников в девяносто четвертом. Председатель, козлобородый хромой старик, сидел на Старой площади и отмывал через фонд охренительные бабки для генералов из администрации президента. А Алик с партнерами консультировал его по разным вопросам, помогал с инфраструктурой и обналом. Старик любил выпить и поговорить, поэтому приходилось периодически с ним бухать в «Метрополе». Небольшой геморрой за хорошие бабки, которые получал Алик с ребятами. Только очень скоро он с партнерами стал разыгрывать в кости, кто пойдет на очередную пьянку. И счастье, если идти выпадало не ему, потому что любимой темой козлобородого инвалида был рассказ о том, как работал он в советские времена руководителем станции юннатов (юных натуралистов) в Ботаническом саду. И приезжали к нему пионеры, а особенно пионерки со всех концов необъятного Советского Союза. Сочные такие пионерки 11–12–13 лет, с грудками, как недозревший плод лайма. А дальше инвалид-доминошник во всех подробностях, смакуя детали, описывал, что он вытворял с юными натуралистками. И нужно было сидеть, кивать и цокать языком в особо патетических местах. Хорошие деньги они зарабатывали тогда, даже очень хорошие. Год работы с инвалидом – и он мог бы достигнуть Планки, еще тогда, в девяносто пятом. Но было настолько противно слушать о том, как он ебал детей и так и сяк, и друзьям своим ебать давал, и членам ЦК, и зарабатывал на этом нехило, что Алик вежливо поблагодарил инвалида за сотрудничество и соскочил с темы через три месяца.
Много всего было. Алик вспомнил всех. Сотни, тысячи рож, все на одно лицо. С изумлением он понял, что если в детстве он всегда давал быдлу отпор, то с годами незаметно перестал это делать. Сначала сторонился, потом убегал, потом стал вести дела с быдлом, бухать, деньги давать, откупаться. И вот сейчас очередная скотина отобрала у него по-хамски микрофон и истерически орет.
– А, бля, зассали, петушки сладкожопые. Стасика слушать будете, Стасика Михайлова. Настоящего мужика, а не этого Волю, бля, педрильного. Стасика хочу, Стасика, на хуй, включай… «Без тебя, без тебя»…
«А я отхожу в сторону и охраны жду, – ужаснулся Алик. – И это после песни, которую я пел, после гимна практически в защиту человека и человечности. Я же бог, ну не бог пусть, пусть даже сшедший. Но у меня есть свой мир, свой. Не идеальный, да, хитровыкрученный – да. Но человечный. Не такой, как у этого. Там такие палкой по заднице получают и сидят смирно. А здесь? А здесь я в сторонку отхожу. Да я малышом был в сто раз смелее и правильнее. Что со мной стало? Кем я стал? Я такой, как этот? Это почему так стало, из-за денег? Из-за страха? Неееееет!»
Все события предыдущей недели, весь стресс, в котором он жил, в одно мгновение переплавились в ослепительно-белый, раскаленный гнев. Он поднимался снизу от уставших, со вздувшимися венами стоп, и стопы становились крепкой звенящей сталью, он растекался по рукам, и кулаки сжимались, превращаясь в чугунные кувалды. Он заливал белым расплавленным металлом мозг, и Алику казалось, что он – атомная бомба и сейчас взорвется. И взорвался… Перехватив левой рукой микрофон, правой он вмазал в самый центр ненавистной быдлотной хари. Мужик отлетел к противоположной стене и рухнул на завизжавших девок. Краем глаза Алик успел заметить мчавшегося к нему от дальнего столика мужика с такой же, как и у первого, хамской рожей. Отойдя чуть в сторону, он встретил его заученным в детстве крюком справа. Мужик подлетел на полметра верх, звонко ударился башкой о зеркальный шар и рухнул на пол. Сема и Федя вскочили, готовясь встретить многочисленных товарищей уделанного быдла. Разборка длилась не более двадцати секунд. Почему-то Алику было очень важно допеть песню до конца. Проигрыш закончился, и на плазме зажглись слова последнего куплета. Он запел, сначала с надрывом, а в конце тихо и задумчиво.
«Ненавижу поезда, если сразу зашел, уснул – то да.А если не хочется и что-то типа одиночества?И вроде много лавэ, купил СВ.Ну сигарета, тамбур, и мысли… в твоей голове.И мысли… мысли… мысли… в твоей голове».Несколько секунд стояла тишина. Замерли Федя с Семой. Застыла на полушаге бегущая охрана. Онемели с перекошенными ртами визжавшие девки. Даже поверженное быдло перестало стонать, как будто проглотило свои стоны. А потом раздались аплодисменты. Сначала одиночные хлопки, потом больше, потом весь зал захлопал, и кто-то даже закричал «браво». Картинка ожила. Охрана клуба наконец добежала до места происшествия и столкнулась там с подоспевшей группой поддержки быдла. Два побитых мужика пытались отскрестись от пола. Девки повизгивали и делали вид, что сейчас хлопнутся в обморок. Гнев Алика улетучился. Ему даже стало жалко несчастных пьяных идиотов. А еще появился страх за последствия. Вдруг он им чего-нибудь сломал или убил, не дай бог. Из-за этих дебилов жизнь себе калечить?
«А потому что сам дебил, руки распускать вздумал, с ветряными мельницами повоевать захотелось. Тоже мне, Дон Кихот выискался», – презрительно подумал о себе Алик и увидел спешащих к нему Федю и Сему.
– Молодец, друг, молодчага, – обнимая Алика, восторженно сказал Сема. – Я бы тебя в девяностые бригадиром взял. Достоин. Вот это я и называю адреналином. Где ты в Лондоне столько счастья найдешь сразу. Где, а?
– Эл, дружище, что это было? Прям какая-то Марсельеза пополам с геноцидом русского народа. Не лучшие, конечно, его представители, но от тебя не ожидал.
– Да я сам от себя, Федь, не ожидал. Не дрался уже лет десять. Накатило вдруг. Достало все. И потом, вы видели, они сами…
– Да, да, Алексей Алексеевич, мы все видели, – успокоительно защебетала подошедшая хостес. – Приносим вам свои извинения, что вовремя не удалили перебравших гостей. Ваш счет оплатит заведение. Правда, эти дураки пьяные грозятся ментов вызвать, но вы не волнуйтесь, я все улажу…
Сема рванулся к окружившему раненых бойцов быдлу.
– Это кто там о ментах вспомнил? Вы, уёбки обосравшиеся? Как быковать, так герои, а как по соплям получили, мусарню кличете?
Кто-то из быдловой компании, прикрываясь охранниками, решился ответить.
– Вы понимаете, что мы вас посадим? Он сломал нашему другу челюсть, а другой до сих пор в себя прийти не может. Вы за это ответите.
– Ты смотри, Федь, как Алик их вежливости быстро научил. На «вы» разговаривают, правовое государство вспомнили, сучата. Да-а-а, видно, мама вас в детстве мало била. Но я сейчас это исправлю. Я тебя сейчас, блядь тупая, перевоспитаю, на хуй, окончательно!..
Сема рванул к говорившему смельчаку. На его пути сразу же вырос частокол из спин охранников.
– Алексей Алексеевич, – взволнованно зашептала на ухо Алику хостес. – Зачем вам это все нужно? Давайте я вас через кухню выведу. А с этими я сама все улажу. Без ментов, честное слово.
– Отличная мысль, – согласился Федя.
Мысль и в правду была неплохая. Алик подошел к Семе, взял его за руку и устало сказал:
– Все, Сем, все. Адреналина на сегодня хватит. Я тебя прошу, пойдем.
Сема обиженно, как ребенок, у которого отняли сладкое, посмотрел на притихшую гопоту и уныло последовал за хостес.