bannerbanner
Как остановить время
Как остановить время

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– До чего милый у вас пес.

Она говорила с французским акцентом. Причем современным. Бесспорно, это она, та самая учительница. Она протянула к Аврааму руку тыльной стороной, предлагая ее обнюхать. В знак признательности он ее лизнул и даже завилял хвостом.

– Вас удостоили большой чести.

Она подняла глаза на меня, и мне стало не по себе. Ее взгляд задержался на мне чуть дольше, чем подобало. Я не столь высокого мнения о своей внешности, чтобы предположить, что так уж ей понравился. Сказать по правде, уже больше ста лет никто не удостаивал меня таким взглядом. В 1700-х годах, когда я выглядел лет на двадцать и выставлял свое горе напоказ, точно полученный в битве шрам, я часто ловил на себе долгие пристальные взгляды, но те времена позади. Нет, она упорно смотрела на меня по другой причине. И это меня беспокоило. Возможно, она тоже приметила меня там, в школе. Ну да. Скорее всего.

– Авраам! Авраам! Ко мне, мой хороший! Ко мне! Пес подбежал, запыхавшись; я пристегнул поводок и зашагал прочь, затылком чувствуя ее пристальный взгляд.


Дома я для начала выбрал программу седьмого класса; на слабо освещенном экране появилась тема урока, известная мне в мельчайших деталях: «Суды над ведьмами в Англии эпохи Тюдоров».

Я сознавал, что занимаюсь этим неспроста. Сознавал, почему решил стать учителем истории. Мне требовалось подчинить себе прошлое, а изучение прошлого и есть суть исторической науки, способ его упорядочить и получить над ним контроль. Способ приручить прошлое. Но история, в которой ты жил и действовал, отличается от той, что изложена в книгах и фильмах. В прошлом всегда остается то, что нельзя приручить.

Голову внезапно пронзила боль.

Я встал, побрел на кухню и рассеянно соорудил себе «Кровавую Мэри». Самый простой вариант. Без соломинки и сельдерея. Включил музыку: она порой помогает. Шестая симфония Чайковского – не пойдет, Билли Холидей – тоже нет, как и мой собственный плейлист «матросской песни» из Spotify; я выбрал The Boys of Summer Дона Хенли, написанную им только вчера (на самом деле в 1984 году). Эта песня мне понравилась сразу, как только я ее впервые услышал – в Германии, в восьмидесятые. Почему – сам не знаю. Она всегда напоминает мне о детстве, даром что написана была спустя столетия. Она походит на трогательные французские песенки, которые певала моя maman, в основном после нашего переезда в Англию. Грустные, полные тоски по прошлому. Мигрень не отступала, в голову закралась мысль: какую же невыносимую боль испытывал тогда, много лет назад, Джон Гиффорд… Я закрыл глаза. От накативших воспоминаний стало трудно дышать.

Суффолк, Англия, 1599 год

Вот что мне вспоминается. Моя мать сидит подле моей кровати и поет по-французски, аккомпанируя себе на лютне вишневого дерева, пальцы ее быстро перебирают струны, словно пытаются от чего-то убежать.

Она часто музицировала, чтобы вырваться из унылой повседневности. Никогда я не видел ее более умиротворенной, чем когда она негромко напевала air de cour[5], но в тот вечер сердце у нее было не на месте.

Пела она чудесно и при этом закрывала глаза, словно видела сон или что-то вспоминала; но в тот день глаза ее были открыты. Она смотрела на меня в упор; вертикальная складка прорезала гладкий лоб. Эта складка появлялась всякий раз, когда моя мать думала об отце или о том, что творилось во Франции. Она перестала перебирать струны. Опустила лютню. Ее подарил ей герцог Рошфор, когда я был еще в колыбели.

– Ты совсем не меняешься.

– Пожалуйста, мама. Не начинай.

– У тебя на лице ни волосинки. Тебе уже восемнадцать. А выглядишь ты все так же, как пять лет назад.

– Мама, я выгляжу так, как выгляжу.

– Для тебя, Этьен, время словно остановилось…

Дома я по-прежнему для нее Этьен, хотя на людях она всегда называла меня Томас.

Мне стало не по себе, но я попытался ее разубедить: – Время не остановилось. Солнце по-прежнему всходит и заходит. Лето по-прежнему сменяет весну. И тружусь я ничуть не меньше сверстников.

Мать погладила меня по голове. Для нее я был все тем же подростком, каким казался с виду.

– Не хочу, чтобы с нами случилось еще что-нибудь плохое…

Перед моими глазами всплыло одно из давних-предавних воспоминаний: мать рыдает от горя и прячет лицо в гобелене, что висит на стене зала в нашем просторном доме во Франции – в тот день мы узнали, что отец мой пал в битве под Реймсом, сраженный артиллерийским огнем.

– Со мной все будет в порядке.

– Надеюсь. Я знаю, тем, кто умеет крыть крыши тростником, платят хорошие деньги, но, может, хватит тебе работать на мистера Картера? Все видят, что крышу Гиффордам кроешь ты. А на чужой роток не накинешь платок. О тебе только и разговоров. Мы живем в деревне, сам понимаешь.

Ирония заключалась в том, что на протяжении первых тринадцати лет я взрослел очень быстро. Не то чтобы необычайно быстро, но заметно быстрее сверстников. Потому-то мистер Картер меня и нанял. Мне, мальчишке, можно было недоплачивать, хотя в свои тринадцать я был высоким крепким парнем с сильными руками. Но мое бурное взросление внезапно замедлилось и почти прекратилось, и, к несчастью, эти странности бросались людям в глаза.

– Надо уехать в Кентербери. Или в Лондон.

– Ты же знаешь, мне в городе не по себе. – Она смолкла, задумчиво одергивая юбку. Я смотрел на нее. Какая несправедливость: моя мать, которая бóльшую часть своей жизни провела в одном из красивейших замков Франции, вынуждена ютиться в двухкомнатном домишке, в глухой английской деревне, да еще и соседи смотрят на нее косо.

– Может, ты и прав. Может, нам надо…

С улицы донесся звук. Жуткий, исполненный скорби вой.

Я быстро натянул штаны, надел башмаки и бросился к двери.

– Не надо, сынок, не ходи туда.

– Кто-то попал в беду, – возразил я. – Я должен посмотреть.

Я выскочил на улицу; солнце уже село, но небо в преддверии ночи на миг воссияло нежной синевой.

Я бежал не останавливаясь. И внезапно увидел.

Его.

Джона Гиффорда.

Он был еще далеко, но его нельзя было не узнать. Огромный, как стог сена, шел он как-то неестественно: руки свисали плетьми, точно неживые, будто их к нему прицепили. Его дважды вывернуло наизнанку; оставляя на тропе зловонные лужи, он на неверных ногах брел вперед.

За ним, громко стеная, следовала его жена Элис и, словно перепуганные лебедята, трое детей.

К моменту, когда Гиффорд добрел до деревенской лужайки, там, похоже, уже собрались все жители деревни Эдвардстоун. И тут заметили кровь. Она текла у Гиф-форда из ушей, а когда он кашлял, то лилась по бороде из носа и изо рта. Он рухнул наземь. Его жена была тут же, рядом, одной рукой она закрывала ему рот, другой ухо, тщетно пытаясь остановить кровь.

– О Джон, спаси тебя Господь, Джон!.. О Господи… Джон…

В толпе кто-то начал молиться. Некоторые, пытаясь оградить детей от ужасного зрелища, прижимали их лицом к себе. Большинство, однако, не могли оторвать глаз от происходящего, словно во власти жутких чар.

– Люцифера рук дело, не иначе, – заключил точильщик Уолтер Эрншоу, вытаращив полные ужаса глаза. Он стоял возле меня. От него разило хмелем и, как теперь говорят, у него дурно пахло изо рта.

Джон Гиффорд упал вверх лицом и больше не двигался, разве что руки у него подергивались, но все реже и реже. Он умер тут же, на лужайке, на почерневшей от крови траве.

Элис припала к телу мужа, сотрясаемая рыданиями, а прочие жители деревни толпились вокруг в молчаливом оцепенении.

Мне стало неловко при виде такого горя, и я решил уйти. Однако, пробираясь сквозь толпу знакомых, я поймал на себе чей-то взгляд: на меня в упор смотрела Бесс Смолл, жена пекаря, и смотрела она с осуждением.

– Да-да, Томас Хазард, лучше держись подальше отсюда!

В ту минуту ее слова меня смутили. Вскоре, однако, они мне вспомнятся – как предостережение.

Я напоследок обернулся и увидел Джона Гиффорда, неподвижного, как могильный курган; его огромные мертвые руки поблескивали в лунном свете. Под пристальным взглядом луны, похожей на еще одно перепуганное лицо, я ушел прочь.

Лондон, настоящее время

– Ведьмы, – произнес я учительским тоном. Тоном, к которому не очень-то прислушиваются.

Да, именно эту жизнь я выбрал из множества возможных. Жизнь человека, который стоит посреди класса перед табуном двенадцатилетних подростков, не обращающих на него никакого внимания.

– Как вы думаете, почему четыреста лет назад люди охотно верили в существование ведьм?

Я оглядел класс.

Одни ухмылялись, другие недоумевали, третьи уставились в свои телефоны; некоторых хватало на все сразу. Сейчас утро, на часах 9:35. Урок начался всего пять минут назад, но все сразу пошло не так. Урок, день, работа. Все наперекосяк.

Вероятно, карьера учителя – вовсе не начало моей новой жизни. Вероятно, это просто последнее из моих разочарований.

До того как попасть на Шри-Ланку, я восемь лет прожил в Исландии, в десяти милях к северу от рыбачьего поселка Копаскер. Я выбрал Исландию потому, что предыдущие восемь лет провел в Торонто. Торонто – лучший и счастливейший город на земле, но, несмотря на это – а возможно, в силу этого, – я был там глубоко несчастен, жил затворником, не видя ни единой души. Однажды сходил на бейсбольный матч с участием Blue Jays. Посреди скопища людей, ни с одним из которых меня ничто не связывало, я понял, что хочу в Исландию. А пожив отшельником в Исландии, понял, что хочу обычной жизни.

Но и обычная жизнь – не гарантия счастья. А уж жизнь учителя была чистым притворством. Возможно, каждый человек кем-то притворяется. Возможно, каждый учитель и ученик в этой школе кем-то притворялся. Возможно, Шекспир был прав. Возможно, весь мир – театр, и люди в нем – актеры. Видимо, без актерства все попросту развалится. Быть самим собой – еще не ключ к счастью; да и что это вообще значит? В каждом из нас заключено множество «я». И ключом к счастью служит личина, которая подходит тебе больше других.

Именно сейчас, глядя на ухмыляющихся двенадцатилетних юнцов, я понимал: не ту я выбрал личину.

– Так почему же люди верили в ведьм? – повторил я свой вопрос. Мимо по коридору быстрым шагом прошла Дафна. Улыбнулась мне и подняла два больших пальца в знак одобрения. Я расплылся в притворной улыбке: мол, все отлично, я прекрасно справляюсь, дело мне привычное, я занимался этим всю жизнь и ничем не напоминаю старого пса, которому не дается новый трюк.

Я снова повторил вопрос:

– Что все-таки побуждало людей верить в колдовство?

Вроде бы девочка за первой партой подняла руку, но нет, она не хочет ответить, она всего лишь зевает.

Пришлось самому отвечать на свой вопрос. Изо всех сил стараясь изгнать из памяти воспоминания, навеянные темой урока. Стараясь говорить твердо, без дрожи в голосе.

– Люди верили в существование ведьм, поскольку это сильно упрощало для них картину мира. Враг, конечно, нужен, но этого мало: людям требуется объяснение. А в неспокойные времена, да при повальном невежестве, вера в колдовство частенько выручает… Как вы думаете, кто верил в ведьм?

– Дураки, – едва слышно буркнул кто-то – я не понял, кто именно.

Впереди оставалось еще пятьдесят пять минут урока. Я улыбнулся.

– Можно и так сказать. Но это неверно. Ведь в них верили самые разные люди. Королева Елизавета Первая приняла закон против ведьм. Правивший после нее король Яков Первый, считавший себя человеком широких взглядов, даже написал о них книгу. Первым техническим достижением, которое способствовало распространению ложной информации, был не интернет, а печатный станок. Книги упрочивали суеверия. В ведьм верили почти все. Появились и охотники на ведьм. Они рыскали по всей стране в поисках… – Голову сжало обручем боли, и я замолк на полуслове.

В глазах зевавшей девочки за первой партой вспыхнуло сострадание.

– Сэр, вы хорошо себя чувствуете?

– Все в порядке, просто немного болит голова. Ничего, пройдет.

Раздался еще один голос. Девочка из заднего ряда спросила:

– А как они выясняли, ведьма это или нет? Что они делали?

Вопрос бился у меня в голове, точно ворона в темной комнате.

Что они делали?

Что они делали?

Что они делали?

Суффолк, Англия, 1599

Моя мать была существом сложным и противоречивым, что свойственно многим родителям. Она не чуралась нравоучений, но при этом всей душой любила удовольствия – хорошую еду, музыку, красоты природы. Будучи глубоко религиозной, могла распевать светскую chanson[6] с тем же упоением, с каким возносила молитвы. Почитательница природы, она заметно волновалась всякий раз, когда надо было уехать из замка. Внешне хрупкая, она отличалась стойкостью и упрямством. Я так и не понял, какие из ее странностей возникли вследствие перенесенных ею испытаний, а какие были присущи ей от рождения.

– Все в этом мире – до последней травинки, до каждого цветового оттенка – предназначено дарить нам радость, – однажды, вскоре после переезда в Англию, сказала мне мать. – Так утверждает месье Cauvin.

Мне не нравился месье Cauvin. Или Кальвин – я предпочитаю этот вариант произношения его имени. Он казался мне источником всех наших бед. Да так оно и было. Но я перехватил у него дирижерскую палочку. Тем не менее наше положение ухудшалось день ото дня, причем чем дальше, тем быстрее. И когда к нам пришли и забарабанили в дверь, я понял, что бежать нам некуда. В целом мире не было уголка, где мы могли чувствовать себя в безопасности.

Охотника на ведьм, или, как тогда именовалось его ремесло, «шило», звали Уильям Мэннинг. Это был высокий крупный мужчина с квадратным лицом, уроженец Лондона. Плешивый, но широкоплечий и сильный, с толстыми ручищами мясника. Он был наполовину слеп – или казался полуслепым – из-за бельма на левом глазу. Мы не видели, как он приехал в деревню, однако я помню, что проснулся от стука копыт лошадей, галопом проскакавших мимо нашего дома на восток. Вторым верховым был мировой судья. Я не слышал, чтобы его называли иначе, как мистер Ной. Одевался он изысканно и воображал себя благородным джентльменом. Он был высокого роста, с лицом землистого цвета. Мертвенного. Трупного (это слово я не употреблял потом лет двести или около того).

Теперь в графстве только и разговоров было что о нас, а мы и не догадывались, какие мы важные персоны, пока не раздался резкий стук в дверь.

Уильям Мэннинг схватил меня за руку. Хватка у него была медвежья. Другой рукой он указал на розовое пятнышко у меня на лице, но постарался его не касаться.

– Дьявольская отметина, – с мрачным торжеством заявил Мэннинг. – Гляньте-ка, мистер Ной.

Мистер Ной глянул.

– Вижу. Весьма зловещий знак.

Я рассмеялся. Но в душе перепугался.

– Ничего подобного, – возразил я. – Просто блоха укусила.

На вид мне по-прежнему никто не дал бы больше тринадцати. Они ждали от меня детской покорности, но уж никак не юношеской дерзости. Мэннинг злобно – иначе не скажешь – воззрился на меня.

– Раздевайся, – тихо, но непреклонно приказал Мэннинг. Я мгновенно возненавидел его. В ту самую минуту. Прежде мне некого было ненавидеть. Разве что тех, кто убил моего отца, но то была абстрактная ненависть, ведь их я в глаза не видел. Для настоящей ненависти нужен конкретный образ.

– И не думай, – бросил я.

Мать растерялась. Затем, поняв, чего от нее ждут, бросила: «Нет!» – и обругала их по-французски. Мэннинг был невежда, хотя и напускал на себя ученый вид, и не понял, на каком языке она говорит.

– Слышите? Примечайте! Она изъясняется на дьявольском наречии. Вызывает нечистых духов.

После чего распорядился закрыть дверь. К тому времени на пороге нашего дома собралась изрядная толпа селян, возбужденных разворачивающейся драмой. Среди них была и Бесс Смолл; стоя возле несчастной Элис Гиффорд, Бесс с неодобрением глядела на нас, приспешников бесов. Мистер Ной затворил дверь. Я стоял между Мэннингом и матерью. Мэннинг выхватил кинжал и приставил его к моему горлу.

Мать разделась. По ее лицу катились слезы. У меня к глазам тоже подступили слезы. Слезы страха и вины. Ведь все это случилось из-за меня. Из-за того, что физически я не такой, как все, из-за того, что мое тело не способно взрослеть.

– Если скажешь хоть слово, твоя ведьма-мать будет убита на месте, и ни ты, ни Марбас не сможете этому помешать.

Марбас. Демон ада, умеющий лечить любые болезни. Его имя я услышу еще не раз, прежде чем подойдет к концу этот кошмарный день.

Мать стояла нагая. Возле стола с оловянными мисками под похлебку. Я видел, что Мэннинг смотрит на нее с вожделением и одновременно с ненавистью – слишком уж велико было искушение. Приставив острие кинжала к ее телу, он кольнул ее сперва в плечо, затем в предплечье, затем около пупка. На коже выступили маленькие капельки крови.

– Видите, мистер Ной, кровь-то темная.

Мистер Ной взглянул.

Кровь была обычного цвета. Немудрено: это была обычная человеческая кровь. Однако мистер Ной подметил – или вообразил, что подметил, – в ней нечто особенное. Уверенность Мэннинга произвела на него впечатление.

– Да. Очень темная.

Люди видят только то, что хотят увидеть. Хотя жизнь преподносила мне этот урок уже раз сто, я так его и не усвоил. Мать вздрагивала от каждого укола кинжала, но Мэннинг был уверен: она притворяется.

– А хитрющая какая, заметили? Притворяется, будто ей больно. Похоже, заключила сделку с нечистым. Видать, странная смерть Джона Гиффорда – это цена за вечную молодость ее сына. Поистине злодейский сговор.

– Мы не имеем никакого отношения к смерти Джона Гиффорда. Я помогал ему крыть тростником крышу. Вот и все. Моя мать даже не была с ним знакома. Она почти не выходит из дома. Пожалуйста, перестаньте ее мучить!

У меня больше не было сил на это смотреть. Я перехватил руку Мэннинга. Он ударил меня по голове рукояткой кинжала, а другой рукой вцепился мне в горло и под материны причитания продолжал бить меня по голове, норовя попасть в одно и то же место. Того и гляди череп не выдержит – треснет, мелькнула мысль.

Я очнулся на полу. В голове мутилось, я не мог выговорить ни слова и мечтал об одном: мне бы силушки восемнадцатилетнего парня.

И тут Мэннинг заметил еще один блошиный укус – на сей раз у матери, возле пупка; это пятнышко напоминало маленькую красную луну, висящую над планетой.

– Та же отметина, что у мальчишки.

Мать задрожала. Раздетая донага, она не могла вымолвить ни слова.

– Это же от блохи! – крикнул я. От боли и отчаяния голос у меня дрогнул. – Обычный блошиный укус.

Я уперся руками в каменный пол, пытаясь подняться на ноги. Но получил еще один удар по затылку.

В глазах потемнело, и я отключился.


Иногда я заново переживаю все это во сне. Если засыпаю на диване, то вижу тот день. Вижу капли крови на коже матери. Вижу кучку людей в дверях. И Мэннинга, его занесенную надо мной ступню: он пинает меня, и я прихожу в себя столетия спустя.

Знаете, после этого все изменилось. Не могу сказать, что до того детство мое было идеальным, но теперь мне частенько хочется пробраться обратно, во времена до того. До того, как я познакомился с Роуз, до того, как увидел, что случилось с матерью, до того, до того, до того…

Уж я бы нипочем не расстался с самим собой – тем, каким был спервоначалу: просто малыш с длинным именем, который был подвластен времени и рос так же, как и все. Но возврата в прошлое нет. С прошлым можно только смириться, носить его в себе, ощущая его растущую тяжесть и моля Бога, чтобы тяжесть эта не сломила тебя окончательно.

Лондон, настоящее время

Во время обеденного перерыва я сбегал в ближайший супермаркет, чтобы купить сэндвич с копченой говядиной, картофельные чипсы и маленькую бутылочку вишневого сока.

Перед кассой стояла очередь, и я решился сделать то, чего обычно избегаю, – направился к кассе самообслуживания.

Ничего хорошего из этого не вышло. Впрочем, день у меня не задался с самого утра.

Бестелесный женский голос сообщил мне о «неопознанном предмете в упаковочной зоне», хотя в упаковочной зоне не было ничего, кроме покупок, которые я только что отсканировал.

– Пожалуйста, попросите сотрудника магазина вам помочь, – женским голосом произнес робот, будущее нашей цивилизации. – Неопознанный предмет в упаковочной зоне. Пожалуйста, попросите сотрудника магазина вам помочь. Неопознанный предмет в упаковочной…

Я оглянулся вокруг.

– Извините… Есть здесь кто-нибудь?

Никого. Ну ясно, что здесь делать персоналу? Зато я увидел группу подростков, одетых в школьную форму Окфилда, но с кое-какими вариациями: белые рубашки, несколько зелено-желтых галстуков. Они с банками напитков и пакетами с едой стояли в очереди к кассе и дружно таращились в мою сторону. По их репликам я понял: они узнали во мне нового учителя. До меня донесся дружный смех. Снова навалилось опостылевшее чувство: я живу не в своем времени. Я тупо пялился в монитор и слушал голос робота; голова раскалывалась, а в душу закралось сомнение: может, Хендрик был прав? Может, мне не стоило возвращаться в Лондон?

* * *

Шагая по коридору в учительскую, я прошел мимо женщины в очках. Той самой, что я видел в парке с книгой в руках. Учительница французского, о которой мне говорила Дафна. Та, что бесцеремонно меня разглядывала. Сегодня она в красных хлопчатобумажных брюках, черной рубашке поло и лакированных туфлях на низком каблуке. Волосы стянуты на затылке. Сразу видно: воспитанная, уверенная в себе женщина. Она улыбнулась мне:

– А, это вы. Я заметила вас тогда, в парке.

– Да-да, верно. – Я сделал вид, будто только сейчас вспомнил о той встрече. – А это вы. Я – новый учитель истории.

– Забавно.

– Да уж.

Продолжая улыбаться, она чуть нахмурила брови, будто я ее чем-то смутил. Этот взгляд мне хорошо знаком: я давно живу на свете, и от таких взглядов мне не по себе.

– Пока! – сказал я.

– Пока-пока! – отозвалась она с легким французским акцентом. Мне вспомнился лес. Моя мать что-то напевает. Закрываю глаза и вижу платановое семечко – вращаясь, словно крошечный вертолет, оно плавно опускается с густо-синего неба.

Возникло знакомое чувство клаустрофобии: пространство вокруг тебя сжимается, и во всем огромном мире нет уголка, где ты мог бы укрыться.

Так оно и есть.

Я должен идти своей дорогой. Может быть, я сумею уйти и от того, о чем она сейчас, возможно, размышляет.


Закончился мой первый учительский день. Я сидел дома. Авраам положил голову мне на колени. Он спал и видел собачьи сны. Потом вздрогнул и, тихонько поскуливая, задергался, как застрявшее между двумя кадрами изображение на экране. Интересно, что за эпизод он сейчас заново переживает? Я погладил пса. Он постепенно успокоился. В тишине раздавалось только его мерное дыхание.

– Все хорошо, – прошептал я. – Все хорошо, хорошо, хорошо…

Я закрыл глаза и четко, будто наяву, увидел здесь, в этой комнате, нависшую надо мной гигантскую фигуру Уильяма Мэннинга.

Суффолк, Англия, 1599

Уильям Мэннинг с суровым видом уставился в темнеющее небо. В его позе чувствовался наигрыш, будто он участвовал в спектакле. То была эпоха Марло, Джонсона и Шекспира, когда театром был весь мир. Даже правосудие. Даже смерть. Смерть в особенности. Мы находились милях в десяти от деревни Эдвардстоун, но все селяне уже собрались здесь. Кому-то может показаться, что в шестнадцатом веке процессы над ведьмами были делом обычным. В действительности все обстояло иначе. Подобные развлечения случались нечасто, и люди сбегались со всей округи поглазеть на зрелище, поглумиться над жертвами и почувствовать себя в безопасности в мире, где зло может быть найдено, объяснено и уничтожено.

Мэннинг обращался ко мне, но в то же время к толпе. Настоящий актер. Вполне сгодился бы труппе «Слуги лорда-камергера».

– Твою судьбу решит твоя мать. Если она утонет, станет ясно: она невиновна, и ты будешь жить. Но если она выдержит испытание водой и выживет – тогда тебя, ведьмино отродье, вместе с матерью отправят на виселицу. Ясно?

Мы с матерью стояли рядом на покрытой травой отмели реки Ларк; на руках и ногах у нас были железные оковы. Мать уже оделась, но, несмотря на теплый день, дрожала, как намокшая кошка. Мне очень хотелось подбодрить ее, но я понимал, что любое слово или жест будут истолкованы как новые козни и попытка призвать на помощь силы зла.

Они толкнули ее к берегу, на котором стоял приготовленный стул, и у меня невольно вырвалось:

– Прости меня, мама!

– Ты ни в чем не виноват, Этьен. Это ты меня прости. Я одна во всем виновата. Не надо нам было сюда приезжать. Нельзя было сюда приезжать.

На страницу:
4 из 5